В толпе слышались вопли ужаса, а конные дружинники по чьему-то знаку снялись со своих постов. Островид покидал озеро.
«Батюшка Островид Жирославич, не оставь нас! – кричали ему вслед горожане. – Ты ж надёжа наша! Что нам делать, скажи? Как быть-то?»
Не дав никаких распоряжений, народный «надёжа» ускакал вместе со своей свитой и охраной – и сытый хрячок Бажен вместе с ним, тряся своим пузцом в седле.
Цветанке было не впервой видеть смерть, но страшная расправа над волхвами потрясла даже её; дурнота звенящим шлемом сдавливала череп, в желудке будто клубок змей извивался, а тело от слабости стало неуклюжим. Слезая с дерева, она чуть не брякнулась наземь и получила несколько горящих ссадин от шершавой коры и злобно-колючих веток. То же самое творилось с мальчишками: бледные, с круглыми неподвижными глазами, они неловко спустились следом за Цветанкой, каким-то чудом умудрившись не сорваться. А между тем волшебный огонь, воплощённый в бытие безумным Барыкой, распространялся намного быстрее обычного: подожжённый в двух местах частокол пылал уже весь, окружая девочек пламенной стеной. Кровля ворот трещала и рушилась, и никто не решался кинуться на помощь несостоявшимся жертвам.
«Что встали столбами, мужичьё? – прогремел чей-то властный голос. – Спасай девчат, не то задохнутся они там в дыму!»
Нерешительность лопнула от этого звука, как до предела натянутая нить. Рослый и широкоплечий, хорошо одетый человек с большими, чуть навыкате глазами и грозным изгибом густых тёмных бровей подал пример, бросившись к мостку. Узорчатые сапоги, расшитая жемчугом и бисером рубашка под богатым синим кафтаном, молодецкие усы, ясные сверкающие глаза – человека смелого и решительного за версту видно.
«А ну, ребятушки, за мной!» – позвал он, взмахнув рукой.
Такой призыв не мог остаться безответным. Один за другим мужчины побежали по мостку к капищу; проскакивая под опасно трещавшими в огне воротами, они выбегали обратно, вынося на руках кашлявших и заплаканных девочек. На берегу, освобождённые от пут, те тут же попадали в объятия рыдающих уже от радости матерей.
«Что там? Что делается?» – спрашивала слепая бабушка Чернава.
«Марушин пёс девиц не тронул, зато всех волхвов поубивал, – охрипшим от потрясения голосом ответил Олешко. – Островид уехал… А какой-то смелый человек повёл людей вытаскивать девиц с капища… Горит оно, огнём полыхает!»
«Вон оно что, – промолвила бабушка. – Всех девиц вытащили?»
Сам обладатель лихих усов и сверкающих очей вынес двух последних девочек с капища – по одной на каждой руке, и как раз за его спиной ворота с оглушительным треском и грохотом рухнули: чёрный обгорелый остов развалился, а к небу взвилась туча рыжих искр. Смельчак и бровью не повёл – быстро прошагал стройными ногами по шаткому мостку, доставив свою ношу на берег в целости и сохранности, да и сам не пострадал. Ай да добрый молодец!
«Всех вытащили, бабуля», – сказал Олешко, проводив ясноглазого незнакомца восхищённым взглядом. Ловок, смел, но, несмотря на богатую и красивую одёжу – не спесив: были среди зрителей на берегу и другие зажиточные люди, но в огонь кинулся только он, а остальные предпочли стоять в сторонке и смотреть. Видно, боялись свои долгие рукава опалить…
«Ну, тогда проводите-ка меня на мосток», – сказала бабушка.
Олешко с Цветанкой под руки отвели её туда и помогли встать на него. Эти передвижения привлекли внимание людей, на бабушку настороженно поглядывали с берега. А она, набрав воздуха в слабую старческую грудь, воскликнула:
«Людство почтенное, слово моё послушай!»
Всё больше голов поворачивалось в сторону мостка, всё больше взглядов устремлялось на сгорбленную, сморщенную, изуродованную старостью женщину в тёмной, непонятного землистого цвета одежде. Дым от пожара летел над людьми, стлался горькой завесой, струи горячего воздуха колыхали серые складки бабушкиного балахона.
«Ты кто, бабусь? – спросил кто-то. – И чего нам тебя слушать?»
Другой ему ответил:
«Да это бабушка Чернава! Ведунья и знахарка, али не знаешь?»
«Послушаем! – сказал третий. – Может, какой мудрый совет даст нам бабушка… Что-то ведь делать надо нам со всей этой бедой! Владыка-то наш спину показал – покинул свой народ в лихой час!»
