Заря сочувственно слушала, разгораясь всё румянее, воздух стал зябким, пала роса – прозрачные капельки собрались на жёлтых цветках и серебристых листьях, уже потерявших своё мерцание.
«Нда, братец, – промолвил Стоян. – Кажись, знаю я, о ком ты говоришь… Кто этот самый муж. Вон оно, значит, как на самом-то деле было… А говорили – купаться пошла да утопла ненароком вместе с дочкой. Скверный он человек, муж её… А тебе да зазнобе твоей я не судья. Болтать тоже не стану, не беспокойся: сплетни – бабье дело. Ты как сейчас – женат аль холост?»
«Холостой я», – чуть слышно ответил Соколко.
«А чего так? Парень ты видный – собой хорош, богат… Любая за тебя с радостью пойдёт!»
«Мне любая не нужна, брат. Эх…»
«Зря ты так… Утешиться б пора».
«Знаю. Не выходит пока».
«Чего в этот раз сюда прибыл? Мести муженька не боишься?»
«Через столько лет? Да брось… У него только и забот, как бы свои сундуки золотом потуже набить, а злобу свою он уж давно выместил – на них, беззащитных…»
В город они прибыли к заходу солнца. Траву сушить не стали: сырая больше дымит, да и силы в свежей больше. Сгребали огромные кучи прелой прошлогодней листвы, косили прочую траву, собирали гнильё, сырой мох, навоз, ботву с огородов и перекладывали всё это небольшими слоями яснень-травы. Кучи размещали полукругом вдоль окраины города – с противоположной стороны от Озёрного Капища. Работа затянулась бы на всю ночь, но на помощь пришли несколько дюжин одумавшихся горожан, и дело пошло быстрее. Островид, как говорили, заперся в своих хоромах, а всю дружину сосредоточил вокруг себя, будто боялся смуты – этим и объяснялось отсутствие охраны на выездах из города. А может, он так пытался отгородиться от смерти, которой дышала каждая улица? Как бы то ни было, это оказалось весьма кстати: никто не помешал добытчикам яснень-травы ни покинуть город, ни возвести дымовые кучи.
«А ежели ветер не в ту сторону подует, как быть?» – беспокоились люди.
С ветром бабушка Чернава договорилась. Цветанкиным ножом она сделала себе надрезы на обеих руках и обратилась к Ветрострую. Кучи подожгли, и на город медленно поползла пелена дыма, перемешиваясь с ночным мраком. Бабушка стояла во весь рост в одной из опустевших телег, роняя капли крови с раскинутых в стороны рук, а ветер колыхал тёмные складки её одежды. Беспокоясь за неё, Цветанка и ребята не отходили от телеги, чтоб подхватить, если бабушка вдруг начнёт падать.
«Батюшка Ветроструй… Батюшка Ветроструй…» – шелестел её еле слышный, измученный шёпот.
Ветер усилился и дул в нужном направлении. Дым стлался густыми клубами, струи от отдельных куч сливались в сплошной полог, который накрывал собой город.
Зашатавшуюся бабушку подхватил на руки Соколко. Её уложили на сено, а Цветанка, оторвав от подола рубашки несколько полосок, перевязала порезы на её руках.
«Бабусь… Бабусь», – со слезами бормотала она, гладя морщинистое бабушкино лицо.
«Ничего, – чуть слышно шепнула та, устало улыбаясь. – Мы всё сделали как надо… К утру город будет чист от хмари… Она, знамо дело, вернётся потом, да только травушка болезнь проклятую к тому времени прогонит».
Если бы не ночной мрак, многие люди увидели бы странное наваждение – тёмную завесу вокруг себя, похожую на угольно-чёрный туман, который тает и рассеивается. С той ночи больше никого в городе не отнесли на погребальный костёр. Дым ушёл, но в очистившемся воздухе остался тонкий призрак горьковато-медового духа, который чувствовался ещё весь остаток лета.
