Никто не берет себе пум в дом, чтобы вырастить из них домашних кошек. Здесь начинается то, что сродни…
Однако оставим это, милая. Хватит и того, что нам это известно. У нас нет больше времени для реминисценций. Но у нас нет больше времени и для безвольной жизни. При встрече мы поговорим об этом. Ты будешь со мной, и я обязан о тебе заботиться. До сих пор ты заботилась о других. А мы возьмем и изменим это. Тебе предстоит еще совершить нечто во имя себя и во имя богов, сотворивших тебя такой, какая ты есть. Ударить по сердцам так, чтобы перехватило дыхание. В фильмах это еще никому не удавалось в полной мере. И теперь дело за тобой. Я знаю это, потому что если ты не только актриса, то я не только писатель. Этот редкий род двойного дарования в большой опасности. Если такой человек промахнется, то, может случиться, он уже никогда ничего не добьется, как Джинджер Роджерс (извини!). Но если попадет, то свалит людей с ног! Ты пума. Ты должна перепрыгнуть через них. Или выбить у них почву из-под ног.
Как они всегда обгладывали твое чувство собственного достоинства, вместо того чтобы укреплять его! Потому что его в тебе заложено недостаточно — от природы. Как они тебя…
Ладно, замнем. Мне все равно, что ты была для них матерью, поварихой, ведьмой, наперсницей и черт его знает какой еще ерундой. Сейчас ты пума. И если кто не умеет обращаться с пумами, пусть к ним и не прикасается. У пум самые быстрые лапы и самые крепкие мускулы изо всех кошачьих. Но у них же и самая мягкая шерстка и самые нежные губы…
Эрих Мария Ремарк из Порто-Ронко (31.12.1938)
Марлен Дитрих в Палм-Спрингс
[Телеграмма] MDC 406
Небесный истекший год Небесный наступивший год Пума радуйся и ничего не бойся Счастье принадлежит бесстрашным Останься моей радостью Равик всегда позаботится
Эрих Мария Ремарк из Порто-Ронко (06.01.1939)
Марлен Дитрих в Беверли-Хиллз, Норт Кресчент Драйв
[Штамп на бумаге: «Эрих Мария Ремарк», слева] MDC 225–227
Мы сегодня утром пересаживали гортензии; светило солнце, навевал ветерок, а озеро превратилось в бурлящее волнистое серебро. Я стоял и наблюдал, милая, и все было иначе, чем в минувшие годы. Изменилось абсолютно все. Все стало более волнующим, все наполнилось счастьем и разлукой, потому что ты присутствуешь в любой моей мысли. Идет непрекращающаяся беззвучная беседа, я веду ее с покрытой патиной бронзой из Китая, с египетскими женскими масками из Эль-Файюм, с коврами и постоянно, постоянно с тобой. Каждый день у меня особенный, он что-то приносит, а по вечерам, когда я отодвигаю рукопись, я думаю, что за сегодняшний день стал немного больше подходить тебе и что ты, может быть, обрадуешься, если я и этот день прибавлю к нашим с тобой.
Иногда я грущу при виде всех этих красивых вещей — ах, наша любовь к такси, ресторанам и гостиничным номерам — у тебя есть дом со спокойными белыми стенами, с гардениями и туберозами, есть дом и у меня — хорошо было бы нам пожить в нем, но чего только я не отдал бы за один вечер в «Пренс де Галль».
А сейчас по радио передают из Вены как раз эти песенки: «Там, в Зиверинге» и «Лишь когда все уйдет…»
Иногда я думаю о том, как все-таки мало у нас времени… Где-то я нашел свое стихотворение, и в нем сказано: «Поцелуй меня — скоро спустится вечер — скоро я расцвету, как юный день, — и так же быстро увяну…»
Сегодня утром я был просто парализован страстной тоской по тебе. Мне казалось, что я не смогу выпрямить руки, так сильно они сжались, чтобы обнять тебя; у меня было такое состояние, что мне почудилось, будто мои руки и грудь вот-вот разорвутся и хлынет кровь. А потом я пошел с собаками в горы, здесь есть дорога, проложенная еще во времена Древнего Рима, она обвивает всю гору; и пока мы, задыхаясь, карабкались вверх, над нами из-под растаявшего снега рухнул вниз обломок камня величиной с меня и в нескольких метрах от нас покатился в долину. И когда я смотрел вниз, не задавило ли кого-нибудь там, на дороге, и нас чуть было не сорвало ветром, когда я, милая, снова выпрямился во весь рост, мне показалось, что я растаю, как снег, любовь так и сочилась из меня, стоявшего в блестящем от намерзшего снега пальто с развевающимися полами, и я чуть не ослеп, так мало из окружающего мира воспринимали мои глаза, а я все таял и таял от любви.