«Да плевал он на народ, – послышался в толпе ещё один голос – раздражённый и злой. – Он только о своей шкуре печётся, стремится побольше богатства нажить! Девчонки-то, которых Маруше в жертву отдать хотели, все из небогатых семейств – не замечаете, а, люди добрые? А говорят, что и на зажиточные дворы воины приходили, оттуда тоже девок брали… А потом всех их поотпускал Островид. А знаете, почему? На лапу ему дали! Откупились. Вон оно как: кругом беда, хворь людей косит, а владыка и тут деньгу гребёт, на горе людском наживается!»
«Это кто там бухтит? – раздалось со стороны добротно одетой части толпы. – Чего напраслину несёшь, смутьян? Выбирал-то девиц не владыка, а волхвы, невзирая на сословие и достаток!»
В толпе все уже вертели головами – пытались углядеть смутьяна, который вёл неприглядные для Островида речи.
«Ты сам не бухти, аль вместо совести у тебя золото звякает – а, Лисовин Лихвеевич? – не унимался неуловимый обличитель. – Что, пришёл поглядеть, как чужие дочки погибают, а свою-то, небось, выкупил?»
Народ загудел, как улей. Непременно завязался бы беспорядок, но ясноглазый молодец в синем кафтане – тот самый, кто повёл за собой мужиков в огонь – встал рядом с бабушкой Чернавой, поднял руку и звучно воскликнул:
«А ну-ка, люди, уймитесь! Разбираться да личные счёты сводить будете после, а сейчас думать надо, как общую беду унять. Послушаем, что бабуля скажет!»
Чистый и сильный его голос прокатился над головами гулко, как гром, разом освежив воздух и восстановив тишину.
«Ты-то сам кто будешь, человече? – спросили его из толпы. – Ишь, расприказывался тут!»
«Я – Соколко, торговый гость, – с поклоном ответил ясноглазый молодец. – По синю морю плавал, чужие страны видал, в город ваш по торговым делам прибыл, да вот из-за хворобы, которая у вас разразилась, задержаться пришлось: никого ж не выпускают…»
«А не тот ли ты самый Соколко, который чудо-рыбу – золотые перья выловил и у морского царя на пиру на гусельцах поигрывал?»
«Я самый, – поклонился Соколко. – Далеко пошла слава обо мне, не ожидал такого… Ну так что, честной народ, выслушаем бабушку?»
«Говори, бабка!» – послышалось наконец.
Бабушка Чернава, терпеливо дожидавшаяся возможности вставить слово, заговорила дребезжащим, одышливым голосом – будто сухое дерево поскрипывало:
«Нет проку в жертвоприношениях, люди добрые… Сорок лет назад – среди вас, наверно, и нет уж таких, кто это помнит – служила я Маруше вместе с Барыкой, а потому знаю, что говорю… Марушина хмарь, дух её чёрный, вашему глазу невидимый – как плодородная почва, на которой произрастает хворь и разносится в воздухе от человека к человеку. Не разогнать её жертвами. Новые смерти только усиливают её, делают гуще – болезнь крепчает. А потому, люди добрые, не питать надо хмарь, не добавлять ей силы, а гнать прочь, рассеивать… А вместе с ней и хвороба рассеется, потому как не на чем ей будет расти-распространяться. Сделать это способна только одна травка, которую по княжескому указу изничтожали-изничтожали, да не всю изничтожили».
Когда последнее слово бабушки стихло в утреннем воздухе, наполненном запахом гари, розовые лучи восходящего солнца брызнули поверх мрачной стены леса, окружавшего озеро. Заря легла на лица людей румянцем, заблестела в прищуренных глазах, заиграла на золотых узорах, которыми был расшит кафтан Соколко.
«Что ты такое говоришь, бабка? – сказал кто-то недоверчиво. – Горе тому, кто против Маруши пойдёт… Барыка, вон, Марушиного пса разгневал – вот и поплатился жизнью своей. А ты предлагаешь её дух рассеивать… Хочешь её совсем рассердить, чтоб она нас всех огнём небесным пожгла? Крамолу говоришь! Совсем из ума выжила, старая?»
Впалый рот бабушки задрожал, морщины на лице сложились в узор печальной улыбки, а невидящие, затянутые бельмами глаза наполнились отсветом то ли пожара, то ли утренней зари.