______________
18 шесток – небольшая площадка, полочка перед устьем печи
3. Истинное лицо
Мор прекратился, жизнь понемногу начала входить в прежнее русло. Ожил рынок, с улиц убрали страшные остатки костров. Островид приказал отстроить сгоревшее капище, и вскоре там воздвигли нового идола и частокол. Не обошлось без происшествий: двухсаженный истукан, высеченный из цельного букового ствола, упал, уже при своей установке взяв жертву. Один рабочий погиб, двоих покалечило. «Гнев Маруши!» – опять вздыхали люди, но прекращение повальной болезни поколебало веру многих в этот самый «гнев». Восстановить-то капище восстановили, вот только творить на нём обряды и быть посредником между народом и богиней стало некому: всех волхвов убил Марушин пёс. Старики, качая седыми головами, видели в этом дурной знак:
«Коли пёс волхвов растерзал – видать, Маруша от нас совсем отвернулась. Жди беды…»
Как быть? Посаднику, конечно же, во всех подробностях доложили о том, как бабушка Чернава с несколькими добровольцами остановила моровое поветрие, окурив город дымом яснень-травы; также очевидцев несостоявшегося жертвоприношения очень впечатлило чудесное тушение пожара на островке, когда бабушка одним своим шёпотом подняла на дыбы зловеще-тёмную озёрную воду. Оставив обычное высокомерие, Островид самолично явился в бедную лачугу Чернавы, чтобы засвидетельствовать своё почтение столь могущественной колдунье и, как оказалось, бывшей служительнице Маруши.
Жители улочки высыпали из домов, привлечённые небывалым зрелищем: сам городской глава, разодетый и важный, с помощью своего стремянного [19] неторопливо и тяжеловато слез с коня, оправил длинные фальшивые рукава опашня и постучался в домик Чернавы. На отворившую дверь Цветанку он даже не поглядел – перешагнув порог, остановился перед печкой, кряжисто-прямоугольный, седобородый и краснолицый, со старческой сеточкой сосудов на щеках. Впрочем, несмотря на пожилой возраст, был он ещё вполне крепок и полнокровен, как старый дуб, и поездкам в колымаге предпочитал седло.
«Здрава будь, бабушка. Поговорить мне с тобою надобно», – без длинных предисловий сказал он властным тоном человека, привыкшего к всеобщему повиновению.
Бабушка Чернава с кряхтением заворочалась, слезла с печки. Слепая, а по голосу узнала, что за гость пожаловал.
«И ты будь здрав, Островид Жирославич, – промолвила она. – Изволь чарку испить сперва, не побрезгуй угощением».
По её знаку Цветанка почтительно поднесла посаднику чарку мятно-вишнёвого мёда, а про себя подумала: «Чтоб ты подавился, боров». Перед ней был Бажен в старости – поседевший, раздавшийся вширь, с алчным отблеском золота в глазах. Легко верилось в то, что он действительно за взятку избавлял дочерей зажиточных людей от смертельного жребия жертв Маруши. Чаркой он не побрезговал, осушил одним глотком, сел на предложенное ему место во главе стола.
«Благодарствую, – крякнул он, утирая усы. – Человек я занятой, времени у меня мало, поэтому сразу к делу. Правду ли говорят, что волхвовала ты и Маруше служила в своё время?»
Бабушкин незрячий взор затянулся ледком боли.
«Правда, господин. Только давно это было, – ответила она сухо. – И возвращаться я к этому не хочу».
«Это плохо, бабусь, это скверно, что не хочешь, – поцокал языком Островид, качая головой. – Ведь самая настоящая надобность у нас сейчас в волхвах-то! Ни одного не осталось, всех Марушин пёс задрал. Некому, кроме тебя, их заменить. Можно бы, конечно, у соседей поискать или к князю обратиться, чтоб одного из своих послал, да вот только не хотелось бы мне огласки того, что тут у нас случилось. Коль узнает владыка воронецких земель, что запретную траву ты применила, то не сносить тебе твоей старой головы, бабушка. Да и меня за то, что я это допустил, княжеской шубой не пожалуют. Я-то, может быть, тебе это с рук и спустил бы – хотя бы за то, что и вправду хворь удалось остановить, да владыке как объяснишь? Он, пожалуй, и слушать не станет. Вот потому-то нам лучше бы где-то у себя волхва найти на замену, ни к кому не обращаясь… А то не ровен час, выйдет всё наружу, дознаются про болезнь и яснень-траву – худо нам будет».
«А ты так ничего и не понял, батюшка Островид Жирославич? – вздохнула бабушка с печалью в невидящих глазах. – Яснень-трава тебе глаза не открыла на Марушу? Не поклоняться ей надо, а бежать от неё. Я это ещё сорок лет назад увидела и ни за какие коврижки не вернусь к тому, от чего ушла. Не проси меня. Хочешь – казни, воля твоя. Я уж на свете нажилась, смерть мне не страшна».
Блестящая плёнка бешенства затянула глаза Островида. Он замахнулся было для удара по столу, но сдержался, а его губы посерели и поджались.
