Эрих Мария Ремарк из Порто-Ронко (04.02.1939)
Марлен Дитрих в Беверли-Хиллз, Норт Кресчент Драйв
[Телеграмма] MDC 404
Пирожные только что принесли вкусные удивительно однако заставляют немного взгрустнуть ах пума я устал писать книги без тебя время столь коротко
Эрих Мария Ремарк из Порто-Ронко (09.02.1939)
Марлен Дитрих в Беверли-Хиллз, Норт Кресчент Драйв
[Телеграмма] MDC 427
Сообщи немедленно точный час твоего рождения в Берлине для нового астролога тчк Он уже установил что в конце этого года наступит самое великое для тебя время тчк Поэтому ничего не бойся будь пумой с лапами и претензиями к другим но с самой мягкой мордой для Равика
Эрих Мария Ремарк из Порто-Ронко (после 11.02.1939)
Марлен Дитрих в Беверли-Хиллз, Норт Кресчент Драйв
[Штамп на бумаге: «Эрих Мария Ремарк», крупно] MDC 546
Милая, мне прислали сюда несколько журналов о кино, я перелистал их и в тихом ужасе отложил в сторону: что ты-то делаешь среди этих дикарей-ботокудов? Кое-где мне попадались и твои снимки — у тебя сейчас, наверное, третьи по красоте ноги, — не знаю уж, у кого самые красивые, а кто на втором месте, наверное, Шерли Темпл, Соня Хени или какой-нибудь невыразительный кусок мяса. Ну и манеры у них — словно взятые напрокат в той же мясной лавке! Ладно, допустим, там можно заработать деньги, но стоят ли того твои усилия? Зачем швырять им под ноги кусок за куском свою жизнь, которая становится все драгоценнее? Ладно бы речь шла о высоких целях — но во времена Шерли Темпл? Прежде… да! Но теперь — играть вровень с толстомордыми мопсами и ковбоями? Мучаться, чтобы с трудом выдавить из себя пять процентов того, на что ты способен? Когда против тебя целое стадо бараньих лбов? Во имя чего? Заработать на жизнь ты сможешь везде — это чтобы Зибер почувствовал себя поувереннее, потому что денег будет побольше? Или это из-за дочки? Дочка не пропадет. На ее расходы хватит. А Руди мог хоть бы попытаться найти работу. Ты же в конце концов начала бы жить, как того заслуживаешь.
Это правда, в моих словах звучит обида, но ты не обращай внимания. Хочешь работать — работай себе на здоровье. Но я уже начинаю бояться, что у вас там, за океаном, разразилась чума, чума по имени «Темпл — Руни — Ламарр — Хени», и что будет лучше все бросить и попытаться найти что-то подходящее в Париже. Эти вечные догоняльщики-американцы сами по себе ничего путного не придумают. Сейчас, похоже, у них отлив, конца и края которому не видно. А моя бедная пума с человечьими глазами стоит посреди этой банды притворщиков и не знает, что делать!
Не грусти! Было бы ужасно плохо, если бы они передрались, наперебой предлагая тебе работу! Я работаю здесь за нас двоих. У меня вчерне готовы две пьесы; лучше будет, если ты сыграешь в них в театре. Не грусти! У меня масса идей, а сил хватит на нас обоих. И не теряй мужества! Прыгай, набрасывайся на них! Я приеду, как только закончу эту книгу, значит, довольно скоро. Но если тебе еще раньше все надоест до тошноты, приезжай сюда, мы им тут выложим всю правду-матку. Чтобы они впоследствии опять начали подражать нам.
Целую, целую.
