— Брала!
Тамара Михайловна глаза открыла. Почувствовала, как похолодела спина. Как стали ноги неметь. Испугалась даже.
Тут же мобилизовался внутренний адвокат: брось, Томка, ты это чего? — это же совсем другой случай.
Да как же другой, когда именно тот?
И никакой не «именно тот». Всё ты правильно сделала. Ведь должно всё по справедливости быть. А разве справедливо, что к ним никто не ходит во двор, а все собаки исключительно к нам?
Но, простите, так ведь нельзя. Это же последнее дело — за счёт других свои проблемы решать. Разве так поступают интеллигентные люди?
И совсем не «за счёт». Им от этого хуже не стало. У них целых две было таблички на одном практически месте. Просто, Томочка, ты устранила нелепость.
Отговорочки. Нет!
Одеяло роняя на пол, села на край кровати, а в висках у неё кровью стучит:
— Нет! Нет! Нет!
И понимает она, что муторность, которой хотела найти мотивацию, только тем и мотивирована, что это её личная муторность. И что стыд, он не за других у неё, а за себя саму.
Хотя бы раз в жизни взяла бы она чужое что-нибудь — какой-нибудь карандаш, какую-нибудь стирательную резинку, — тогда бы и это присвоение можно было проще перенести. Но Тамара Михайловна даже совочка в песочнице без спросу не брала ни разу, не было такого! И вдруг!.. Это же морок на неё нашёл какой-то…
Надев кофту на ночную рубашку, Тамара Михайловна идёт на кухню пить валерьянку.
Зябко. Нехорошо.
Внутренний адвокат ещё пытается вякать. В том духе, что не сами же две таблички себе установили парочкой, это просто ошибка каких-то высших распорядительных инстанций, а Тамара Михайловна ошибку исправила, и не переживать ей надо сейчас, но гордиться собой. Только:
— Нет! Нет! Нет! — стучит кровью в висках.
Маша поздно ложится — надо ей позвонить.
— Машенька, как у тебя, всё ли у тебя хорошо?
— Тётя Тома, что-то случилось?
— Ничего не случилось. Просто ты не звонишь, и я беспокоюсь.
— В три часа ночи?
— Как — в три? Не может быть три… Двенадцать!
— Тётя Тома, у тебя что с голосом?
— Действительно, три. Извини. Что-то нашло на меня… Да, кстати. Зачем ты им сказала, что я старая дева? Кому какое дело, у кого какая частная жизнь? Что это за манера вмешиваться в чужие дела?..
— Подожди, я выйду в коридор…
— Ты не дома?
— Почему я не дома?
— Ты никогда не называешь прихожую коридором.
— Я дома. И я ничего плохого о тебе не сказала. Им нужен был определённый типаж. Образованная женщина, владеющая языком. Они этим и заинтересовались, что ты микробиолог, специалист по дрожжам, а уже только потом, что ты… как ты говоришь, старая дева. Ну да. А что? Мы все разные. И это нормально.
— Ты меня подставила, Маша.
— Тётя Тома, извини, если так. Мне всегда казалось, что ты сама над этим посмеивалась. И потом, что в этом такого? Посмотри на гомосексуалистов, они сейчас каминаут объявляют, один за другим. Ты знаешь, что такое каминаут?
— Маша, ты куришь.
— Не курю.
— Мне показалось, ты щёлкнула зажигалкой.
— А если бы и курила, то что?
— Это ужасно. Она со мной разговаривала возмутительным тоном.
— Лика?
— Нет… как её… Марина. Сценарист.
— Ну, так и послала бы на три буквы.
— Я так и сделала.
— Молодец.
— Семнадцатого октября был день памяти твоей мамы. Ты ведь забыла.
— Я не забыла. Я её помянула. Одна.
— А почему мне не позвонила?
— А почему ты мне не позвонила? Она тебе сестра, точно так же как мне мама.
— Не вижу логики. Ну ладно. Но на кладбище ты не была.
— Откуда знаешь?
— Знаю. Я и на бабушкину могилку сходила. Ты, наверное, забыла, где бабушкина могила?
— И поэтому ты мне звонишь в три часа ночи?
— Подожди… Один вопрос… Послушай, Машенька, я тут хотела спросить… скажи, пожалуйста, ты когда-нибудь брала чужое?..
— Тётя Тома, ты пьяная?
