Три дня табор на разные лады вспоминал, как ловко раклюшка надела Ваське на голову ведро, а на четвертый к шатру Насти и Ильи пришла Васькина мать. Они с Настей долго и сосредоточенно совещались о чем-то до самой темноты. А когда солнце село, оставив после себя пылающую багровую полосу на закате, Настя подозвала к себе княжну.
– Девочка, знаешь, зачем Лукерья приходила?
– Обиделась, может быть? – испуганно предположила Мери. – Тетя Настя, я, честное слово, ничего такого не…
– Она спрашивала, можно ли тебя за Ваську сватать. – Черные глаза старой цыганки смотрели в упор, казались в темноте еще больше. – За Ваську своего тебя взять хочет. Не пойдешь ли?
Растерянная Мери молчала. Настя ждала – тоже молча. Наконец из потемок ярко блеснули зубы: старуха-цыганка беззвучно рассмеялась.
– Да ты что перепугалась так? Коли не хочешь, кто ж тебя насильно отдаст? Ну, отвечать, что невеста молода еще?
– Да, скажи так, пожалуйста, тетя Настя… – пролепетала Мери. – Я, ей-богу, совсем замуж не хочу…
Настя перестала улыбаться.
– За Ваську не хочешь, девочка? Или вовсе за цыгана не хочешь? Не бойся, говори как есть. Мне знать надо! К нам с дедом, боюсь, теперь стадами сваты-то ходить будут.
– За Ваську не хочу. – Мери благодарила темноту вокруг. Язык едва слушался, собственный голос казался чужим.
Рука Насти слегка сжала ее локоть, и через мгновение старой цыганки уже не было рядом. А Мери повалилась лицом в теплую, пахнущую полынью и дымом подушку и разрыдалась, думая о том, что у нее уже нет никаких сил, что ей не быть вместе с Сенькой еще полгода, а может, и год, и неизвестно еще, что там случится потом, через этот год… Но делать было нечего: приходилось только ждать.
Еще одним несчастьем, свалившимся на табор, стала смерть матери Дины. Дарья, подкошенная гибелью мужа, бегством из Москвы, насилием над дочерью, не выдержала. Зиму она еще кое-как крепилась, ходила с цыганками по деревням, просила куски, но, когда весной случилась невеселая свадьба Дины с Семеном, Дарья сдала окончательно. Месяц она протряслась вместе с табором в телеге – почерневшая, высохшая, утратившая всю красоту, с потухшими, глубоко запавшими глазами, со сжатым в скорбную линию ртом. Гадать Дарья больше не ходила, целыми днями сидела у потухших углей, глядя в небо и не шевелясь. А потом в один из вечеров вдруг легла на перину в своей палатке – и больше не встала.
Дина кричала на похоронах так, что крестились от испуга даже все перевидавшие старухи-цыганки: выла в голос, стоя на коленях и вцепившись пальцами в волосы, бессвязно и отчаянно. Цыгане боялись подходить к ней: не решились ни братья, ни муж, ни даже дед с бабкой. Лишь после поминок, когда табор накрыло темнотой, к шатру, где лежала ничком на перине измученная Дина, пробралась Мери. У входа сидел Сенька. При виде девушки он молча встал, скрылся в темноте, и Мери тенью проскользнула в палатку.
– Дина… Диночка… Это я! Диночка, ты спишь?
– Нет… – послышался хриплый, изменившийся от рыданий голос. – Меришка, боже, как хорошо, что ты пришла… Сядь со мной…
Мери послушно присела рядом.
– Ты молодец, ты можешь держаться… – Мокрая от слез ладонь Дины сжала ее руку. – Ты ведь тоже сирота… живешь среди чужих… и держишься. А я вот не могу… Мери, Меришка, ведь это все из-за меня! Из-за меня одной! И отец! И мать!
– Ты что, с ума сошла?! – вскричала яростным шепотом Мери. – Что ты выдумала, право, Дина?! В чем ты виновата?!
– Во всем! Во всем, господи… Отца этот комиссар застрелил, оттого что я с ним пойти не хотела! Отец меня защищал, а я… я могла бы…
– Что ты могла бы, дура?! – выругалась, не стерпев, Мери. – Пойти с этим Щукиным?! Чтобы Яков Дмитрич потом сам от позора застрелился?! И тетя Даша за ним следом?!
– И мама! И мама! Если бы я… Если б не Мардо… Я могла бы… То есть не могла… Я ведь, боже мой, дура такая, маме рассказала обо всем!
– Господи милосердный… – растерянно прошептала Мери, наугад в потемках осеняя себя крестом. – Ты… Дарье Ильинишне…
– Да! Все рассказала на другой же день! И бабке тоже! Я слышать не могла, как цыгане Сеньку клянут, а он… боже, если бы не он, что б со мной было, что бы со всей семьей стало?! А у бабки с дедом он вовсе свет в очах, как же я могла… Как я могла, чтобы о нем они такое думали…
– Так Дарья Ильинишна знала… И тетя Настя знает… – задумчиво произнесла Мери.