Сейчас пять часов утра. Из-за гор появляется зеленый утренний свет, а свет лампы ржавеет, делаясь светло-желтым. Яркой на небе остается одна Венера; ее свечение обладает такой силой, что оставляет дорожку на свинцово-серой воде замерзающего озера. Я закончил еще одну главу рукописи — сцену рождения ребенка в гостиничном номере; а теперь уставшей рукой продолжаю писать вот это письмо. Голова у меня совсем ясная, только рука подустала от долгого писания. Я очень молод, у меня есть возлюбленная, и я полон надежд… Дневная дрема завершена, мой немой монолог закончен, я счастлив и несчастлив, я грущу и радуюсь, мне восемьдесят лет и восемнадцать, я философ и мечтатель, циник и романтик, а теперь, в это самое время, я просто молод, у меня есть возлюбленная, и я верю, что мы с ней увидимся вновь. У меня есть возлюбленная, и однажды, в забытые времена, она мыла голову в моей ванной комнате, а потом я расчесывал ее волосы, пока они не высохли, а еще потом мы спали в комнате, заставленной хризантемами, и всякий раз, когда мы просыпались, цвет лепестков был иным; спускалась ночь, и порой мы снова просыпались, но не совсем, мы лишь касались друг друга, и только руки наши оживали совсем-совсем ненадолго, мы были так близки и шептали спросонья: «о ты, любимая» и «как я люблю тебя» и «я не хочу никогда больше быть без тебя»…
Я не хочу никогда больше быть без тебя, рот у лица моего, дыхание на моей шее, я не хочу никогда больше быть без тебя, я никаких других слов не знаю, мне приходится целый день выстраивать что-то из них, я хочу отбросить их прочь, я весь — поток чувств, и я хочу лежать рядом с тобой и беззвучно, молча говорить тебе…
Эрих Мария Ремарк из Порто-Ронко (предположительно 08.01.1939)
Марлен Дитрих в Беверли-Хиллз, Норт Кресчент Драйв
[Штамп на бумаге: «Эрих Мария Ремарк, Порто-Ронко»] MDC 348
Пума, любимая моя, ты написала мне письмо, которое меня осчастливило. В нем есть все, что один человек может сказать другому, и вдобавок то, что ты одна можешь сказать мне. Каждый из нас настолько стал судьбой другого, что слова мало к этому могут добавить. И все же меня всякий раз охватывает беспредельное удивление: нет, не оттого, что все так сложилось, а оттого, что во времена всеобщей суматохи две долгие жизни, в которых было многого всякого-разного, много поисков, необретений и отказа от поисков, зернышко прибило к зернышку — да, то, что это случилось и как это случилось. Я так люблю тебя! Сколько нерастраченного еще тепла я ощущаю в себе, этого тепла столько, сколько его вообще может вместить сердце. Как все превратилось в счастье, как вещи, которые я всю жизнь ненавидел, сделались важными и привлекательными для меня, а другие, за которыми я гонялся, утонули в забытье! Что сейчас чудеснее привычки, что желаннее надежности, что способно осчастливить больше, чем соразмерность нашей с тобой любви! Как я люблю тебя! Как я не хочу ничего другого, кроме тебя, и как все, что существует на белом свете, освещено из-за этого лучами ощущения бесконечности! Как далеко отстоит от этого дешевый блеск приключений, беспокойства, детской склонности к разрушению, расточительству и забвению. Я не хочу больше забывать, я хочу вспоминать, чтобы собрать побольше для нас с тобой! Ты чаша, ты сердце, распахнутое для других, ты, которая всегда наготове! Я люблю тебя, и все во мне растет и вновь стремится к тебе; зерно наливается живительным соком, и ветер веет поверх стеблей, и они шумят, как большие крылья. Обними меня покрепче, любимая, обними меня, потому что иногда мне делается страшно от полноты чувств, настолько они для меня внове; можно подумать, что груз тяжелее самого корабля и теперь их сносит в открытое море. Нелепый это страх и вообще никакой это не страх, просто любви накопилось столько, что вечерами от нее почти совсем темнеет в глазах и все вокруг затягивается тенями — вот сколько во мне преклонения! Это зрелость лета, познавшего цветение, хотя никто ничего не сеял, это дикорастущее лето и дикорастущая любовь, крепкий и сильный цветок жизни, долгое время простоявший совсем один… Как я люблю тебя! Как я не хочу никогда расставаться с тобой! Никогда больше!
