Словно повинуясь незримому приказу, на них набросились со всех сторон. Каторжники, словно озверев, кидались в свалку, толкая друг друга, стремясь нанести хотя бы один удар. Их было слишком много – с одной стороны, и на руку, потому что мешали друг другу, с другой – кулаками они владели все-таки лучше. Спустя несколько минут и Яна, и Патрика сшибли с ног и, наверное, затоптали бы, если б не ворвался охранник.
- А ну прекратить! – заорал он. – Давно кнута не получали, сукины дети?!
Кнутом прокладывая себе дорогу, охранник расшвырял дерущихся. На полу остались лишь несколько затоптанных мало не насмерть бедолаг да Ян с Патриком, которые, впрочем, почти тотчас поднялись, озираясь, пока не увидели, наконец, конвойного и не опустили сжатые кулаки.
Кто начал драку?! – рявкнул охранник.
Они, - загомонил барак, указывая на новеньких.
Очень интересно, - протянул тот. – Только прибыли – и уже порядки свои устанавливать?
Резко свистнул кнут. Патрик пошатнулся, но устоял. Опустил вскинутые было руки и промолчал.
Тебе тоже? – конвойный хлестнул и Яна, упавшего от боли на колени. – На первый раз достаточно. Всем спать! – рявкнул он, разворачиваясь к выходу.
Хлопнула дверь, на несколько секунд в бараке стало тихо.
Откуда… этот… тебя знает? – выдохнул Ян, осторожно ощупывая лицо. Красная полоса набухала на щеке и виске, чудом не достав глаза. Патрику повезло чуть больше – удар пришелся частью по шее, частью по груди, где спасла одежда.
Эй, вы двое! – окликнул их детина. – Вон, там два места есть – одно в углу, одно у двери. За место заплатите хлебом. По пайке с каждого завтра утром и столько же вечером.
Обойдешься, - процедил Ян, идя к двери.
Напрасно он вглядывался в полутьму, ища указанные свободные места. Люди лежали и сидели вповалку, так плотно, что, казалось, нож вставить некуда. Заметив их недоуменные взгляды, тощий молодой парень, почти подросток, сидевший, сгорбившись, почти у самого выхода, чуть отодвинулся, открыв узенькую полоску наваленного тряпья.
Здесь можно лечь, - тихо сказал он. – Одному. А второму – там, - и мотнул головой чуть дальше, к углу.
Я лягу здесь, - негромко предложил Патрик Яну, - а ты иди туда. Там дует, наверное, меньше…
Послушай, - нерешительно спросил Ян у мальчишки, - а нельзя тут с кем-то местами поменяться? Чтобы нам рядом…
Подумав, парнишка кивнул.
Давай. Я иду туда, в угол, а ты ляжешь здесь. По пайке хлеба с каждого.
Ян и Патрик переглянулись.
Согласны, - хором сказали оба.
* * *
Первые дни чего-то нового всегда кажутся длинными – это Вета знала по себе. В пансионе, впервые оторванная от дома, очутившаяся среди многих других девочек – пусть и хороших, ставших затем любимыми подругами, но все-таки совершенно чужих, она не чаяла дождаться первого воскресенья, чтобы найти укромный уголок в большом саду и, закрыв глаза, полностью отдаться мыслям о доме. Во дворце, в самые первые дни после назначения фрейлиной, дни тянулись бесконечно, и хоть и были они наполнены удивительными и приятными встречами, восторгом, любопытством, но все же с утра до вечера проходила, казалось, целая жизнь, а ночи казались передышками в недельном марафоне.
Так же длинно тянулись первые дни тюремного заточения – отчасти, правда, из-за того, что были они совершенно пустыми, наполненными лишь страхом и отчаянием, но не событиями. Лучи солнца, проходящие через ее камеру, ползли неимоверно долго. Вета тогда думала, что сполна выпила чашу горя и отчаяния. Как же она ошибалась…
Вечерами и ночами она лежала, пряча лицо в ладонях, и глотала слезы, боясь плакать громко, пока усталость не бросала ее в омут тяжелого сна. Ей все время снился дом. Мама, отец, прежняя жизнь, казавшаяся теперь совсем нереальной, иногда – танцевальная зала и почему-то принцесса Изабель. Вета просыпалась с мокрыми глазами и плакала до рассвета. Рядом сопели, чихали, чесались соседки; несло запахом немытого тела, вонью из полуоткрытых ртов. Днем было тяжелее, но проще – некогда было думать, нужно вставать, двигаться, глотать пустую похлебку, идти на работу…
В первое утро Вета получила огромный ворох грязного солдатского белья и бадью с водой. Через полчаса на руках вздулись пузыри; ломило спину, Вета задыхалась, руки и ноги казались налитыми свинцом. Мешали кандалы, путаясь, за все цеплялась цепь. Вторая прачка – огромная, лохматая баба - косилась на девушку не то презрительно, не то сочувственно, но молчала.