«Куда бежать? Ты в своём уме, старуха? – придушенным голосом прохрипел он. – Куда от этого убежишь, коль князьями нашими испокон века нам велено Марушу чтить? Отступнику – смерть!»
«Ты видел хмарь? – спросила вдруг бабушка тихо. – Разве тебя в холод не кинуло оттого, что ты этим дышишь? И что после смерти душа твоя станет частью этой тьмы?»
«Видел, – глухо ответил посадник. – Только мне от этого не легче. – Глаза Островида потускнели, он устало отвёл взгляд, ловя в зрачки отражение мутного окошка, в которое пробивался солнечный свет. – Стар я стал для бунтарства, бабка. Некуда бежать. Пусть всё остаётся как есть. Предки наши так жили – не тужили, и мы, небось, проживём».
«Что ж, это твой выбор, – с горечью вымолвила бабушка. – Ничем тебе помочь не могу, к Маруше не вернусь. Ищи другого волхва. Выкрутишься, коли захочешь, и правду наружу не выпустишь – хитрости у тебя достанет, не так уж это и трудно. А на меня не рассчитывай. Это моё последнее слово».
Островид больше ничего не сказал, только мазнул злым блеском взгляда по бабушке, зацепив и Цветанку. Угрожать и давить не стал: слишком мало твёрдости проступало в очертаниях его побледневших губ под седыми усами. Видно, он цеплялся за расползающиеся клочья привычной картины мира, пытаясь восстановить всё как было, но его бегающие глаза отражали только растерянность и тоску. Так он и ушёл, даже не поблагодарив бабушку за спасение города от вымирания.
Как бы Цветанка хотела побежать к Соколко и рассказать обо всём! Увы, его уже не было в городе, а в сердце осталась только тихая и прохладная, как туманная осенняя заря, грусть. Словно кто-то родной уехал. От Ивы даже могилки не осталось, только прозрачный румянощёкий образ где-то на границе неба и земли, но предаваться тоске было некогда. Недосчитавшись многих своих ребят, жизни которых унесла болезнь, Цветанка приняла под своё крыло новоиспечённых сирот, потерявших родителей этим летом, а поэтому забот у неё не уменьшалось, а только прибавлялось. Всех накормить, утешить, утереть слёзы и сопли, приютить на ночь, развеселить утром – эта каждодневная круговерть не давала Цветанке времени расслабиться, пожалеть себя и приуныть. Стало не до детских проделок вроде воровства яблок с приятелями, да и у мальчишек началась взрослая жизнь… Первуша помогал своему отцу-ложкарю в ремесле, Тюря работал со своим родителем по плотницкому делу, а Ратайка Бздун, не имея особой склонности к ручному труду, подался в уличные разносчики пирожков: мать пекла, а он продавал. Цветанка тоже «работала». Каждый занимался тем, чем мог.
Время листало берестяные страницы, вырезая на них буквы-дни. Зимой у Цветанки с бабушкой возникли трудности с дровами, хотя, казалось бы – лес рядом, руби сколько влезет. Ан нет. Островид и тут затягивал на шее народа удавку своей алчности, объявив заготовку дерева своим и только своим делом, так как и лесные угодья вокруг города принадлежали ему. Все обязаны были либо покупать дрова у него, либо платить за разрешение на самостоятельную заготовку. И то, и другое выходило дорого – из года в год. Не только валить живой и сухостойный лес, но и даже собирать хворост и бурелом запрещалось, не оплатив годовое разрешение. Ослушавшихся карали денежно и телесно. А зимой городской хозяин ещё и взвинчивал цены, поэтому бедный люд вынужден был из бережливости топить печь и готовить пищу через день – особенно те, кто по каким-то причинам не запасся дровами с лета.