Эрих Мария Ремарк из Порто-Ронко (12.01.1939)
Марлен Дитрих в Беверли-Хиллз, Норт Кресчент Драйв
[Штамп на бумаге: «Эрих Мария Ремарк», слева] MDC 251–254
Милая, я так устал сегодня, и голова моя сделалась серой от пепла и пыли; Несколько дней шел снег с дождем, я не выходил из дома и сильно перекурил, так что даже сердце заболело и руки начали слегка дрожать; поэтому сегодня вечером, довольно поздно, когда небо вдруг прояснилось и пробились звезды, я вывел из гаража «Серую пуму», проверил шины, взял с собой Христофора, и мы отправились в путь — собаки, «Пума» и я.
Сейчас три часа ночи, мы только что вернулись. Я сижу за письменным столом, тикают дешевые японские часы, которые я люблю и которые случайно выиграл в автомате. Псы трутся, чтобы избавиться от последних льдинок, намерзших на шерстке, и если я поверну голову в сторону, я смогу втянуть в себя с моего свитера холодный запах большого перевала. Это была поездка тихая и странная; никто нам в пути не встретился. Сразу за Беллинцоной вдоль дороги потянулись снежные сугробы, которые чем дальше, тем быстрее росли, а на горной дороге их намело справа и слева по ходу движения столько, что заглянуть за эти снежные валы не было возможности. Мы ехали между снежными стенками в свете автомобильных фар, «Пума» летела легко, как птица, напевая своим низким сдержанным голосом прекрасную песню, пока мы поднимались вверх по белой дороге, и все было совершенно нереально. Когда мы достигли вершины перевала, небо совсем прояснилось, и звезды невероятных размеров стояли в купольном зале, ограниченном мерцающим бело-голубым светом гор; это были зимние созвездия, которые я так люблю: широко раскинувшийся Орион, могучий охотник, а за ним Сириус, Гончие Псы и их спутник — Юпитер над горизонтом, как утопающая вечерняя звезда, а рядом с ним народившийся месяц, узенький серп. А в нем видно серое и отороченное серпом, как золотой оправой, все кольцо полной Луны с ее матовым свечением — точь-в-точь очень темный опал. А на противоположной стороне неба отливает краснотой Марс, видны Кассиопея, Лира, Большая Медведица и тусклое пятно Андромеды. Я вышел из машины, выключив мотор, и вдруг наступила необъяснимая тишина. Я поднял глаза на Юпитер и глубоко вдохнул воздух, думая об одном лишь: «Любовь, любовь, любовь», — и я произносил это вслух: «Любовь, любовь, любовь» — все снова и снова, ведь нет слова более емкого, чтобы его можно было повторять столько раз. Люби меня, пума, потому что я так нуждаюсь в любви, люби меня, люби меня. В жизни Гете было такое время, когда он этими словами завершал свои письма: «люби меня». Не «я тебя люблю», а «люби меня» — ведь это намного больше! Люби меня, пума, люби меня сейчас, в темноте длящегося мгновения, люби меня сейчас, когда я вижу, как серп месяца медленно спускается к горизонту, люби меня сейчас, когда Юпитер, моя звезда, кажется язычком свечи на высокой вершине горы, сейчас, когда я ощущаю, как световая пыль времени все падает и падает, люби меня, люби меня сейчас, когда я чувствую, что мы ни на один миг не в состоянии заставить мир остановиться, что мы — вечно скользящие и вечно падающие, люби меня, любимая, далекая, из-за гор, из-за горизонта, люби меня сквозь всю нашу падающую жизнь, люби меня, потому что все, на что мы способны, — это умереть вместе, что станет потом вечной жизнью, люби меня, люби меня; Луна идет на ущерб, Лира спускается ниже, Юпитер умирает, люби меня, люби меня в этом невероятном молчании, в котором растворяется день, день, прожитый нами порознь, и это необратимо, и наша жизнь делается от этого не столь полной…
Ах, люби меня, этот комочек трепещущего теплого сердца в хрустальном холоде ночи, убогий череп между снегом и смертью, за стенками которого дрожат нервные узелки и фосфоресцирует несколько нервных окончаний, люби меня, эту малую толику бегущей по тонким жилам крови, которая выкликает одно твое имя и знает любовь и столько много прочего, чего и знать не хочет, эту малую толику тоски, печали и желания забыть, люби меня, Юпитер уже мертв, а Луна все больше склоняется к горизонту, обнаженная белая мировая пустыня тянет меня вниз, люби меня, чтобы я удержался, чтобы я удержал тебя, ах, люби меня, люби меня, люби меня.