Эрих Мария Ремарк из Порто-Ронко (13.02.1939)
Марлен Дитрих в Беверли-Хиллз, Норт Кресчент Драйв
[Штамп на бумаге: «Эрих Мария Ремарк», слева] MDC 243–246
Иногда, пума, сквозь призрачный хоровод фантазии до меня долетают обрывки мелодий в их мягком блеске; неизвестно откуда — из Будапешта, из Парижа или неаполитанского театра «Сан-Карло», — и тогда отодвигается в сторону стопка белой бумаги с заборчиками из слов, этой словесной сетью, в которую хочется поймать то, что поймать невозможно, и на столе вдруг остаются только цветы миндаля, которые утром принес сюда садовник, эти стройные прямые ветки с блестящим коричневым отливом, а на них, словно стая розовых бабочек, примостились цветы… Странную я веду жизнь — это погоня за несколькими придуманными схемами в мире горестей и храбрости; погоня в серых облаках, среди которых лишь изредка засветится серебряная полоска. Я устал от них, теней этих; но я не могу отстать от них, пока не покончу с ними; пока не наступит конец, который никакой не конец! Я устал от них; я хотел пропустить их через себя, как часть бытия, и забыть; но теперь я вынужден участвовать в их причудливой жизни, предельно жестокой к тому же, и я не могу от них освободиться, не дав прежде воли им самим. Я желал бы поговорить с ними — с Равиком, которому хочется в Пекин, с Кинсли, с Лавалеттом, с юной Барбарой, с графиней Гест, с Лилиан Дюнкерк, повинной в смерти Кая, с Клейфейтом, который не в силах забыть Гэм Норман, и с Мэрфи, похоронившем свое сердце в моторах. Они обступают меня и ждут, а я сижу, обреченный разбираться в этих невеселых событиях, в этом монотонном мучительном мире, подчиненном параграфам, и я, смущенный, копаюсь в себе, я недоволен, часто противен самому себе, но все-таки привязан к ним, пусть и без любви. Я хотел бы написать стихи — прекрасные, буйные, найдя новые слова и ритмы, — но они не позволяют! — мне хочется протянуть руку одному из множества приключений, которые поглядывают на меня из-за плеча будущего; но они хватаются за меня своими серыми руками и не отпускают, и я проклят проживать с ними годы их жизни, сопереживать их мечтам и бедствиям и погибать вместе с ними.
Прости меня за то, что в такие дни, когда дождь вбивает свои струи длиной с церковную башню в крышу моего дома, будто гвозди в крышку полуопущенного уже гроба, я иногда взывал к тебе de profundis: люби меня! Это не было упреком и вряд ли даже просьбой, скорее это было просто зовом из глубины, из шахты, из барсучьих нор труда — чем-то вроде воспоминания, внезапного озарения, лампочки, зажегшейся в руднике. Меня устыдило, что ты из всего этого, возможно, сделала вывод, будто обязана писать мне чаще, — ты знаешь, что это не так. У тебя нет никаких обязанностей, даже тех, что называют милыми обязанностями. Ты должна жить, жить надежно и в то же время легко, только и всего. В упоении и вне себя от радости, как наилегчайшие в мире вещи: облака, бабочки и мечты, — и надежно, как самые прочные вещи в мире: как первозданная гранитная глыба, как дыхание огня и мои мысли о тебе. Ты даешь мне больше чем предостаточно: взять хотя бы саму возможность оберегать тебя, радовать тебя и то, что я могу из моих рук сделать стремя для твоих верховых прогулок на вороных лошадях любви. Ты знаешь: впредь школьные наставники не посмеют тебя поучать, а недомерки с их укороченными аршинами перестанут придираться к богатству и пестроте твоего темперамента; я твой ангел с черным мечом, и я тебя охраняю. Ты должна быть молодой и счастливой, все остальное не имеет значения; даже то, что в таком состоянии ты на некоторое время забудешь обо мне. Важно, чтобы тебя не забывал я, потому что, не забывая тебя, я даю тебе необходимую уверенность — в том числе и способность забывать. Это редкостное, смущающее и осчастливливающее чувство: приключение, вызванное силой крови и силой духа, дарящее сердцу, готовому к приключениям и живущему ими, то, что кажется противоположностью приключениям, но ими не является, — ощущение надежности. Ибо надежность, которую ты ищешь и в которой нуждаешься, это не прочность — да и на что она тебе? — и не постоянство — разве оно не вызывало в тебе скуку? — и даже не верность — ведь она сама по себе тебя в лучшем случае умиляла, — и не чувство превосходства, под маской которого охотно скрывается некая односторонность и ограниченность: не тебе ли всегда было свойственно наносить ему молниеносные удары со всех сторон, переигрывая всех своей иронией? Надежность, в которой ты нуждаешься, — это сложнейший баланс между мраком и ясностью, между тьмой и светом, между толчком крови и последними нервными окончаниями, это метафизический, вечно вибрирующий баланс высочайшего напряжения, воплощение весов, уравновешивающих романтику и действительность, мечту и смерть, позволяющих медленное взаимопроникновение явлений «я» и «мир».