— Нет, я знаю, что нет, но хотя бы мысль появлялась… взять… ну и взять?
— В смысле украсть?
— Ну, грубо говоря, да. Хотя я знаю, что ты — нет.
— Да почему же нет? Я вот однажды чёрные очки украла. Дешёвые, правда, копеечные, но украла.
— Врёшь.
— На рынке. Там у торговца сотни очков висели, подделки китайские. Мне и не нужны были. Просто так украла. Потом выбросила.
— Ты хочешь сказать, что ты клептоманка?
— Нет. Просто украла.
— Не верю. Не верю, Маша.
— А у тебя в детстве мелочь из кармана таскала.
— Зачем ты на себя наговариваешь? Это ж неправда!
— А почему неправда? Все дети мелочь у взрослых таскают.
— Неправда! Никто не таскает. Только те таскают, кто потом миллиарды таскает, из таких и получаются потом… а нормальные дети не будут таскать!.. И ты не таскала!
— В классе четвёртом… в пятом… Было дело — таскала.
— Да ты девочка с бантом была! Ты в четвёртом классе Блока наизусть читала! Думаешь, я совсем из ума вышла?
— Тётя Тома, ты спросила — я ответила.
— Ладно. Спи. Спокойной ночи.
Ну что за дрянная девчонка! Решила над тёткой поиздеваться… Тамара Михайловна прекрасно помнит, какие акварели рисовала Машенька в четвёртом классе, выставляли на выставке в школе и даже отправляли в другой город на выставку. И это она, тётя Тома, заставила сестру перевести дочку в школу с испанским. А теперь будет Машенька ей говорить, что воришкой была!
Тамара Михайловна садится за семейный альбом. Вот сестрица в ситцевом платье — и как Машка сегодня. Одно лицо, фигура одна — это за год до замужества её, за три года до Машкиного рожденья. А вот маленькая Томочка вместе со своей сестрёнкой в лодке сидит, обе в панамках, — мама на вёслах, и собирают кувшинки. Отец с берега снимал на плёночный аппарат «Зоркий».
Тамара Михайловна вспомнила за собой грех. Как всё-таки однажды взяла чужое. У дедушки в круглой коробке лежали пять селекционных фасолин, привезённых с другого конца света, — он ужасно дорожил ими и называл каким-то научным словом. Однажды она с сестрицей, маленькие были, утащили из коробочки по одной фасолине. И решили в саду, за сараем, эти фасолины съесть. Но фасолины были жёсткие и невкусные, и пришлось их выплюнуть прямо в крапиву.
А потом с грехом пополам (один на двоих) старались послушными быть, обе ждали, когда их накажут. Но всё обошлось. Почему-то.
Тамара Михайловна потому и забыла об этом, что обошлось — почему-то. А теперь вспомнила.
Вспомнила, что её не ругали. Её вообще редко ругали.
Окно приоткрыла — что-то трудно дышать.
По крыше трансформаторной будки голуби ходят. Светает.
Получается, ночью был дождь, потому что мокрый асфальт, но Тамара Михайловна это событие пропустила. И земля на газонах, и листья, и воздух — всё сырое, но ей не сыро — свежо. Кожей лица ощущается свежесть. И дышится, как только утром и может дышаться.
Во двор дома восемь она вошла не таясь. В левой руке держит табличку «Выгул собак запрещён!». С каждым шагом ей лучше, свободней.
Широкий брандмауэр убедительно целостен, труба котельной убедительно высока. Дерево как веник большой, поставленный вверх потрёпанным помелом: листья опали — убедительна осень. Много машин во дворе, в одной у газона греют мотор, но не волнует Тамару Михайловну людское присутствие. Чем ближе газон, тем свободнее шаг, тем чище и чаще дыханье.
На мокрые листья, перешагнув оградку, ступает Тамара Михайловна и скоро находит исходное место — вставляет табличку туда, где табличка была. С первым же — и единственным — ударом молотка её молнией пронзает почти что восторг — острое ощущение счастья: свободна, свободна!
— Эй! Вы чего делаете?.. Я вам!..
Тамара Михайловна оборачивается: метр с кепкой, с усами. Лицо неприветливое. Он нарочно вылез из заведённой машины, чтобы это сказать.
— Здесь уже есть одна! Глаза протрите. Не видите?
— Не надо нервничать, — говорит ему как можно спокойнее Тамара Михайловна. — Эта табличка отсюда.