«Хмарью забиты не только ваши груди, которыми вы дышите, но и головы, которыми думаете, – промолвила она с горечью. – А ум мой сейчас яснее, чем был в то время, когда я начинала служить Маруше. Ну-ка, касатик, – обратилась она к стоявшему рядом торговому гостю Соколко, – дай-ка мне пригоршню водицы, а то мне мои кости старые не согнуть, не дотянуться…»
Сгорбленная и скрюченная под тяжестью своих лет, она была статному молодцу едва по грудь. Тот опустился на колено, нагнулся и зачерпнул широкой, как ковш, ладонью тёмную воду, плескавшуюся совсем близко под низеньким мостком. Вылив её в подставленную старческую пригоршню, Соколко сказал:
«Вот, бабусь… Испить, что ль, хочешь? Грязновата водица-то будет…»
«Нет, не испить, – улыбнулась та. – Старая я стала, сил уж мало: не питает меня больше Маруша, с тех пор как я с капища ушла… Ну да ладно, так и быть – соберу остатки силушки, покажу, кем я была сорок лет назад… Может, тогда над моими словами задумаетесь».
Поднеся к губам сложенные горстью руки, она беззвучно забормотала что-то на воду. Тишина распустилась огромным серебряным цветком, лепестки которого тронул ветер. Крепло его дыхание, трепетали полы одежд, реяли в рассветных струях волосы на головах… Вдруг озёрная гладь вокруг охваченного пламенем островка-капища забурлила, словно вскипев, поднялась светлой пенящейся стеной и скрыла собою пожар. Водяное горло проглотило огромный столб пламени, пенистые «губы» пожевали его несколько мгновений, пока руки бабушки не разомкнулись. Вода расплескалась у её ног лужицей, и тот же миг водяная стена за её спиной шумно упала, омыв собой островок и открыв взглядам людей чёрные обгорелые останки деревянных сооружений на нём.
«О-а-а-о-ох…» – разом выдохнула поражённая толпа.
Бабушка зашаталась, и Цветанка с Соколко одновременно кинулись её подхватить.
«Бабусь… Что с тобой?» – испуганно пролепетала воровка.
«Ничего, касатики мои, – устало улыбнулась она. – Силушки у меня на такие представления уж нету, и с каждым годом её всё меньше. А когда-то я и не такое могла… Но я сама свою дорогу выбрала. И конец свой – тоже… Ладно. Пусти-ка…»
Высвободившись из поддерживавших её рук, она оперлась о перила мостка, устремив невидящий взгляд куда-то в небо, поверх людских голов.
«Я знаю, что говорю! – скрипуче повторила она с нажимом, точно желая впечатать каждое слово в умы слушающих. – И знаю, что делаю. Нужно окурить город дымом яснень-травы, но для этого надо сперва её набрать. Есть одна полянка… Что-то вот тут мне подсказывает, – бабушка дотронулась дрожащими узловатыми пальцами до своей груди, – что травка там ещё растёт, вот только глаза мои уже не видят дорогу. Вот бы кто согласился туда сходить со мной, да набрать травки… Может, ежели её там много, и телега пригодилась бы, да и руки с серпами не помешали бы. Одним пучком ведь целый город не окуришь».
Мгновение нерешительной тишины, и Соколко вновь всколыхнул своим чистым голосом это стоячее болото:
«Ну, чего притихли? Так и будем ждать погибели? Или наконец что-то для своего спасения предпринять решимся, пока весь город не вымер?»
«Вот ты телегу и дай, коли резвый такой, – гнусаво проворчали ему в ответ. – А мы Марушу ещё пуще гневить не хотим! Айда по домам, горожане: тут больше слушать нечего».
«За себя говори! – Из толпы шагнул отец Первуши, ложкарь Стоян Рудый, прозванный так за свою рыжеватую масть. – Люд честной, что травка та и правда целебная – в том я поклясться могу! Почти всю семью мою хвороба сразила: дочек малых, жену да стариков моих. Только я со старшим сынком на ногах остался. А благодаря вот этому пострелёнку, – Стоян тяжело и ласково опустил большую тёплую руку на плечо Цветанки, – мы все живы. Дым травки той болезнь из нашего дома прогнал. Даже батя мой живой, а ведь его, старого, хворь уже к смертному одру подвела. И что? Наказала кого-то Маруша? Ниспослала на чью-то голову огонь? Молоньёй ударила? Нет! Стою я перед вами, живой и здоровый, чего и вам всем желаю. А вот этим двум людям – великая благодарность и поклон от всего моего семейства!»
С этими словами Стоян низко, коснувшись рукою земли, поклонился бабушке и Цветанке.
«И тебе здравия, и всему твоему роду, добрый человек, – сказал Соколко. – Телега у меня есть, даже несколько могу обеспечить, коли понадобятся. Сам с бабушкой поеду. А ты?»
