Штурманок прокладывает курс (илл. Ф. Махонина) - Анненков Юлий Лазаревич 27 стр.


— Ребятам? — догадался я. — Берите всю буханку! Очень прошу.

Тут кузнец решил, что пора кончать дипломатию:

— Вы прямо говорите, кто будете? А не то — вот бог, а вот порог. На бандита вы не похожи, да и брать у нас нечего, а если думаете узнать про партизанов, так мы ничего не знаем.

— Что ты, Юхим, так грубо! — впервые за все время заговорила Мотря. — Может, человеку и вправду негде переночевать?

Я показал аусвайс. Юхим взял его негнущимися пальцами.

— Подай-ка, Мотря, мои окуляры, — Он долго изучал документ, потом спросил: — А у нас в городе раньше не бывали?

— Бывал. Еще до войны.

Не снимая очков, он придвинулся, всмотрелся пристально:

— А не знали вы здесь таких Дороховых?

— Нет. А вода у вас близко, — сказал я, — наверно, заливало, когда наводнение?

— Бывало.

— Наверно, и льдины в окна бились, если у моста затор? Тогда надо взрывать лед. А оттуда, с пригорка, можно накидать досок на льдины. Если, конечно, есть смелые люди…

Он уже не пытался скрыть свое удивление:

— Вы почему вдруг про это? — и встал.

— Так. Представил себе. Наводнение — беда…

— Да, — сказал он, — беда. — Помолчав немного, вышел и принес из сарая раскладушку. Молча поставил ее посреди хаты, запер дверь, попил воды и лег спать.

Мотря положила на раскладушку одеяло в рубцах и латах, но чистое и красную подушку. Потом свет погас и наступила ночь. Первая ночь в родном городе.

2

На второй явочной квартире я спросил пани Карпецкую. Дверь без крылечка выходила прямо на тротуар. Ее чуть приоткрыли на цепочке, и кто-то невидимый сказал, что Карпецкая давно уехала к сыну в Тирасполь.

Дверь захлопнулась перед моим носом. И тут я впервые увидел на улице знакомое лицо. Рядом на тротуаре стоял точильщик со своим станком. Этого точильщика я помнил с детства. Косматый, с торчащими вперед усами, он вращал глазищами, как Бармалей, выкрикивая во дворах свою немудрую песенку: «Ножи-ножницы, топоры-инструмент. Заточим в любой момент!»

Точильщик равнодушно посмотрел на меня и согнулся над своим станком. Я отправился на последнюю явку, предчувствуя недоброе, а сзади доносилась песенка точильщика: «Ножи-ножницы, топоры-инструмент…» Он шел следом за мной.

Я прибавил шагу, чтобы оторваться от него. Жара спала, но горячая пыль висела над городом. Только отойдя от центра, я вздохнул свободнее. Под густыми кленами тихой Пушкинской, круто спускающейся с горы, я нашел особнячок из светло-серого силикатного кирпича. Номер 19. Девятка полустерта. Точно! Я позвонил: раз — сильно, второй — слабее.

Веселый толстячок в рубахе навыпуск и домашних туфлях подтвердил, что пани Галушко живет именно здесь и действительно она продает швейную машину:

— Знаете, какая сейчас жизнь? Приходится продавать вещи. А племянница скоро будет. Она вышла по хозяйству.

Он предложил подождать и вышел в другую комнату. Через несколько секунд я услышал стук калитки, выглянул в окно. Мой толстячок, как был, в домашних туфлях, и не подпоясавшись, спешил куда-то вверх по тротуару. Странная торопливость! Я заглянул в соседнюю комнату. Никого. Чисто прибрано, и действительно у стены швейная машина. В третьей комнате я увидел на вешалке немецкий мундир. Может быть, хозяин — портной? На столике у кровати — немецкая книжка. Пачка сигарет. Тоже немецкие.

Здесь живет немец! Вот его парадная фуражка на шкафу!

Я кинулся в первую комнату за своим чемоданчиком, и тут же зазвонил дверной звонок. На пороге стоял точильщик:

— Ножи-ножницы…

— Нет хозяина! — сказал я.

— Вот, пока его нет, мотайте поживее через черный ход. Машинку здесь не купите, а самого вас продадут за два гроша. Меня найдете завтра на базаре в десять утра.

Кухонная дверь оказалась запертой снаружи. Через окно я увидел во дворе двух солдат с винтовками. Ловушка захлопнулась!

