Стул был жесткий, желтый, крашеный, канцелярский. Такой же, как четыре других стула – еще три у стены и один там, с той стороны, за столом. И стол был такой же точно – желтый, крашеный.
Захаров подумал, что, наверно, все это возилось с собой – с фронта на фронт. О Львове было известно, что он до сих пор подолгу нигде не задерживался.
И эту занавеску на кольцах, сшитую из шести плащ-палаток, скорей всего тоже возили с собой. Что там – за ней? Наверное, всего-навсего складная койка да один чемодан.
Почему-то при мысли о Львове казалось, что он может возить за собой этот канцелярский стол и стулья, но что у него больше одного чемодана, в голову не приходило. Да и этот свой чемодан и койку он отгородил занавеской от чужих взглядов, чтобы, не дай бог, не подумали, что и он, как все люди, и спит на койке и чистое белье в чемодане держит.
Комната была такая, что даже не требовалось надписи: сделал свое дело – уходи. И так не засидишься!
Сидя на стуле у стены и почему-то даже не закинув по привычке ногу на ногу, Захаров думал о Львове и о том не до конца еще понятном ему самому впечатлении, которое производил на него этот человек.
Слышал о нем больше чем достаточно и даже один раз был у него пятнадцать минут по вызову на Дальнем Востоке. Но та встреча не в счет, другие обстоятельства. По сути, знакомство состоялось здесь, на фронте, и больше всего за те три дня, что Львов недавно пробыл у них в армии.
Разное было за эти три дня: и понятное и малопонятное. Были вызовы и разговоры по ночам, когда только что заснувшие и не ожидавшие вызова люди хлопали, не выспавшись, глазами и чувствовали себя виноватыми перед лицом бессонного начальства. Хотя, наверное, если взять на круг, они не меньше его трудились и не больше его спали.
Один Бастрюков, как видно загодя разузнав привычки Львова и благополучно выспавшись днем – он это умел, – глядя на ночь был как огурчик.
Конечно, строго говоря, на войне ночи нет. Должен быть как штык – в любое время суток. Если действительно необходимо. Но Львов, как показалось Захарову, любил держать людей в напряжении – надо или не надо. Как будто им этого и так не хватает на войне!
На передовой Львов много лазил по переднему краю, и это в разных случаях вызывало в Захарове разные чувства. В одном полку Львов не только по всему переднему краю прошел, но и в ячейки боевого охранения залез, в переднюю яму к переднему солдату. И оказалось потом – не просто так, а имел сигнал, что по двое суток горячей пищи туда не доставляют, люди сидят даже без сухого пайка. И полез сам и докопался, и в одной роте оказалось – верно, так и было. И пришлось старшину роты под трибунал. И замполиту полка влетело, и замполиту дивизии, и самому Захарову пришлось краснеть…
Но в других местах Львов лазил по переднему краю непонятно зачем. Лазил так, словно хотел выбрать участок для прорыва, оценить передний край противника. А на самом деле и не выбирал, и не оценивал, и не задавал вопросов, которые бы имели к этому отношение. Просто лазил, таская за собой без необходимости целую свиту: от замполита корпуса до замполита полка, заставляя их белеть от страха не столько за свою, сколько за его жизнь. Лазил, словно хотел уязвить их, что они без него там не бывали, а вот он приехал – и им пришлось! А они и без него там бывали, когда требовалось.
Говорил там, в окопах, со многими, иногда подолгу, особенно когда немцы, заметив шевеление, открывали огонь; как бы испытывал этим окружающих. Узнал, что у солдат махорка крошится по карманам: не в чем держать, – и приказал тыловикам немедленно пошить кисе-« ты. А в то же время ни одного теплого человеческого слова так никому и не сказал, не запомнилось.
