Мясник - Барышева Мария Александровна 3 стр.


Но прочь, злые девки, совесть и тоска — прочь! Не до вас — ей богу, не до вас! Потому что сейчас я сижу на своем рабочем месте и просматриваю макеты рекламы мебельного магазина «Тристан». Мне следовало бы сосредоточиться на словах, но вместо этого я сосредотачиваюсь на названии магазина, размышляя, какое отношение мог бы иметь прославленный рыцарь с аналогичным именем к кухонным шкафам и мягким уголкам. Смысл названия очень часто играет в рекламе важную роль, на его основе может строиться весь сценарий проекта. Но я не общалась с заказчиками, поэтому смысла названия не знаю.

Еще рано и во всем теле неприятная утренняя ломота. Можно сказать, за ресницы еще цепляются сны, а тело еще слишком живо хранит воспоминания о теплом одеяле и мягкой постели. Я люблю поспать и поэтому считаю, что работать в такую рань — просто варварство, но деловому миру наплевать на то, кто что любит, — законы времени в нем жесткие — кто спит — остается ни с чем, проспишь лишний час — потеряешь год наработок и так далее.

Не выдержав, я зеваю и все-таки откладываю макет в сторону, и из-за соседнего стола таким же по звучности, но гораздо более тоскливым зевком отвечает мне помощница главного бухгалтера. Прямо напротив моего стола — окно, и через приоткрытые жалюзи видно, как идет снег — большие пушистые хлопья. Моя прабабушка, когда еще была жива, говорила о таком снеге, что это падают перья с крыльев ангелов. В раннем детстве я в это верила, но теперь-то конечно, как и положено взрослому человеку, знаю, что ангелов не бывает. Вот демонов — сколько угодно. Но снежинки и вправду похожи на перья, которые падают к нам из другого мира. Они отчего-то завораживают, и снегопадом увлечена не только я — многие такие же рабочие лошадки задумчиво смотрят в слегка запотевшее окно, забыв, что в любую минуту может открыться дверь в кабинет зама генерального директора, который такое романтическое созерцание, мягко говоря, не поймет. В полном безветрии ссыпаются к нам из того мира холодные перья — видать, господь бог устроил ангелам хорошую взбучку.

— Красота-то какая! — вздыхает одна из молоденьких художниц. — Вот нет чтобы на Новый год такая погода была! Ох, сказка! Нет, работать сегодня преступление!

Она смотрит на результат своего преступления, и на ее лице появляется отвращение. Потом извлекает из сумочки пудреницу и помаду и начинает сердито красить губы. Тотчас же распахивается дверь зама — я подозреваю, что у него там скрытый глазок или камера для наблюдения. Зам, высокий и толстый, в марксовской бороде, неторопливо пересекает наш загон — большое прямоугольное помещение, забитое людьми, столами и компьютерами. В правой руке он держит пачку бумаг и кокетливо ими обмахивается.

— А-а, трудимся, Скворцова? — говорит он скучнейшим голосом, глядя художнице в затылок, и она слегка ссутуливается — взгляд у зама тяжелый, почти осязаемый. Ничего не ответив, она продолжает работать — и правильно делает. Возражать заму, оправдываться — вообще отвечать что угодно на его замечание равносильно смерти — у него либо начинается абсолютно женская истерика, либо он уйдет в зловещем молчании, а это еще хуже — жди какой-нибудь пакости, а потом тактично-сочувствующего заявления шефа, что рекламное агентство «Сарган» уж как-нибудь постарается в дальнейшем обойтись без твоих услуг.

— Настен, ты телефониста вызвала?

«Настен» или «Настя» — это я. В данный момент я. Правда, на самом деле меня зовут Вита, но замгендиру и вообще кому-либо в «Саргане» знать об этом совершенно не обязательно. Я реагирую на «Настену» и киваю, поправив очки и машинально кося из-под них на макет. Тут же одергиваю себя — нельзя так делать — человек с плохим зрением, каковым я сейчас являюсь, так бы не сделал. Хоть очки и не настоящие — простое стекло, но раздражают они меня до невозможности, как и обручальное кольцо — пальцы все время так и тянутся покрутить его, снять, выкинуть вон.

— Ладно. Черт знает что такое — второй раз за два месяца телефоны портятся! Разболтались совсем там у себя — тоже, небось, только и делают, что марафет наводят!