А что, если попробовать?.. Мундир и форменные брюки — поверх моей одежды. Фуражка! Сапоги сойдут мои.

Скрипнула входная дверь, но я уже за окном, выходящим в соседний двор. Подтянулся на заборе. Черт! Зацепил карман!

Через соседний двор — на улицу. Бежать нельзя. Спокойно!

…Прошел патруль. Я небрежно ответил на приветствие. Но оставаться на улице нельзя. Сейчас начнут задерживать каждого, кто в немецком мундире.

Я дошел до конца квартала. Дома, домики, маленькие палисадники… Белый домик с двумя крылечками кинулся мне в глаза, будто закричал: «Вот я! Чего же ты ждешь?!»

Тут жили наши учителя. Слева — математик, тишайший Мефодий, справа — немец Иоганн-Себастьян. Или Иоганн — слева?

В сумерках я увидел вдали моего толстячка в рубахе навыпуск. Он бежал вприпрыжку за двумя высокими в гражданской одежде. Мотоциклы рокотали мне навстречу. Где-то раздался свист, потом выстрел. И, уже не имея больше ни одного мгновения, не раздумывая, я сильно постучал в левое крыльцо.

И все-таки я перепутал. В темных сенцах передо мной стоял школьный учитель немецкого языка:

— Was ist ihnen gefalig, gnadiger Herr?

Я ответил, что ищу квартиру, и вошел без приглашения.

Он мало изменился. Тот же отглаженный, потертый пиджак. Только щеки втянулись. Разговор, естественно, шел по-немецки.

— Квартира эта вам не подойдет. Всего две комнаты. Живу один. Некому будет приготовить кофе и выстирать белье.

Над столом — полочка с учебниками. На столе — две картофелины и стакан бледного чая.

Он закрыл ставни, зажег начищенную до блеска медную лампу.

— Чем еще могу быть полезен, герр хауптман?

С улицы донеслись голоса, потом — стук в дверь. Учитель вышел в сени. Прикрывшись дверкой шкафа, я вынул пистолет.

В сенях кто-то басил:

— Простите, пан учитель. К вам не заходил немецкий офицер?

— Офицер? Нет. Никто не приходил.

Он ответил по-немецки, и я понял, что в сенях были и немцы. Они ушли все сразу, извинившись за беспокойство, а учитель вернулся в комнату в тот момент, когда я, выходя из укрытия, прятал в карман вальтер.

Учитель не обратил никакого внимания на пистолет. Он потер сухие ладони, сказал, как прежде, по-немецки:

— Вы понимаете русский язык?

— Десятка полтора слов, самых нужных.

Иван Степанович укоризненно посмотрел на меня и вдруг спросил строгим учительским голосом на русском языке:

— Отвечайт! Кто приносил селедка в класс?

Это был единственный вопрос. О чем спрашивать, если за окном выстрелы и шум погони, а потом является твой бывший ученик в немецком мундире с оторванным карманом?

Обычно молчаливый и сухой, он вдруг заговорил, волнуясь, останавливаясь и снова начиная.

Он прожил почти всю жизнь на Украине, так и не овладев тонкостями ни русского, ни украинского языков.

Но эту страну считал родиной, честно служил ей четверть века и гордился тем, что принес сюда традиции и культуру своих предков. Он с увлечением учил детей немецкому языку, хотел привить им любовь к немецкой поэзии и музыке, к немецкой пунктуальности, трудолюбию, добросовестности. И вот оказалось, что все эти прекрасные качества вывернуты наизнанку. С присущей им добросовестностью немцы уничтожали, истребляли, калечили все то, что окружало его. Родной немецкий язык стал языком смерти, а он, советский учитель Иван Степанович, которого только мы, ученики, в шутку называли Иоганном-Себастьяном, получил удостоверение фольксдойче, где привычное русское имя заменил Иоганн.

Когда оккупанты открыли школу для детей фольксдойче, ему предложили преподавать в ней. Он согласился, чтобы заработать на хлеб. И теперь многие, встречая его на улице, переходили на противоположную сторону. Как доказать им, что он не фашист, хотя и немец, что ему стыдно за этот «новый порядок», не имеющий ничего общего с поэтичной, добропорядочной Германией?

И вот случай послал ему меня. Он не может рассчитывать на доверие, но он сделает все, что в его силах, даже если это будет опасно для жизни.