Были и обижавшие людей мелочи. Что ночевал все три ночи у них там, в армии, и одну из этих ночей на передовой, – хорошо. А вот что с собой, оказывается, возил закатанный в валик тюфячок, тощенький, как подстилка, и этот тюфячок, и свои простыни, и одеяло приказывал класть поверх постеленного, это уже ни к чему. Вшей, что ли, боялся или думал, что ему в армии чистого белья не найдут и не постелят… И водки ни разу ни с кем ни глотка не выпил, как бы отодвигая людей от себя. И главное, этот его Шлеев, полковник, за ним не только термос, но и отдельный стакан возил, и в пергамент завернутые какие-то диетические котлетки, и что-то там еще, тоже свое, отдельное. А при всем этом был способен днем, на брюхе, в грязь доползти до боевого охранения…
Захаров, посмотрев на часы – он ждал уже тридцать минут, – еще раз оглядел комнату Львова, которая, казалось, говорила о своем хозяине, что ничего, кроме порученного ему дела, в его жизни не было и не будет, и вдруг вспомнил рассказ своего однокашника по Толмачевке, начальника Политуправления фронта Гаврилина, о жене Львова: жена его, уже немолодая, даже пожилая женщина, оказывается, работала начальником аптеки в одном из фронтовых госпиталей и за это время несколько раз приезжала к мужу. От этого госпиталя до штаба фронта километров сорок, и Гаврилин узнал стороной, что жена Львова в первый раз приехала и уехала на перекладных, на попутных машинах. Он при случае спросил Львова: как же так вышло? Если у него машина была занята, нашли бы другую! А Львов ответил: «Я для нее особых условий создавать не буду. Пусть добирается, как все другие люди». «Выход из положения, конечно, нашли, – посмеиваясь, сказал Гаврилин. – Пришлось мне после этого разговора – сердце не камень! – в другие разы посылать за ней свою машину». А Захаров, услышав это, подумал тогда и снова подумал сейчас, что в такой сверхщепетильности Львова есть что-то показное, обдуманное, дающее ему возможность с высоты своей принципиальности беспощадно обрушиваться на других людей за всякую мелочь…
– Здравствуйте, товарищ Захаров, – сказал за спиной Захарова голос Львова.
Львов вошел, закрыл за собой дверь и, наскоро подав руку поднявшемуся со стула Захарову, прошел за стол и сел.
– Берите стул. Поговорим.
Захаров взял стул и сел к столу, напротив Львова.
– Вспомнил сегодня, что мы встречались с вами в Хабаровске, – сказал Львов.
«Три дня был у нас в армии и не вспомнил, а сейчас вдруг вспомнил, – подумал Захаров. – Не иначе как моим личным делом интересовался».
И он покосился на несгораемый ящик в углу, как будто его личное дело должно было лежать именно там, в этом ящике.
– Был у вас в Хабаровске по вашему вызову в мае тысяча девятьсот тридцать восьмого года, – сказал Захаров. – Вы многих из нас тогда вызывали. Думал – забыли.
– Нет, не забыл. Вопрос о вашей судьбе стоял тогда достаточно остро.
Захаров ничего не ответил.
«К чему и для чего такое начало разговора? – подумал он. – Напомнить, что давно знакомы, можно бы и по» другому. Или хочет подчеркнуть, что от него тогда зависела моя судьба? Вроде бы как по молчаливому согласию стараемся пореже вспоминать то, что болит. А он, видишь ли, вспомнил. У него, видно, не болит».
– Чаю хотите? – спросил Львов.
– Спасибо, с дороги неплохо бы.
– Шлеев! – своим высоким, резким голосом громко через дверь крикнул Львов.
И сейчас же в открывшейся двери появился его толстый полковник, с невыспавшимся белым лицом.
– Нужно чаю, – сказал Львов.
Полковник исчез, закрыв за собой дверь.
Львов придвинул к себе блокнот и, взяв со стола карандаш, поставил в блокноте синюю цифру «один» и за ней скобку, но больше ничего не написал.
Лицо у него было худое, треугольное: узкий подбородок и широкий лоб, а над ним густая шапка черных, жестких, курчавых волос.
Сейчас, когда он сидел, глядя на блокнот, опустив тяжелые веки, и по этим векам и по морщинам у глаз было видно, что он человек немолодой и усталый.
«На двенадцать лет старше меня, но я давно седой, а он все еще черный.
– Захаров поглядел на аккуратно, наверное, только сегодня подстриженные парикмахером виски Львова, в которых едва заметно пробивалась седина. – Ну так что же будет во-первых?»