Тебе требуется много места для игр, пума, а опустошенные сердца — это еще не большие сердца. Ты чертовски крепкий и устойчивый буй — не одна яхта опрокинулась, ударившись о тебя. Сильный штормовой ветер не запрешь, даже если он прилетит, насквозь пропахнув мимозами и с весенними цветами в руках; надо предоставить ему пространство, тогда он смягчится и бросится к кому-то на шею со сплетенным изо всех цветов венком. Или нужно быть куда более сильным — мощным ураганом, обладающим необъяснимой, захватывающей дух скоростью, чтобы ветер пумы успокоился, улыбнулся и позволил унести себя так далеко, как они оба пожелают.
Возлюбленное сердце! По ступеням глав я поднимаюсь из этой книги наверх, как горняк на поверхность; как ныряльщик из теневого мира морских глубин выныривает к солнцу, зелено-золотистое свечение которого он видит через волнистую поверхность; он еще не знает, что его ждет, но благодаря работе он сделался более сильным, более сильным и беспредельно готовым ко встречей мигом счастья, с приключениями жизни и крупными созвездиями любви и страсти…
Эрих Мария Ремарк из Порто-Ронко (04.03.1939)
Марлен Дитрих в Беверли-Хиллз, Норт Кресчент Драйв
[Телеграмма] MDC 188
Приеду обязательно небесная пума более чем достаточно были друг без друга побыстрее телеграфируй обязателен ли фрак мой изъеден молью если нет смогу еще неделю поработать здесь просто безумно рад встрече с тобой
Эрих Мария Ремарк из Порто-Ронко (13.03.1939)
Марлен Дитрих в Беверли-Хиллз, Норт Кресчент Драйв
[Телеграмма] MDC 431
Еду среду Женеву получить деньги четверг рано утром Париже «Пренс де Галль» и потом субботу «Куин Мэри» даже если мне самому придется толкать старушку через океан радуюсь безумно
Эрих Мария Ремарк из Беверли-Хиллз (после 13.03.1939)
Марлен Дитрих в Беверли-Хиллз, Норт Кресчент Драйв
[Штамп на бумаге: «Отель „Беверли-Хиллз“ и бунгало»] MDC 054
Из Нагорной проповеди:
Блаженны те, которые посылают другим последние остатки своей воды «Бромо-Зельцерс»; они получат взамен полную бутылку и избавятся от головной боли…
(Мат. IV, 32 Н. Завет Л. П.)
(Лук. II, 41 Н. Завет Л.П.)
С иврита перевел Хорст фон Фельзенэк!
Эрих Мария Ремарк из Беверли-Хиллз (декабрь 1939 г.)
Марлен Дитрих в Беверли-Хиллз, отель «Беверли-Хиллз» и бунгало
MDC 558
…просвечивающей насквозь все сосуды и сердце, распространяющей запах гардений, темному пурпуру заката —
ответь, есть ли у чуда законы?