— Откуда «отсюда»? Вон же — рядом. Сколько надо ещё?
— Вы, наверное, живёте не в этом дворе. Иначе бы вы знали, что ещё вчера здесь было две таблички.
— Да я тут десять лет живу! Всегда одна была!
— Вы лжёте!
— Я лгу? Вы что, идиотка? Зачем вы вбиваете сюда вторую табличку? Перестаньте придуриваться! И одной много!
— Кто вам дал право разговаривать со мной таким тоном? Вы думаете, я не умею за себя постоять? Эта табличка не вам принадлежит, а двору в целом! И не нам с вами решать, сколько должно здесь быть табличек!..
И — чтобы знал — твёрдо ему:
— Две! И только две! Таков здешний порядок!
Метр с кепкой взревел:
— Нет, я так не могу! У меня уже сил моих нет! Достали!..
И подбегает к табличке.
— Только попробуй выдернуть!.. Не ты её воткнул и не тебе выдёргивать!
Послушался — отступил на два шага, уставился на Тамару Михайловну. А Тамара Михайловна торжествующе произносит громкое, непререкаемое, победное:
— Вот!
И поворачивается спиной к субъекту, чтобы приступить к уверенному уходу, но перед глазами её образуется с большими персями длинноволосая русалка, без вкуса и меры нанесённая на кузов иномарки. Тамара Михайловна замирает на месте, узнавая машину. Так вот это кто! Будто грязью опять обдало. Обернулась — бросить в лицо ему, врагу пешеходов, приверженцу гонок по лужам, — как презирает его за его же презрение к людям, — обернулась, а этот уже не здесь. А этот подлец — видит она — к помойке шагает с противособачьей табличкой в руке.
— Стоять! Не сметь!
Но табличка летит в мусорный бак.
— Ах ты, кобель! — кричит Тамара Михайловна и что было силы бьёт молотком (у неё же в правой руке молоток) по фаре автомобиля.
Ярость её и вид летящих осколков стекла сейчас для неё неразличимы, словно осколки летят в её голове, и в эту бесконечную долю секунды она успевает и ужаснуться, и изумиться, и восхититься собой.
Мат-перемат. У, как она этого не любит!.. Он бежит, размахивая кулаками, — Тамара Михайловна обращается к нему лицом, и пусть он не таращит глаза — она его не боится.
Она даже не бьёт молотком, она просто тыркает молотком вперёд, а он сам ударяет кулаком по молотку и, взвизгнув, отпрыгивает. Не ожидал.
Тамара Михайловна крепко держит в руке молоток — у неё не выбьешь из руки молоток. А этот сейчас особо опасен — у него от злобы понижен болевой порог. Вот он разжал кулаки и растопырил пальцы — в надежде, может быть, придушить Тамару Михайловну или хотя бы обезоружить. Только она сама наступает. Он не настолько ловок, чтобы, когда она промахивается, схватить её руку, и получает, попятившись, в свой черёд по запястью. И тогда он обращается в бегство, но в странное бегство. Он обегает сзади машину и, открыв с той стороны переднюю дверцу, прячется от Тамары Михайловны у себя в салоне — ему словно не руку ушибло, а отшибло мозги. А Тамара Михайловна бьёт и бьёт молотком по капоту.
А потом по русалке — получай по русалке, кобель!.. А потом опять по капоту!
Сейчас что есть мочи — таков замах — ударит по лобовому стеклу — и, подняв руку, она видит гримасу ужаса на лице ушибленного врага и бьёт, но промахивается: молоток скользит по крыше автомобиля, рука, следуя за ним, разворачивает Тамару Михайловну лицом к подворотне, и Тамара Михайловна, оставив всё как есть, бесповоротно уходит.
Кровь стучит в висках.
— Да. Да. Да.
Тамара Михайловна сама не своя. Своя — только когда сознание отрывает от реальности клоки. Как переходит улицу отчётливо на красный свет, как минует бомжа с бородой, и ещё запомнится зонтик, резко уступивший дорогу. Сильно дрожащий, неспособный попасть ригельный ключ. Лёпа глядит на неё непомерно огромными глазами.
Покачиваясь, Тамара Михайловна сидит на краю кровати и прижимает к сердцу зелёного цыплёнка, с которым когда-то играла Машенька. Дождь стучит по карнизу. Кричит дворник на чужом языке.