В первый же день Вета осталась голодной, потому что норму не выполнила даже наполовину. В бараке она упала на нары, совершенно обессиленная, и тихо заплакала. Почему там, на станции, погибла Жанна, а не она? Это было бы быстрее и проще…
Лагерь гранитного карьера, в народе звавшийся Волчьей Ямой, разделялся на две половины. Одна половина вмещала двухэтажный дом, в котором жил комендант, несколько офицерских домов, казарму для солдат и баню для начальства и охраны. К забору примыкала загородка для скота; мычанье коров, крики петухов по утрам – звуки обычной деревни. На веревках сушилось нехитрое бельишко. В стороне – кухня, откуда тянуло запахами то похлебки, то каши, часто пригорелой; потные, распаренные женщины с закатанными по локоть рукавами то и дело сновали из дверей в двери, отмахиваясь от гогочущих солдат. Стоящая чуть поодаль кузница с утра до ночи оглашала округу звоном молотов о наковальню.
Вторая половина – шесть угрюмых, приземистых, длинных деревянных бараков, отгороженных невысоким забором, – резко отличалась от первой и видом, и даже запахом. Здесь пахло голодом и отчаянием. По периметру забора - помост для охраны, в центре - небольшое свободное пространство, главное украшение которого – столб и козлы для наказаний и колокол, подававший сигналы подъема и отбоя. После отбоя бараки запирают. Под ногами – камень, на горизонте - скалы, тучи комаров и мух летом, на работу и с работы – строем, при виде коменданта или охраны кланяться, снимая шапки. Один день для молитв в месяц и работа в карьере от зари до зари, а зимой – при свете факелов.
Кормился лагерь частью своим хозяйством – многие из солдат держали коров, свиней, птицу; частью тем, что привозили в качестве налога из ближайших – всего день тряской езды на телеге - деревень. В полудне пути от лагеря притулился хуторок, в котором жили семьи солдат. В соседней с лагерем лощине раскинулось кладбище, и хоронили на нем всех рядом – и каторжников, и вольных. Отпевал умерших священник, приезжавший из соседней деревни.
Вета и Патрик с Яном оказались в разных бараках. В одном из бараков был угол для женщин, отгороженный от мужчин дощатой перегородкой и имевший отдельный вход. Впрочем, пара досок в перегородке едва держались, и каждую ночь то одна, то другая из товарок Веты перебиралась под бок к очередному дружку-покровителю. Ночей девушка ждала с ужасом, сжималась в клубочек, то и дело боясь почувствовать чью-нибудь похотливую лапу на своих плечах. Однако пока ее не трогали – то ли присматривались, то ли опасались «связываться с благородной» – Бог весть.
На встречи с друзьями просто не оставалось времени. Не было времени даже на то, чтобы умыться. Вета и Патрик с Яном использовали любую минуту, чтобы хотя бы увидеть друг друга, обменяться беглыми улыбками, а если повезет – перекинуться несколькими словами. В единственный более-менее свободный день в месяц они выискивали место подальше от остальных каторжан – если везло, удавалось относительно спокойно поговорить.
Дом коменданта стоял чуть в стороне от всех остальных построек и резко отличался от прочих и внешним видом, и даже, казалось, запахом. В нем пахло хлебом, а в бараках и на центральной «площади» – голодом. Комендант Штаббс, высокий, жилистый, с военной выправкой мужчина лет сорока с небольшим, больше всего напоминал собой стальной клинок. Светло-серый мундир, прямые седые волосы, небольшие умные глаза цвета стали… даже голос у него был словно металлический. Он появлялся на территории редко, но знал, казалось, все и про всех. Имя его было Август Максимилиан, а история появления здесь – загадочна. Говорили, что когда-то он был офицером гвардейского полка, а сюда попал за дуэль. Говорили, что он авантюрист из морских пиратов, перешедший на сторону короны добровольно, за что его наградили ссылкой сюда. Говорили… много чего про него говорили. Но и боялись, и, как ни странно, уважали.