Как она все веет и веет, все пылит и пылит, эта блестящая пыль мыслей, и эти темные волны желаний хлещут коротко, словно удары бича; я сорвал с себя куртку и распахнул ворот рубахи, чтобы дать и коже крикнуть: «Люби меня, люби меня!», — чтобы все, что ты некогда во мне любила, повторяло вместе со мной: «Люби меня, люби меня!», — чтобы оно, теплое и плотное, хотело втиснуться в твой руки, люби меня, люби меня, мир старится, и свет дряхлеет, люби меня, люби меня, этого всегда мало и всегда недостает, люби меня, люби меня, разорви мою грудь, пусть мы сольемся, люби меня, ах, люби меня еще больше, скажи это, скажи это мрачной одержимости, притаившейся за черными лесами, подстерегающей нас демонической неизбежности того, что все преходяще, этой костяной морде всеобщего душителя, скажи это ты, которая не смеет умереть, ты, ставшая моей жизнью, моей самой потаенной мыслью, явившейся из чащобы, где сгрудились ушедшие в меня поколения, ты, пшеничное поле и мое дыхание, ты, лето мое, скажи этой ночи, не знающей границ, этому каменному молчанию вещей, которые переживут нас: ветру и звездам, снегу и миру, и горизонту. Люби меня, я хочу вернуться вспять сквозь время нагим, я хочу в лоно, в твое лоно, в темную тайну обращения крови, хочу вернуться в тебя, родившую меня и вытолкнувшую меня из себя, прими меня обратно, я никогда больше не уйду от тебя, люби меня, люби меня, возьми меня себе, пока не поздно и пока холод не заставит меня устать и увянуть, а годы обозначатся на мне темными полосами, которые не убрать, люби меня и верни мне свои жилы, твою светлую кровь и пуповину, связывавшую нас и перерезанную, когда нас разделили, я хочу укутаться в твоем лоно, как под накидкой вечности; позволь нам вернуться к нам с тобой, люби меня, потому что я знаю: это продлится не слишком долго, люби меня, ах, люби же ты меня, разреши мне превратиться в тебя в толчках твоей крови, в непогоде твоей нежности, люби меня, растопи меня, вдохни меня, поцелуй меня, люби меня, люби меня, набросься на меня, люби меня, не отпускай меня, люби меня, люби меня, люби меня…
Эрих Мария Ремарк из Порто-Ронко (13.01.1939)
Марлен Дитрих в Беверли-Хиллз, Норт Кресчент Драйв
[Штамп на бумаге: «Эрих Мария Ремарк», слева] MDC 281–282
Милая, я устал, но для сна еще недостаточно поздно. Снег своей тяжестью порвал провода линий высокого напряжения, и света нет. Я поставил на стол несколько свечей и пишу тебе в их неверном свете. Я работал и читал, и размышлял, и опять работал, и снимал книги с полок, и сидел, уставившись в огонь камина. Эти дни тревоги и меланхолии, эти вечера одиночества, когда снег с дождем за окном шумят в ушах, как серый поток пепла вечно текущего мимо тебя времени! Ты знаешь, что они должны быть, эти дни, что ты в них нуждаешься, что они — тот самый темный фон, на котором все остальное видится отчетливее, тебе известно, что не будь их, не было бы и ничего другого или оно было бы иным — однако от этого они не становятся легче, ибо за ними стоит одна мысль, от которой никакие слова утешения не спасут.
Ни одна мысль не вырастает во мне, чтобы за ней не стояла смерть, писал Микеланджело к Вазари. Он знал, что иначе не сможет работать, работать по-настоящему. Он знал также, что иначе не изобразить ему красоту, и радость, и жизнь, что иначе они вышли бы пошлыми и нелепыми. Уже само веселие в античном смысле было садом роз перед вратами ада. А чем были бы сатурналии без проницательной двусмысленности елисейских мистерий — всего-навсего пошлым, похотливым и пьяным действом. Но мы живем на расстоянии двух тысяч лет от античности, мы живем без чувства баланса человечнейших из богов, несущих мир, — без Дианы из лесов, без попадающего точно в цель с самых дальних расстояний Аполлона и без Диониса с жезлом в руке и венке из виноградных листьев на челе, — мы не знаем больше, что у синего потока забытья и у смерти одни источники; ну, может быть, еще помним, но уже не ощущаем. Нам требуется гораздо больше мужества и храбрости, чтобы жить.