Молоденькую художницу внезапно одолевает кашель, а прочие искоса поглядывают на зама с многовековой ненавистью подчиненного к начальнику. Я же смотрю на него внимательно и с определенной долей угодливости, ожидая новых вопросов или просьб. Моя угодливость тщательно вымерена — она должна быть естественна, но при этом не вызывать отвращения или настороженности у коллег. Все хорошо в меру, и нет ничего сложнее, чем эту меру просчитать — и в настоящей-то жизни сложно, а уж попробуй-ка это просчитать в жизни искусственной! Потому-то, в очередной раз заканчивая работу, я и горжусь собой, потому что ошибок не совершила.

— Они сказали, когда придут?!

— Да вот-вот должны подойти, сейчас… — бормочу я и теперь кошусь на зама слегка пугливо, как и положено такому маленькому и забитому существу, как я. Когда начальники смотрят сурово, такие существа неизменно принимают виноватый вид и, возможно даже всерьез считают себя виноватыми. А мне сейчас выглядеть виноватой и вовсе ничего не стоит — это я сломала телефоны, и как бы растрепалась марксовская борода, узнай она об этом.

— А прэсса? — осведомляется зам с турецким акцентом.

— Почты еще не было.

Замгендир смотрит на меня снисходительно-насмешливо, с легким оттенком презрительной жалости. Его легко понять. Что он видит перед собой? Малохольную пресную забитую девчонку не старше двадцати, пепельные волосы стянуты на затылке в узел, одежда хорошая и дорогая, но сидит отвратительно. Девчонка работает отлично, но девчонка работает подолгу, и всегда готова остаться дополнительно, если попросят — значит, домой она не рвется, значит муж у нее придурок. Зам это видит и все это видят, и все так и относятся — насмешливо-снисходительно, снисходительно-равнодушно, равнодушно-сочувственно, сочувственно-отечески, отечески-доверительно. Именно то, что мне нужно. Но сегодня марксовская борода смотрит на меня в последний раз — это последний день моей работы здесь, и дальше «Сарган» уже поплывет без меня — до тех пор, пока наш заказчик не поймает его на купленную у нас наживку.

— Ага, так-так… — бормочет зам в пространство и скрывается в своем кабинете, предусмотрительно оставив дверь полуоткрытой, и я, копаясь в макетах и поглядывая на часы, рассеянно слушаю, как он шелестит бумагами, приглушенно что-то рассказывает самому себе об «идиотах, которые вечно не дают толком работать» и грохочет трубкой мертвого телефона. Я слушаю, слушаю и уже начинаю слегка нервничать, и когда кто-то легко трогает меня за плечо, то резко вздрагиваю, и мои пальцы, свободно лежащие поверх клавиш, вжимаются в клавиатуру, и по экрану монитора ползет удивленно-испуганное «должжжжжжжжжж».

— Ох, напугала, да? — спрашивает с легкой усмешкой одна из сотрудниц, стоящая рядом с моим столом. — Ну прости. Ты случайно не видела…

Но тут выходящая в коридор дверь открывается, впуская в наш сонный загон некое весьма привлекательное существо мужского пола, и сотрудница забывает обо мне, да и весь «Сарган», чей коллектив состоит преимущественно из женщин, встряхивает плавниками и настораживается. На голове и плечах вошедшего тает снег, глаза смотрят весело и внимательно, и он добродушно улыбается всем нам молодой беззаботной улыбкой и стряхивает с себя съеживающиеся снежные перья на недавно выскобленный уборщицей паркет.

— «Сарган», да, девчонки? Это у вас телефончики келдыкнулись? — спрашивает он, и «девчонки», большинству из которых уже давно и далеко за тридцать, кивают и хихикают, и кто-то уже начинает отпускать легкие шуточки, и молодой телефонист, стащив вязаную шапочку, тоже начинает болтать всякие глупости, тщательно и беззастенчиво оглядывая наиболее симпатичных. На меня он не смотрит, что, конечно же, не удивительно — какое дело такому симпатяге до маленькой очкастой замухрышки, зарывшейся в свои бумаги. И пока телефонист павлинит перед «девчонками», я вытягиваю из-под кучки бумаг на столе заранее спрятанный под нее носовой платочек. Внутри него — кусочек бритвы, и я осторожно выдвигаю его наружу, в который раз машинально удивляясь тому, до чего же гладко все складывается. Вот выскакивает позабытая марксовская борода и начинает одновременно гонять сотрудников и скандалить с телефонистом из-за задержки. Телефонист, не теряя веселого настроения и продолжая рассыпать вокруг двусмысленные взгляды и улыбочки, бодро огрызается:

— Да вы чо хотите?! С утра по городу вызовов море! Так и летят! Ну просто труба! А нас мало! Не могу ж я распятериться — хоть это и понравилось бы кому, а?! — он подмигивает сначала заму, потом художнице. Зам чуть ли не силком тащит его к себе в кабинет, но телефонист как-то не дается, крутится на месте, что-то доказывает, и пока все внимание оживившегося загона приковано к ним, я совершаю некие странные действия. Я осторожно разрезаю кончик одного из пальцев на левой руке и, следя, что-бы кровь не попала на стол, наклоняюсь к клавиатуре и тщательно, щедро вырисовываю от ноздрей до губы влажные красные полосы, потом обсасываю палец, пока кровь не перестает идти. Плачевный вид создан — теперь главное сделать подходящее выражение лица, а дальше за меня работать будут уже коллеги.

Зам и телефонист наконец то скрываются в кабинете, загон постепенно успокаивается. Испачканный в крови платок с бритвой уже давно во внутреннем кармане пиджака, и я безмятежно окликаю свою соседку — нет ли у нее аспирина, а то жутко разболелась голова. Соседка поворачивается, ее взгляд натыкается на мое окровавленное лицо, и она подпрыгивает, словно кто-то ущипнул ее сквозь сидение полукресла.

— Господи, Настька!!! У тебя опять кровь идет!

Я ахаю, прижимаю пальцы к носу, вижу кровь, снова ахаю и начинаю бестолково вертеться на стуле, судорожно искать платок, ронять бумаги, пытаться вскочить, путаться в собственных ногах и вообще вести себя по идиотски. Остальные принимаются суетиться вокруг, успокаивать меня, пытаться остановить кровь и давать советы — словом, создают необходимый бедлам. На шум из кабинета выскакивает окончательно рассвирепевший зам.

— Что опять?! — он видит меня, задумчиво тормозит, поворачивается и кричит в оставленный кабинет: — А вы работайте, работайте! И вы тоже! — прикрикивает он на сотрудников, и те разлетаются по своим местам, как послушные ветру опавшие листья. — Давайте-ка ее в туалет! Света, ну-ка! Что ж это такое опять, Настен?! Ну-ка, быстро! Встала-пошла! Какая белая… ты мне, смотри, тут в обморок не хлопнись!

Телефоны забыты. Меня, маленькую, несчастную, еле держащуюся на ногах, препровождают в туалет, помогают отмыться, затем под конвоем ведут обратно. Генеральный выглядывает из своего кабинета и недовольно разглядывает нашу маленькую процессию.

— Что такое, Анастасия Борисовна? Опять давление? Валерий Петрович, будьте любезны на минутку ко мне. Что там, кстати, с телефонами?

Зам, бормоча что-то, скрывается за красивой директорской дверью, которую за ним закрывают аккуратно, словно обложку дорогой книги. Меня же Света отводит обратно в загон.

Время сегодня летит стремительно — так же стремительно, как мысли красивой ветренницы от одного мужчины к другому. Телефонист уже давно ушел, «Сарган» деловито прокладывает себе путь сквозь будний день, а я, крепко сжав колени и теребя в пальцах ручку, сижу в кабинете генерального и молча, покорно киваю в ответ на каждое его слово. Уже не в первый раз, говорит он, меня подводит мое давление или что там у меня, а это мешает и моей нормальной работе, и нормальной работе коллектива. Разумеется, они не изверги, они все понимают, и я наверняка тоже вхожу в их положение. И, разумеется, речь не идет об увольнении — ни в коем случае! Просто временный отдых, мне необходимо подлечиться, поэтому по собственному желанию… а потом меня с радостью возьмут обратно… ну и, конечно же, я получу определенную сумму. Все это не займет много времени, за сегодня все можно прекрасно устроить… а что говорит врач?..

Фразы летают вокруг меня, цепляясь друг за друга, словно длинные змеи сигаретного дыма, раскрываются, разворачиваются — одна лучше другой — постепенно складываясь в одно нечто определенное, как складываются в один рисунок узоры на пластинках разворачиваемого веера. Я прихлебываю сок, который принесла красавица-секретарша Алла. Я смотрю на холеное директорское лицо. Я киваю. Я со всем согласна.

В пять часов вечера я покидаю «Сарган», расстроенно попрощавшись с коллегами, и ухожу несчастной разбитой походкой, и на улице холодные перья мгновенно засыпают мое мешковатое синее пальто.