«И я, вестимо, – охотно согласился Стоян. – Да и сынок мой не откажется… Первушка!»
«Тута я, батяня!» – И из-за людских спин резво выскочил здоровёхонький и бодрый Первуша, подмигнув Цветанке.
У той разом посветлело на душе, будто и туда ворвалась утренняя заря, наполнив сердце птичьим гомоном и шёпотом травы. А следом, ободренные этим примером, от толпы отделились ещё несколько человек, готовых помочь с поисками чудо-травы. Все они были из небогатых горожан: обеспеченная верхушка отмалчивалась в сторонке.
«Что, ваша хата с краю? – насмешливо крикнул им Соколко. – Ну-ну… Как будто вам в сём городе дальше не жить».
Те ничего не ответили.
Выезды из города больше не охранялись, словно Островид махнул на всё рукой. Пять телег, дюжина серпов и столько же кос – о таком Цветанка даже и не мечтала вчера, когда в её голове только зародилась мысль о поиске яснень-травы. Она думала, что соберёт своих ребят – тех, кто получше себя чувствует, и они с бабушкой потихоньку поплетутся по загородным окрестностям. Но судьба послала им помощника в лице Соколко – богатого, но не зачерствевшего сердцем гостя.
«Я не всегда богатым был, – сказал он, покачиваясь на телеге между Цветанкой и Олешко. – Случалось мне и под открытым небом ночевать когда-то. Начинал я простым гусляром, потешал своей игрой знатных людей на княжеских пирах. Хорошо играл – мёд-пиво пил, как говорится… А потом что-то перестали меня звать на пиры, и пошёл я на берег моря, стал от нечего делать струны пощипывать… И тут воды как вспучатся! Появился сам владыка морской да и говорит, мол, игра ему моя по сердцу пришлась. Захотел он меня наградить. “Ты с купцами побейся об заклад, – говорит он мне, – что из моря чудо-рыбу златопёрую выудишь”. Так я и сделал. Рыбку-то владыка морской мне подбросил – вот так и выиграл я спор, пришлось купцам раскошелиться. Завелись у меня деньжата, сам стал торговать, разбогател, но тех времён, когда у меня даже своего крова над головой не было, я не позабуду».
«А морской владыка – он какой?» – тараща глаза от любопытства, спросил Олешко.
«У-у, – улыбнулся Соколко, шутливо хмуря брови. – Чуден владыка! Ростом он как два обычных человека, бородища у него – один волосок серебряный, другой золотой, кольцами вьётся, а длиною, поди, аршина три! Усы как у сома, а на голове венец из полипов, звёзд морских да ракушек. Весь в чешуе перламутровой, меж пальцев у него на руках и на ногах перепонки, как у лягухи, а лицом зеленоват, как лягуха же. Дочек у него аж целых девять сотен, и все – красавицы писаные. Ох и расфуфыренные девицы! Шеи ожерельями обмотаны на много рядов, на головах уборы чудные, пальцы перстнями унизаны…»
Возница описывал бабушке всё, что видел, а та подсказывала дорогу; поднявшееся солнце уже щедро припекало, и Соколко, сняв шапку, утёр вспотевший лоб и пробежал пальцами по густым золотисто-русым волосам, лежавшим крупными завитками. Слушая вполуха его рассказ, Цветанка вяло боролась с дрёмой. Спать всю последнюю седмицу приходилось лишь урывками, краткий и неглубокий сон приносил мучение и разбитость вместо отдыха; усталость то и дело подкарауливала и норовила подкосить измученные ноги, а голову обносило искрящимся обморочным колпаком. Впрочем, боль как будто прошла – наверно, поняв, что на неё не обращают внимания.
«Притомился, дружок? – ласково прогудело над ухом. – Вздремни, покуда едем».
Цветанка, обнимаемая сильной рукой Соколко, была бы и рада нырнуть в желанные чары сна, привалившись к его боку, но тревога засела занозой в мозгу. Она почему-то боялась засыпать: а вдруг в это время что-нибудь случится? Что, если она закроет глаза, а смерть хорьком подкрадётся сзади и снова утащит кого-то? Но мерное покачивание и скрип телеги, успокоительный запах сена и греющее покалывание солнца на коже неумолимо убаюкивали Цветанку, а присутствие Соколко заставляло поверить в добрый исход. Рядом с ним хотелось расслабленно вытянуться, из комка нервов превратившись в лужицу киселя: поддерживаемая его тёплой силой, Цветанка покачивалась, как поплавок из рыбьего пузыря, на поверхности светлой яви, оставив тёмный и страшный её слой далеко внизу, под ногами.