Орава беспризорников влетала Цветанке, что называется, в копеечку. Чтоб закоченевшие на морозе ребята в любое время могли согреться, приходилось постоянно поддерживать в доме тепло, и дров уходила уйма. В ту зиму «доход» Цветанки от воровского промысла сильно снизился: то ли всё ещё аукались последствия мора, то ли удача отвернулась, то ли народ стал осторожнее – как бы то ни было, пришлось если уж не совсем положить зубы на полку, то затянуть пояса – самое меньшее. Запас дров неумолимо иссякал, как ни пытались они его растянуть, и каждое полено отправлялось Цветанкой в печь с чувством тягучей тоски. Среди бересты, предназначенной на растопку, ей вдруг попалось письмо Нежаны… Сердце ахнуло, закапало жгучей смолой: как мог здесь оказаться драгоценный кусочек берёзовой коры с письменами, начертанными незабвенной рукой? Цветанка всегда хранила его у себя под подушкой. Может, кто-то из ребят нашёл его и, не разобравшись, взял да и швырнул в общую кучу? Первым порывом Цветанки было спрятать письмо на место: как можно перечеркнуть томную глубину вишнёво-карих глаз? Дрожащая рука колебалась, сжимая хрупкий свиток. Представив себе, как этот боров Бажен наваливается на Нежану своим брюхом, Цветанка содрогнулась, непроизвольно стиснув берёсту… Крак! Высохшая кора треснула, и грамота распалась на три части. «Её ещё можно сохранить!» – кричало сердце, но Цветанка печально покачала головой. К чему уж теперь? Берёста полетела в топку, а воровка смотрела, как та мучительно корчится и сворачивается в огне. Пламени было всё равно, что пожирать, и оно уничтожало буквы, которые когда-то вырезала Нежана под вишнёвым шатром, ласкаемая солнечными зайчиками. Горело то лето, те слова, те поцелуи. Горело с болью, с треском и лёгким дымом горечи…
Вытерев согревшиеся в тёплой влаге глаза, Цветанка решительно встала, надела полушубок, туго подпоясалась и вышла из дома. Снежинки летели в лицо, щекотали, повисали на ресницах, и она глубже надвинула на лоб шапку, бросая вызов хмурым тучам. Нелёгок был её путь, а цель унизительна. Гордость жгла в груди, роптала до последнего: «Ты выкрутишься сама! Добудешь денег и накормишь ребят!» Но чёрной полосе в жизни, казалось, не было видно конца. Цветанка понимала: нет, не выкрутиться ей. Ещё несколько дней – и дрова кончатся. Дети замёрзнут.
Гончарная мастерская встретила её гулкой пустотой. Основная работа приходилась на тёплое время года, ведь глину в мороз не очень-то добудешь. Запасы с осени, видно, кончились, и глухонемой мастер Ваба валялся дома на печи, проедая свою летнюю выручку. Увешанная коврами комната оказалась запертой, и Цветанка побежала под снегопадом в корчму, надеясь найти Ярилко или Жигу там.
И не ошиблась. В тошнотворном и тёплом зловонии она протолкнулась к знакомому столу и встретилась с мутновато-угрюмым взглядом атамана. И он, и казначей Жига пережили мор, и Цветанке думалось: почему смерть щадит всякую шельму, а невинных забирает? Почему Ива, а не Ярилко?
Жига налил ей кружку хмельного, а Ярилко спросил:
«Чего тебе, малец?»
Это прозвучало не очень-то приветливо: выпив, Ярилко часто бывал не в духе – чаще, чем по трезвости. И зачем пил, спрашивается, если веселья не прибавлялось? Цветанка ради соблюдения приличий присела к столу и отхлебнула отдававшую кислой квасиной бурду из предложенной ей кружки.
«Ссуда мне надобна, – сразу перешла она к делу. – Не везёт мне что-то, удача отвернулась. Даже дров купить не на что».
«А я тут при чём?» – хмыкнул Ярилко, отрывая зубами мясо с блестящей от жира косточки.
«Как – при чём? – опешила Цветанка. – Знамо дело: как член братства имею право просить о поддержке. Тугие времена настали».
«Они у всех сейчас тугие, – с набитым ртом ответил Ярилко. И, бросив через стол несколько серебряников, добавил: – Вот, купи себе вязанку дров».
Монеты покатились по столешнице: какие-то наткнулись на препятствия в виде посуды, какие-то упали на поганый пол, а Цветанка поднялась, готовая швырнуть эту нищенскую подачку в лицо воровского атамана.
«Издеваешься?» – процедила она.
«Уж сколько могу, не обессудь, – поблёскивая холодной усмешкой в глазах, ответил Ярилко. – Времена трудные настали не только у тебя».
«Ну, ты и скотина, – плюнула Цветанка и, не желая здесь оставаться, устремилась к выходу. На ходу обернувшись, бросила: – Гляди, аукнется тебе!»
Зимний ветер остужал её разгоревшиеся от злости щёки, хлестал снегом, отрезвляя. Деньги в котле всегда были, их не могло там не быть! Просто Ярилко – жила и жмот, чья сытая рожа выдавала лжеца с головой: никаких «тяжёлых времён» он сейчас не испытывал. Ненависть горела багровой раной, взывая: отплатить, наказать гада немедля! Но как? Не видя возможности проучить атамана, Цветанка задыхалась.