Я иду осторожно, стараясь не поскользнуться — все никак не могу привыкнуть к обуви с плоской подошвой — обычно я хожу на высоченных каблуках, потому что ненавижу свой маленький рост, и кое-кого это здорово потешает. Перчатки — в карман, в них нет нужды — вокруг совсем не холодно, безветренно и так странно тихо, хотя я в центре большого города. Белая пелена приглушает все звуки, и все, кажется, замедлило свое движение до минимума, застыло — и люди, и машины, и время… все укуталось в тишину, в белые перья и тонкие нежные сумерки. Похоже на забытую сказку из глубокого детства — красивую, но почему-то печальную сказку, которую кто-то потерял в этом городе. Я прибавляю шаг — у меня уже не так много времени. Угол, подземный переход, а вот и телефонные будки, высмотренные уже давно. Трубку на том конце снимают сразу же.

— Ну, что, у меня все нормально, — говорю я, машинально стряхивая снег с берета. — Я еду домой.

— Ладно, мы собираемся. Как палец?

— Дурак! — отвечаю я, вешаю трубку и иду ловить машину. Хочется закурить — хочется отчаянно, но Настя, которой я сейчас являюсь, в жизни не стала бы курить на ходу. Пока я в этом городе, я не Вита — Витой я стану только вернувшись в родной Волжанск, город арбузов, рыбы и ворон.

Мое полное имя — Викторита. Это дурацкая шутка моих первых родителей — когда я родилась, они все никак не могли решить, как меня назвать. Отец хотел дочь Викторию, мать же желала, чтобы ее чадо откликалось на Маргариту. В конце концов они пришли к компромиссному решению — распороли оба имени и сшили из лоскутов одно, каковое и присвоили мне. Друзья — хорошие, настоящие — не раз говорили мне, что я зря расстраиваюсь — имя как имя, очень даже ничего. Может они и правы, только мне все равно не нравится жить под именем, похожим на название какого-то сорняка. Правда, в «Пандоре» никто не называет меня полным именем — там я Вита, Витка и Витек. Но вот уж действительно правду говорят, что имя определяет человека, его судьбу. Имя у меня дурацкое, и жизнь сложилась по-дурацки.

— На Марата, пожалуйста, к школе. Только быстро.

— Садись.

«Опелек» летит сквозь снег, словно призрачный корабль, и дворники отчаянно машут, не успевая оттирать стекло. Я, съежившись в кресле и прижав к груди сумку, рассеянно смотрю на усталый, зимний рабочий вечер — я тоже лечу сквозь снег вместе с кораблем, и почему-то мне сейчас кажется, что я из другого мира, а тот, за запотевшим стеклом, мне незнаком. Наверное, я опять соскучилась по дому.

— Вот здесь остановите. Подождете минут десять?

— А ехать далеко?

— На вокзал.

— Ну, давай.

Собирать вещи не нужно — все собрано еще со вчерашнего вечера, да и вещей не так уж много. Быстро побросать в сумку все оставшееся, глянуть в зеркало, запереть дверь, отдать ключи соседке — вот и все сборы — за квартиру я заплатила заранее. Билет на поезд, тоже взятый заранее, уже покоится в сумочке — мой пропуск домой. Все — скорей, скорей в машину и на вокзал сквозь припоздавшую зиму. Ворчи, шофер, на здоровье по поводу погоды, пугай гудками зарвавшиеся машины, сейтесь, перья, погребая под собой хмурый вечерний город, — мне наплевать — я еду домой!

Мой поезд уже у перрона, кругом обычная суета, огромный вокзальный муравейник людей с чемоданами, баулами, тугими сумками, и над всеми царит хриплый и, как и положено на вокзалах, совершенно неразборчивый женский глас. Люди послушно внимают ему. Божество вокзала, и алтарь его — кассы, и оракулы его — огромные светящиеся табло, и подчиненные духи его — шипящие, ревущие поезда… Фу ты, какая глупость иногда лезет в голову!

В моем купе уже сидит какой-то серьезный старец и читает изрядно потрепанную «Бурю» Эренбурга, рядом с ним молодая женщина сосредоточенно очищает душистый апельсин, и из-под ее пожелтевших от шкурки ногтей то и дело выстреливают крохотные фонтанчики. Я раскладываю вещи и сажусь у окна, положив локти на стол. Сижу и смотрю на маленькое детское кольцо на своем правом мизинце. Кольцо посеребренное, с забавной божьей коровкой — совсем не подходящее для двадцатипятилетней дамы. Когда-то я носила его на среднем пальце, теперь же оно налезает мне только на мизинец. Кольцо это подарил мне на восьмилетие двоюродный брат Венька, за два месяца до своей гибели, и с тех пор я с кольцом не расстаюсь. На время «заданий» оно висит на цепочке, надежно спрятанной под одеждой.

Назад Дальше