Невероятная усталость накатывает на неё волной. Она падает на бок и сразу же засыпает.
Ей снятся дрожжи. Много, много дрожжей.
Мария Панкевич
Петруха
«Говорила я ему, предупреждала, — горячилась Петрова в камере женского изолятора. — Просила как человека: не зли меня, я наркоманка. Нет, выдрочил! Теперь сиди из-за него лучшие годы! Он-то отдыхает, лежит в земле себе, а я тут говном дышу, на суды катаюсь! Маму с детьми не вижу, не ебалась полгода, врезаться хочу, в ванне полежать…»
Она невысокая, с вьющимися чёрными волосами и большими серыми глазами. Вставить два передних зуба — вылитая Наташа Королёва. Арестовали Петруху за убийство соседа.
С собой у неё оказалась куча полезных вещей, которые они с мамой собрали на скорую руку, пока оперативники заполняли бесконечные протоколы. Первоходок поразила предусмотрительность этой весёлой, острой на язык женщины: она захватила даже полиэтиленовую шторку для душа, которой можно было занавесить угол с унитазом и умывальником.
В передачах такие шторки не пропускали — не положено занавески, вся камера должна просматриваться в глазок. Но в женской тюрьме режим нередко закрывал глаза на такие вещи, если заключённые вели себя покорно и вежливо. Петруха сидела не первый раз и знала, что на обыске иногда можно договориться. Кроме того, всегда остаётся шанс, что вещи досматривать будут невнимательно.
Шторку Петруха отвоевала у матери, Анфисы Ивановны. Та была очень недовольна, что дочь убила соседа. «Ты-то отдыхать будешь лет семь, — возмущалась она, — а я мало того что детей твоих корми, в школу води, на танцы води, так ещё и новую шторку тебе в камеру вонючую?!! Всё, на передачи больше не рассчитывай!» — «Хоть на тюрьму сигареты загоняй раз в месяц, в колонии уже работать пойду…» — торговалась Петруха, запихивая в спортивную сумку запрещённые чайные ложки.
В семье не была судима только Анфиса Ивановна. По-житейски мудрая, она твёрдо знала законы и воровские понятия и могла поставить на место любого. Твёрдый характер сформировало сиротское детство. Пока мать Анфисы мотала срок за сроком, девочка не только училась и подрабатывала, но и возила мамке передачи. Сидела родительница за употребление и продажу мака и марихуаны. Ровно за неделю до освобождения бабушка Петрухи опять накосячила — взяла да убила циричку, и срок ей продлили. В семье бедовую мамашку Анфисы не осуждали: сотрудница колонии «по бесу» отняла у одной из зэчек сигареты, справедливость пришлось восстанавливать своими силами… Отсидев ещё лет десять, она вернулась домой и наконец зажила в своё удовольствие. Многие её уважали и заходили в гости — послушать байки, попросить совета или купить наркоты. Анфиса к маминому освобождению уже вышла замуж и родила двоих детей, девочку и мальчика.
Ещё маленькими ребятишки любили играть у бабки на балконе среди мешков мака и конопли. Воровали у неё травку, накуривали одноклассников… Но это были просто шалости. В последних классах Петруха с братом, как и бабка, сели на иглу. В Советском Союзе синтетических наркотиков почти не было, поэтому они варили ханку, курили дешёвую дурь да бухали. Время на проспекте Большевиков летело незаметно. Петруха вышла замуж за автослесаря и наркомана Вову. Когда того посадили, Петрова не кручинилась, а развелась и вышла замуж снова — за весёлого вора и наркомана Ромку.
Анфиса проклинала свою жизнь, вытаскивая детишек из бесконечных неприятностей, выкупая свои сковородки из очередной скупки, выгоняя из квартиры неадекватных гостей. Она считала, что Петруха «ваще без башки», но во всех неприятностях принимала сторону дочери. Например, когда коллекторы требовали у Петрухи старый долг, возмутилась:
— Ничего не получите! Посмотрите на неё, улыбнись-ка, доча, — кому ваш банк вообще кредиты даёт?! Вы что, слепые? Костюмы понадевали дорогие, понты раскидываете дешёвые! Вы данные хоть проверяете перед тем, как деньги раздавать? Она уже двенадцать лет на учёте в наркологическом диспансере состоит. Безработная, живёт с детьми за мой счёт. Как банк ей вообще дал кредит?