Львов поднял глаза от блокнота и посмотрел на Захарова, словно сам еще не решил, что же будет во-первых и что во-вторых.
Теперь, когда он поднял глаза, он опять казался моложе своих пятидесяти восьми. Глаза его смотрели не прямо в глаза Захарову, а чуть повыше, в лоб. Как будто ему были интересны не настроение сидевшего перед ним человека, не выражение его лица и глаз, а те мысли, которые спрятаны там, за лбом, и которые надо знать.
– Черненко, – сказал Львов своим отрывистым голосом. Ничего не добавив, опустил глаза на блокнот, написал сипим карандашом вслед за цифрой «один» и скобкой «Черненко» и лишь после этого, подняв глаза, спросил: – Какого вы о нем мнения?
Бригадный комиссар, а теперь полковник, Черненко был на глазах у Захарова уже два года подряд, со дня своего прибытия в армию. В сорок втором, во время отступления, заменил убитого начальника политотдела, на второй день сам был ранен навылет в шею, но остался в строю и потом еще два раза за эти два года опять оставался в строю, получив еще два, правда, уже более легких ранения.
Захаров знал Черненко как облупленного, со всеми его достоинствами и недостатками, с храбростью, грубостью, горячностью, с его ненавистью к писанине, с его способностью самыми простыми словами поднять людей на подвиг и с его неспособностью планомерно внедрять в их сознание какую-нибудь мудреную директиву. Черненко был неутомим в боях, ленив в дни затишья и имел привычку спасаться от начальства на передовой.
Захаров считал, что Черненко – золотой человек с крупными недостатками. Такого человека легко отстранить, но трудно заменить.
Будь перед Захаровым не Львов, а кто-то другой, способный понять, как это может сочетаться в человеке – что он и такой золотой и такой трудный, Захаров, на свой характер, выложил бы все, что думал о Черненко. Но Львов, по мнению Захарова, понять этого не мог, и поэтому Захаров насторожился и сухо ответил, что Черненко занимаемой должности соответствует.
– Вполне ли? – спросил Львов.
И стал перечислять прегрешения Черненко: не обращает внимания на то, как ведется в их армии газета, не понимает ее значения; слишком многое переваливает на плечи заместителя, даже последнее совещание политработников по приказу 512 проводил не сам: поручил заму, а сам в это время болтался где-то в тылах армии. С политдонесениями поступает как бог на душу положит – то подмахивает не читая, то вымарывает из них отрицательные факты, которые, по его мнению, малосущественны, а на самом деле показательны.
Слушая все это, Захаров подумал, что тогда, ночью, просидев два часа у Львова, Бастрюков времени не терял: не только перечислил ему грехи своего начальника, но и успел познакомить его со своими простынями – с черновиками политдонесений, которые потом сокращал Черненко.
– Насчет недочетов в работе – правильно, товарищ генерал-лейтенант, – сказал Захаров, хорошо знавший, что Львов любит, когда его называют не генерал-лейтенантом, а «товарищем Львовым», но не желавший доставлять ему этого удовольствия. – А насчет болтания по тылам – не точно: не болтался по тылам, а с ведома Военного совета присутствовал на учениях, когда мы людей в тылу танками обкатывали. И сам с ними в окопах сидел, показывал, что не так это страшно… Остаюсь при своем мнении. О недостатках в его работе буду иметь с ним беседу, а в целом считаю – должности соответствует.
– Оставаться при своем мнении – это хорошо, – сказал Львов. – Людей, быстро меняющих свои мнения, не уважаю. Но мнение должно основываться не на упрямстве, а на фактах. А из приведенных фактов вы пока оспорили только один.
– Есть и другие факты, товарищ генерал-лейтенант. Три ордена Красного Знамени, три ранения, не выходя из строя. Если до сих пор не Герой Советского Союза – только потому, что политработникам не густо дают, сами знаете. А то был бы! Армия представляла. В боевой обстановке всегда в частях, на самых опасных участках. Факты говорят за него.