Кто способен так обнять рукой за шею, как ты, —
крест, цветок, звезда…
А где-то осень, золотая и красная, как в лесах у Фонтенбло…
и пахнет грибами, и по вечерам слегка подмораживает, и окна, в свете ламп, чужих и родных для нас, как Родина —
мы увидим это вновь…
Эрих Мария Ремарк из Мехико (после 15.03.1940)
Марлен Дитрих в Беверли-Хиллз, отель «Беверли-Хиллз» и бунгало
[Штамп на бумаге: «Отель „Реформа“»] MDC 71–72, 363–364, 359–360
Маленькая пума, не кто иной как Равик, знаток человеческого сердца, утверждает, будто любовь делает наилучшие наблюдения, но наихудшие выводы, и говорит, что тебе якобы присуща «дикая невинность»! И доверительно, за текилой, он объяснил вчера вечером своему племяннику Альфреду, что в его жизни ты верхняя опорная балка ткацкого станка. Все нити подсоединяются к ней, остающейся неподвижной; а внизу беспокойные руки ткут и ткут постоянно меняющиеся пестрые узоры… После чего он купил умному ребенку двойную порцию ванильно-клубнично-фисташково-карамельного мороженого со взбитыми сливками.
Не кто иной как Равик утверждает, будто он недавно столкнулся в джунглях Беверлихилса с двумя существами, переодевшимися в пум; одно было немного всклокочено, как монах, а другое — очень светлое и элегантное, как монахиня, с грациозной траурной вуалью, прикрывающей зеленые искрящиеся глаза. Не кто иной как Равик намерен подать прошение в кардинальский конклав престола святого Петра в Риме. Он требует, чтобы его канонизировали при жизни. Дескать, святой Антоний в пустыне был по сравнению с ним мальчиком-сироткой; тот противостоял всего-навсего видениям и сладострастию и за это абстрактное обуздание своих страстей провозглашен святым. А он, Равик, спал с самой прекрасной женщиной в мире и невинности не потерял. И он требует для себя нимб святого double extra dry и, помимо этого, святого Петра Оригинского в личное рабство; ведь тот, будучи более не в силах совладать с искушением, отхватил себе чресла тупыми ножницами, а это — дезертирство, трусость и первый известный случай членовредительства в войне похоти. Двадцать лет огня в чистилище — вот чего заслуживает унтер-офицер Петрус Оригинский, а не лейтенантского патента святого и первого евнуха! Не кто иной как Равик утверждает, будто видел пуму, укушенную пятнистым домашним ослом; и на этом основании он выстраивает целую теорию, согласно которой ранения пуме вообще могут быть нанесены только домашними животными, среди себе подобных они, якобы, неуязвимы. Не кто иной как Равик вернулся восвояси вопреки блуждающим огням вдоль долгого пути приключений сердца. И принес с собой пропасть новых игр-загадок: правда ли, что романтика «съедобна» лишь при присутствии известной простоватости; правда ли, что от нынешнего скопления пятен на солнце увеличится число веснушек на лицах рыжеволосых девушек; правда ли, что терпение — это всегда слабость, а ожидание — всегда нерешительность; правда ли, что в високосные годы в чувствах всегда остается что-то от 29 февраля: ветреность, новизна и способность удивляться самому себе; правда ли, будто иногда любовь — это зонт, под которым прячутся от страсти; правда ли, что обладание делает беднее; правда ли, что лучше жить выше или ниже своих возможностей, чем благопристойно пребывать в существующих рамках; и каким должен быть слой теста для песочного пирожного — толстым или тонким; и не являются ли душа и религия изобретениями великого вселенского страха; и не есть ли любовь биологический феномен: от хлебной крошки она тучнеет и расцветает, и чахнет, если ее перекормить; и сколько видов любви существует: сам он познал пять новых; и не был ли Дон Кихот одним из умнейших людей в мире: он никогда не следовал требованиям реальности, а переосмысливал ее благоглупости, превращая их в высокие приключения мечты; и не равнозначно ли желание быть свободным желанию быть импотентом; и не состояла