Но комендант комендантом, а полсотни человек охраны – и солдаты, и штатские надзиратели – представляли собой ту еще публику. Волчья Яма – последнее место, куда нормальному человеку хотелось бы попасть, поэтому сюда, как и осужденных, солдат отправляли лишь отпетых, таких, которым терять было нечего. Основным аргументом тут считался кнут, а наградой – кулак. Не имея возможности драться между собой, нерастраченную энергию они направляли на головы и спины каторжников. Зуботычины считались пустяками, а язык, на котором объяснялись они между собой и с каторжниками, состоял из нормальных слов лишь на одну четверть.
Выживать каждому приходилось в одиночку.
Яну и Патрику было проще, чем Вете, – они оставались вместе. Вырванные из привычной жизни, стиснутые, словно прессом, правилами этого жестокого маленького мира, они не расставались теперь ни на минуту, словно боясь потерять то последнее, малое, что у них осталось, словно в каждом для другого жила частица дома. Они почти не разговаривали, потому что вспоминать было слишком больно, мечтать о будущем – безнадежно, а в настоящем не существовало ничего такого, что требовало бы внимания и работы ума. Засыпая, стиснутые со всех сторон чужими людьми, они инстинктивно старались прижаться друг к другу, отодвигаясь от соседей. Шагая в строю, порой касались друг друга локтями, точно проверяя, здесь ли, не исчезло ли то единственное, что еще важно. Работали в паре, хотя сначала их пытались разъединить, поставить с другими – не обращая внимания на угрозы и свист кнута, оба упрямо делали по-своему. Прикрывали друг другу спину при частых и жестоких стычках в бараке, выживая вместе, а не поодиночке.
Это были обычные проверки новичков на прочность, устанавливавшие затем их место в каторжной иерархии. Как во всякой стае, пусть даже собранной в одном месте не своей волей, в бараке существовала строгая лестница отношений, и не дай Бог кому – нарочно или по незнанию – нарушить этот порядок. Даже спальные места на нарах распределялись по строгой схеме.
Самое лучшее – в углу у окна – принадлежало неписанному начальнику, чья власть порой значила больше, чем власть коменданта рудника. Главарем барака считался Хуглар - тот самый детина, с такой яростью встретивший Патрика и Яна в первый день. Он отбывал на каторге пожизненный срок и обстоятельства своего появления здесь не только не скрывал, но и гордился ими; не без основания – в прошлом подручный атамана знаменитой банды, наводившей ужас на все земли окрест столицы, Хуглар прославился изощренной жестокостью, с которой убивал своих жертв. Двое его товарищей – Сэмджи и Папаха – попали на каторгу с ним вместе, и троица эта за год сумела подчинить себе всех остальных обитателей барака. Оба возлежали рядом со своим королем у окна и ведали распределением спальных мест.
Чуть ниже Сэмджи и Папахи, но намного выше остальных стоял Джар – маленький, смуглый, кривоногий и удивительно некрасивый, похожий на хорька хищной улыбкой. Был он злой, молчаливый и сильный. Откуда он и почему попал сюда, не знал, кажется, никто, кроме Хуглара, который, впрочем, об этом не распространялся. Но было в Джаре что-то такое, особенное, выделявшее его из толпы. Умное лицо, правильная, несмотря на ругательства, речь наводили на мысль, что этот человек получил неплохое образование, да и в повадках его порой проскальзывало что-то не простонародное. Джар был лекарем. Об этом никто не говорил вслух, потому что сослан сюда он был со строгим запрещением лечить, поэтому все делали вид, что о знаниях его никто не догадывается. Благодаря Джару барак легче остальных переносил болезни, быстрее залечивал раны, нанесенные в многочисленных потасовках. В первые дни Ян и Патрик не раз ловили на себе пристальные взгляды этого странного человека – хмурые, не то изучающие, не то оценивающие. Тем не менее, Джар никогда не упускал случая уколоть друзей – и лучше бы уж были кулаки, чем едкие его насмешки.
Большинство обитателей барака составляли безликую серую массу; не обладавшие достаточной силой или нахальством, но и счастливо умевшие не высовываться настолько, чтобы привлечь к себе внимание. Все они платили дань своему некоронованному повелителю, взамен имея какую-никакую защиту в разборках с жителями других бараков. Нары, тянувшиеся вдоль стен, были отданы им тоже в строгом расчете, ибо и между собой они были неравны.