Сказал все это, считая, что Львову, который ценит личную храбрость и не терпит трусов, будет трудно возразить. Но Львов возразил:
– Бывает и так, товарищ Захаров, что, казалось бы, все факты за человека, а должности он все же не соответствует. И те же самые факты будут иметь другую цену, если переместить его на другую должность. Вот и подумайте: может, правильней переместить Черненко на должность замполита корпуса? Будет и поближе к передовой и подальше от той сферы деятельности, с которой в полном объеме не справляется. А на его место другого выдвинем. Или мы вам дадим, или у вас поищем – найдем.
Насчет «дадим» – это так, слова. А насчет «у вас поищем – найдем» – было понятно и где поищем, и кого найдем. Поищем и найдем Бастрюкова.
Конечно, если Черненко переместить на замполита корпуса, он от этого не заплачет. И хорошо воевать будет и в душе ничего не затаит. Но вот Бастрюкова взамен него на политотдел – на это рука не подымается!
«Чего-чего, а этого не будет! – решил Захаров. – Костьми лягу, а не дам! Ишь ты, успел, наскрипел!» – вспомнил он ровный, скрипучий голос Бастрюкова и сказал вслух:
– Товарищ генерал-лейтенант, заместителей командиров корпусов у нас два, и оба на своем месте. И начальник политотдела армии, как я считаю, на своем месте. Перемещать не вижу оснований.
Говоря это, хорошо понимал, что обостряет отношения, понимал, что, если бы Львов мог сейчас сместить начальника политотдела армии, не спрашивая твоего мнения, если бы у Черненко были не просто недостатки, а какой-то такой факт обнаружился, после которого можно – раз! – и за жабры, тогда и разговор был бы другой. Но пока этого нет! Если бы ты был согласен, можно и сместить. А раз ты, член Военного совета армии, не только не согласен, а, наоборот, возражаешь, наверху могут не понять и не поддержать Львова. А должность у Львова не прежняя, не та, что когда-то была, и он вынужден с этим считаться!
«А хотя кто его знает, может, и напролом пойдет!» – подумал Захаров, глядя в глаза Львову, по-прежнему смотревшему поверх его глаз, в лоб.
– Хорошо, пока отложим, – сказал Львов ровным голосом, таким, словно не придавал всему этому разговору особого значения. – Хотя думаю, что вы потом раскаетесь.
И, повысив голос, снова через дверь крикнул:
– Шлеев!
В дверях появился полковник.
– Как чай?
– Готов. – Шлеев, не закрывая двери, снова исчез.
Было слышно, как в той комнате наливают чай, и Захаров ждал, что сейчас с этим чаем войдет ординарец, но вошел опять-таки Шлеев, неся на блюдечках два стакана.
Вошел, поставил на стол и вышел, закрыв за собой дверь.
«Лицо-то у него отечное, – наверное, такой рыхлый оттого, что сердце больное. А спать не дают!» – с внезапным сочувствием подумал о нем Захаров.
– Пейте, – Львов взял с блюдца ложечку, стал размешивать в стакане сахар.
И Захаров так и не понял, почему надо было второй раз кричать «Шлеев!» после того, как уже было сказано, чтоб принесли чай.
Может быть, тут заведен такой порядок, чтоб без вызова никому не появляться, даже с чаем?
Шел уже третий час ночи.
«Раз пьем чай, значит, еще что-то услышим», – подумал Захаров.
Львов хотя и мелкими глотками, но очень быстро выпил свой чай, вынул из кармана бриджей белый носовой платок, так тщательно вытер им губы, как будто не чай пил, а ел кашу, и сказал в упор, без предисловий:
– Ваша армия почти месяц без командарма. Я сегодня звонил в Москву и справлялся. Не берут на себя дать точный ответ, через сколько дней он прибудет обратно к месту службы. Зависит от медицинских показаний. Это создает нетерпимое положение. Начальник штаба армии в период предстоящей операции, не имея достаточного командного опыта, на должность командарма выдвинут быть не может. События надвигаются, а командарм неизвестно когда вернется. Но если и успеет вернуться, – все так же жестко продолжал Львов, – здоровье его еще до войны подорвано, и в начале войны перенес тяжелое ранение, а теперь, после аварии, имел сотрясение мозга… Если и будет возвращен в строй врачами, еще вопрос, сможет ли такой болезненный человек командовать армией в полную силу. Возникает вопрос: не лучше ли использовать его на другой работе?