ли, случайно, тайна сфинкса в его гомосексуализме; и почему совершенство в предметах так восхищает, а в людях так тяготит; и почему цвет шпината, зеленый, так успокаивает душу; и от чего в любви больше удовольствия: от вожделения или от обладания; и почему символом вечности стало отражение, а не гранит; и почему женщин задаривают, когда они обманывают, а не когда они любят; и почему жизнь нельзя прожить не изнутри наружу и не снаружи вовнутрь, а от конца к началу, со всем опытом прожитых лет и на широко раздутых парусах стократно испытанной фантазии — прямиком в море молодости, по которому мотает туда-сюда убогие суда несведущих двадцатилетних. Равик, вернувшийся восвояси после приключений в самых дальних странах, трубадур пумы, ее щит и ее копье, на нем, как на ныряльщике, увешанном морскими водорослями, повисли блеск, нищета, счастье, нужда, волшебство, гуляш, доброта, отчаяние, восторг, золотые волосы и мечты, Равик, который весь в шрамах и ссадинах, весь обласканный и оплеванный, обцелованный и обруганный, ставший мудрее и живее, богаче и моложе, Равик, восторженный человек, пытающийся второпях объять руками все события, как берег — накатывающийся на него прилив, Равик, который поворачивается и взывает к высокому огромному небу: никто не сравнится со светлейшей пумой из тех лесов, что под тобой! Я, Равик, видел много «вер-вольфов», оборотней, способных являться под разными личинами; но я видел всего-навсего одну «вер-пуму»! Ну просто чудо, что за «вер-пума». И в кого только она не умела превратиться, когда лунный свет засыпал на лесах! Я видел ее в облике Дианы с серебряным луком, холодной и стройной на фоне берез; я видел ее в облике ребенка, присевшего на корточки у пруда под вязами и разговаривающего с лягушками; во время этого разговора на плоских головах квакающих лягушек появлялись золотые короны, а их тела начинали фосфоресцировать, и в блестящих от любопытства глазах ребенка они превращались в таинственных маленьких королей; я видел ее в облике принцессы Изольды, расточающей свою высокую мечту о молодости и романтике на обхаживание мальчишки-пастушка, мысли которого заняты тем, что ему в школе задали на дом; я видел ее в трактире, в переднике и белой блузе, когда она варила суп со спаржей, жарила мясо по-ирландски и лакомилась раскатанным для пирога тестом; я видел ее в облике недовольно фыркающей тигрицы и, друзья, даже в обличье Ксантиппы, я видел ее почти вплотную; я видел ее в облике пламени, самого прекрасного из всего прекрасного, существующего в природе, когда оно пустилось в пляску; я видел ее, пуму, уставшей, опустошенной, бессильной, отчаявшейся и разбитой; я видел, как она лежала, повергнутая, и не жаловалась, будучи в облике женской особи человеческого рода, и еще я видел, как свет понемногу возвращался в ее глаза, а суставы вновь обретали гибкость; я видел, каким ангелом она была по отношению к болванам и каким дьяволом по отношению к своим трубадурам; друзья, я держал ее в объятиях, из которых она выскользнула и удалилась, и это было еще подарком для меня, — друзья, доводилось ли вам когда-нибудь видеть ее чудесную пружинящую пумью походку? Я видел, как она уходила, друзья, и хотел проклясть ее, и вынужден был молчать, я знал, что решений своих она не меняет. Друзья, я видел, как она истекала кровью, — я никогда подобного мужества не встречал. Она была Мерлином, волшебником и околдованной им Психеей в одном лице — кто из вас видел такое?! Кто хоть единожды знал сердце, сильное, как мир, и легкое, как крыло ласточки?! Я помню, как она мечтала, чтобы ей разрешили убирать на кухне магазина металлических изделий. Это где-то в Индиане — но тогда это было бы для нее верхом счастья! Вот о чем мечтала пума, друзья, самая крупная «вер-пума» в мире! Вам понятна моя восторженность? И еще я видел, как она встряхивалась и уносилась прочь быстрее, чем кони Феба-Аполлона.