— Вы уже сделали это, Иван Степанович, — сказал я.

Он снова заговорил:

— Ты мне не обязан ничем. Даже немецким языком, которым владеешь, как настоящий немец. Тебя выучил не я, а та девочка. Забыл, как ее звали. Где она сейчас?..

Если бы я знал, где сейчас эта девочка!

— Я спас тебя для своей совести, — продолжал он, — чтобы спокойно умереть немцем. Ты понял? Когда вы победите — я уверен в этом, потому что правда не может не победить, — вы подумаете о том, что не все немцы — убийцы.

Я переночевал у Ивана Степановича. Немецкую форму мы сожгли в печке, а вместо фуражки я взял соломенную шляпу учителя.

— Ну что ж, пора и в путь.

— Прощай, Алеша! — Он впервые назвал меня по имени.

— До свидания, Иван Степанович.

Его сухая рука дрогнула в моей, и он улыбнулся:

— Спасибо.

3

Странное впечатление производил базар в оккупированном городе. Еще издали я обратил внимание на то, что он — тихий. Не слышно было обычной перебранки торговок, рева скотины. Продажа скота была запрещена, а громко говорить люди отучились сами. Каждый спешил купить то, что ему нужно, а поскорее убраться с базара.

Я заметил, что люди покупают мало — стакан пшена, черствую булочку, луковицу, две-три картофелины. В серой толпе изредка мелькало яркое платье какой-нибудь новоявленной пани. Очень много было калек, побирушек, слепых. Иногда толпа раздавалась, образуя подобие просеки, и по ней проходил патруль: солдаты в касках, с засученными рукавами и с автоматами на животах.

Торговали здесь всем — ягодами и рыболовными крючками, печеным хлебом и мылом. Особенно дорога была соль. Деньги ходили самые разнообразные. Украинские карбованцы, напечатанные на тетрадной бумаге, ценились вдесятеро дешевле оккупационных марок, а те шли по десятку за одну настоящую рейхсмарку.

В тылу мануфактурных лавок пахло мочой и ржавым железом. Здесь лежали на земле навалом среди ветхого тряпья замки, прелые меха, картинки, подсвечники, ковер с русалкой.

Со стороны колбасной доносилась знакомая песенка: «Ножи-ножницы, топоры-инструмент…»

Ритмично нажимая на педаль, точильщик гнал свое колесо в нескончаемый путь на одном месте. Спицы сливались в полупрозрачном круге, а из лезвия летели пропадающие на солнце искры.

Я протянул перочинный ножик. Точильщик даже не взглянул на меня, только пробормотал:

— Через час — у пивного ларька на Немецкой.

Ножик он отточил, как бритву, попробовал на ногте, вытер ветошью.

— Один карбованец, пане! К вам подойдут насчет швейной машинки… — и снова затянул свою песенку.

Я уже знал, что Немецкой улицей называется Первомайская. Не меньше сорока минут хода. Всю дорогу меня не оставляло смутное ощущение слежки. Полиция или подпольщики? Я шел не оборачиваясь, наконец добрался до ларька с надписью «Пиво», где торговали брагой из отрубей. Посетителей не было. Я поставил кружку с кислой бурдой на одноногий стол, врытый в землю под липой. Скоро ко мне присоединился еще один любитель браги, немолодой, но с виду крепкий рабочий человек. Глядя в свою кружку, он спросил, чуть заикаясь:

— П-поточили н-ножичек? — И, не ожидая ответа, добавил: — В пять в-вечера… Киевская, ш-шестьдесят восемь. — Он показал рукой, будто вертит швейную машину.

День тянулся томительно. И где бы я ни был — в сквере или в харчевне, на улице или в церкви (туда я тоже зашел, чтобы продемонстрировать благонадежность), — все время чувствовал спиной, плечами, затылком внимательный взгляд, следящий за каждым моим шагом.

В доме на Киевской меня ждали.

— Продается машинка, — сказала хозяйка. — Вот придет Иван Терентьевич со смены…

На кухне раздались шаги. Потом долго лилась вода из рукомойника. В свежей холщовой рубахе, с капельками воды на седеющих усах вошел тот самый человек, который пил со мной брагу. Казалось, Иван Терентьевич сразу поверил мне. С веселым радушием предложил попить чайку, осведомился, как я добрался. Однако ответного пароля — «Не сыграть ли нам в шахматы?» — я не получил. Мы говорили о том о сем, ходили вокруг да около, но настоящего разговора не получалось. Хозяйка во второй раз подогрела самовар. Вместо сахара на блюдечке лежали кусочки поджаренной тыквы. Стемнело. Наступил комендантский час.