На нижней ступени лестницы стояли разные, по каким-то причинам не вписавшиеся в систему и, в основном, молодые, каторжники. Был среди них, правда, щуплый мужик лет за сорок – Верег, ювелир, осужденный за подделку драгоценных камней. Его особенно не трогали – отчасти потому, что из дома приходили ему регулярные посылки, которые самому ему почти не перепадали – большая часть уходила Хуглару, остатками кормился остальной народ. Спал Верег у двери, но в углу, дававшем небольшую защиту от сквозняка и запахов из коридора. Был Яфф, молоденький парень, тот самый подросток, с которым обменялись местами Ян и Патрик, - изгой, с которым не хотели лежать рядом даже самые презираемые. Попавший сюда за изнасилование восьмилетней сводной сестры, парень этот считался здесь «девочкой» и исправно обслуживал почти весь барак; он занимал самое продуваемое и неудобное место – прямо у входной двери; его же обязанностью было выносить утром черное ведро, источавшее неописуемый аромат и стоявшее прямо под его постелью (ведро, как ни странно, переехало с ним вместе на новое место – к вящему неудовольствию соседей). Был Йонар, калека, к которому, впрочем, относились с некоторой даже жалостью – он лишился ступни три года назад, а до этого принадлежал к «среднему классу» за изворотливый ум и способность стянуть все, что плохо лежит. Когда-то он обитал в середине, но потом был сослан ближе к выходу.
Прибывавших «проверяли на прочность» обычно по одному, но с этими двумя дело не заладилось. Будь новоприбывшие обычными осужденными, их, наверное, вскоре оставили бы в покое, наскоро впихнув в какую-никакую нишу человеческих взаимоотношений. Но имена и титулы непонятных новичков сыграли с ними одинаково добрую и злую шутку. С одной стороны, их опасались трогать как все непонятное – а вдруг ошибка, вдруг они снова взлетят на ту высоту, с которой упали было – глядишь, и вспомнят недавних товарищей по несчастью? С другой стороны, каждому грела душу мысль, что вчерашний господин – теперь такой же раб, и как сладко плюнуть ему в лицо, мстя за собственную поруганную жизнь. Их попытались опустить на самый низ, но упрямые мальчишки упорно лезли на рожон, не желая подчиняться не ими написанным правилам. Хлебную дань, установленную Хугларом, - пайка с каждого в неделю – они платить отказались. Первый месяц драться друзьям приходилось почти каждый день; порой не спасало даже грубое вмешательство охраны, не особенно разбиравшейся, кто прав, кто виноват, и угощавшей кнутами всех попадавшихся под руку.
Скоро барак понял, что избивать строптивых новичков почти бесполезно – ума не прибавляет, да и разборки с солдатами мало кому по душе. Возникла мысль об убийстве, но ее отбросили – страшно, вдруг последствия будут, ну их к черту. Что ж, можно пойти другим путем. С некоторых пор у барака не стало более приятного развлечения, как подставить этих двоих под какие-нибудь мелкие придирки со стороны охраны и начальства.
Попадался, в основном, Патрик. Ян гораздо быстрее друга понял, что попытки отстаивать свою правоту здесь ни к чему хорошему не приведут, кроме лишения пайка, увеличения нормы и прочих наказаний. Патрик же, в силу пылкости характера, не мог пройти мимо любой несправедливости, которую, как ему казалось, он в силах был разрешить. У него хватало ума не воевать с ветряными мельницами, не выступать против того, что сейчас, по своему положению, исправить он не мог. Но если он видел, как кого-то несправедливо наказали, лишили причитавшегося по праву или просто обидели, - влезал, зачастую рискуя нарваться сам. Надо сказать, что уверенный голос и спокойствие выручали его часто; порой бывало достаточно уверенности или бесстрашия, перед которым пасовали те, кто привык иметь дело с более слабыми. Тем не менее, не раз потом Ян или пытался делиться с другом, оставленным без ужина, своим пайком (Патрик, разумеется, отказывался), или, ругаясь вполголоса, промывал тому кровавые полосы, оставленные кнутами солдат. Гораздо чаще, впрочем, это бывали синяки от кулаков самих же «обиженных».