— Ну вот что, — сказал я, — если мы выпьем с вами еще один самовар, толку от этого не прибавится. Я ночую у вас.

— Это м-можно! — легко согласился Иван Терентьевич. — Только, извините, оружие по-прошу сдать. Завтра п-получите его в подпольном горкоме.

Неужели ловушка? Но для чего меня спасли от ареста на Пушкинской? Чтобы направить на квартиру другого провокатора? Маловероятно. А может, с моей помощью хотят уличить Ивана Терентьевича? Если так, пистолет мне не поможет. Возможно, Иван Терентьевич не уполномочен вести со мной разговор по существу.

Я положил на стол свой вальтер. Иван Терентьевич не спеша спрятал его в карман! Мне постелили в каморке без окон. Замолк дальний собачий лай. Ни одна машина не проходила за стеной, и наступила такая тишина, будто я лежу на морском дне, куда не достигают ни свет, ни звуки человеческой жизни.

Внезапно дверь распахнулась. Вошел с лампой Иван Терентьевич. Он сказал:

— Надо уходить! — и подал мне длиннополое летнее пальто и шляпу-канотье.

Такую одежду я уже видел кое у кого в городе. Выходцы с того света принесли с собой и давно забытые моды.

Договорились, если останусь цел, встретиться завтра в парикмахерской на Садовой. Уже в сенях Терентьич сунул мне в руку наган. «А почему не мой пистолет?» — подумал я, но спрашивать было некогда. Убедился ощупью, что в барабан вложены патроны. Накладка на рукоятке нагана — самодельная, деревянная, с несколькими глубокими зарубками.

На дворе было не многим светлее, чем в моей каморке. С запада нагнало туч. Вслед за Терентьичем я шел по влажной дорожке между лопухами. Репейники липли к нелепому моему наряду. Потом начался спуск в овраг.

Хоть и пришлось мне пережить немало предательств, Терентьич не вызывал подозрений. Спокойная его улыбка и наружность старого рабочего располагали к доверию. Успокаивало и то, что он пошел впереди, под дулом моего нагана.

На дне оврага среди кустов темнела какая-то постройка. Сквозь мутную прореху в облаках луна осветила бревенчатый сарай под соломенной кровлей. Мы остановились. Прислушались. Ни звука! Только чуть шелестела под ветром взлохмаченная солома. Вошли. Мне послышалось чье-то дыхание. Схватил за рукав Терентьича, и тут же дверь захлопнулась за нами. Снаружи лязгнул засов, а в спину мне больно уперлись два металлических предмета. Успел только подумать: «Винтовки или пистолеты?» Кто-то резко вывернул мою руку, держащую револьвер:

— Ложи оружие!

Сопротивляться было бесполезно. Тяжело охнул Иван Терентьевич. Под балкой загорелся фонарь, и я увидел рослого полицая, который держал только что отобранный у меня револьвер. Парень, в спецовке, с повязкой на рукаве, пнул ногой лежавшего на полу Терентьича. Другой парень, длинный и нескладный, с такой же повязкой, спросил полицая:

— Можно вести, пан начальник?

— Почекай, Федя! — важно ответил тот и обратился ко мне: — Твой наган?

Нелепый вопрос! Я огрызнулся:

— А то твой, что ли?!

Как же это я не успел застрелить хоть одного? Так бездарно провалиться в самом начале! Досада и злость были сильнее страха, Я ненавидел себя в этот момент. И Терентьич — хорош подпольщик! Залез прямо в капкан.

Полицай рассматривал револьвер, держа его за ствол. Теперь я видел на самодельной рукоятке шесть зарубок.

— Здоров, Мелас! — сказал полицай. — Рад познакомиться. На, держи! — Он отдал мне револьвер. — Слышал я про этот наган с зарубками, а с тобой встречаться не доводилось. Платон Будяк! — Он протянул руку.

Что это значит? Кто такой Мелас? Я был ошарашен еще сильнее, чем минуту назад, когда почувствовал ствол оружия между лопатками. За кого они принимают меня?

Назад Дальше