– Да! Я сама им… все как есть… и про Зурико… Зачем, господи, зачем? – Мама, может, сейчас жива была бы! О-о-о, как же мне теперь жить, Меришка, боже, ка-а-ак…
– Жить как люди живут! – отрезала Мери, гордо выпрямляясь в темноте и отчаянно надеясь, что Дина не заметит, как дрожат у нее губы и руки. – И перестань молоть ерунду, ты ни в чем не виновата! Так ведь можно до чего угодно договориться! Может, ты уже жалеешь о том, что брату моему женой была?
– Нет, – неожиданно спокойно отозвалась Дина. – Об этом и в гробу не пожалею. Мне даже страшно иногда, Меришка, но… но я все еще его люблю. Зурико на свете нет, а я его люблю. Никогда себе не прощу, что не поехала за ним тогда.
– Дина, что ты несешь! Куда – за ним?! На фронт?! На позиции? С шашкой наголо биться с красными?!
– Ну и что?! Как будто мало женщин это делали! А я…
– Зурико никогда не принял бы такой жертвы!
– Знаю! Я должна была ехать тайно! И оставаться с ним до конца, а я…
– А у тебя, слава богу, хватило ума подумать о родителях! И уж поверь, женщине не место на войне! Много радости было бы Зурико трястись там за тебя! А если б тебя убили вперед него?! Или не убили, а сделали еще хуже?.. Что бы с ним стало после этого, ты не думала?! Хватит, хватит, Дина! Ничего исправить уже нельзя! Не мы вольны в жизни и смерти, это бог…
– Бог совсем о нас забыл, – горько сказала Дина.
Послышался шорох одежды: она села, обхватила руками колени. В прореху шатра неожиданно заглянула луна, и Мери увидела проявившийся в голубоватом луче профиль подруги с мокрой дорожкой слез на щеке. Потянувшись, Мери вытерла ее.
– Не плачь. Тете Даше теперь лучше, чем нам здесь. Она там вместе с дядей Яковом… и им хорошо. И моя мама тоже рядом с отцом. И Зурико там, с ними. Они ждут нас… и мы придем к ним в свое время… но не раньше. Не раньше! Ты понимаешь меня?
Дина молча кивнула и закрыла лицо руками. А Мери снова подумала о том, что, выходит, Дарья Ильинишна знала обо всем. Знали и тетя Настя, и дед Илья. Горячая волна радости подступила к сердцу, мешая вздохнуть. Значит, самые близкие не думают плохо о Сеньке… Боже, какое счастье! Как правильно, как верно поступила Дина!
– Ты умница… – прошептала Мери, обнимая подругу. – Не мучайся, потому что ты все правильно сделала. Цыгане пусть думают что хотят, но твоя мать… и дед с бабкой… они должны были знать. А Сенька?.. Ты ему-то сказала?
– Да.
– И что он?..
– Сказал, что глупая… – Дина, слабо улыбнувшись, повернулась к Мери. – Слушай, я ведь Сеньку всю жизнь знала, с детства, а мне и в голову не приходило, что он – такой…
– Ты… уже полюбила его? – осторожно спросила Мери. Сердце, похолодев, вдруг остановилось на миг.
– Кого – Сеньку?.. – озадаченно переспросила Дина. И тут же взвилась: – Да какая ты, бог мой, ду-у-ура!!! Тьфу! Совсем рехнулась! Да он же мне брат! А ты что подумала? Ты что, несчастная, подумала?! Что ты себе в голову взяла?! Я – и Сенька?! Да пусть наши что угодно думают, но ты-то лучше других все знаешь! И кого он любит, знаешь! Да чтобы я… своему же брату… И сестре… Ты же мне сестра, курица проклятая, я для тебя сердце из груди ножом вырежу, и чтобы я… Все, пошла отсюда прочь, видеть тебя, бессовестная, не могу! Сумасшедшая, нашла о чем спрашивать…
– Диночка, прости-и-и!!! – заголосила Мери, обнимая ее. И через минуту обе ревели в объятиях друг дружки, захлебываясь и причитая наперебой по-цыгански, по-русски и по-грузински. И остановил их только задумчивый голос Семена снаружи:
– Чяялэ, мне канавку выкопать или как? Весь шатер зальет ведь к утру…
– Пошел вон! – дружно завопили подруги. И заснули в обнимку на старой перине, прямо под лунным лучом, сеющим сквозь прореху серебристый свет.
А наутро табор тронулся в путь – привычной дорогой через степи на Ростов. Дорога оказалась спокойной, уже не слышалось ни шума боев, ни стрельбы. Добровольческая армия была вдребезги разбита на Кубани, в конце апреля остатки белых полков спешно эвакуировались через Новороссийск в Крым, чтобы продолжать борьбу, уже для многих очевидно бесполезную. Цыгане всего этого не знали и только радовались тому, что, слава богу, никакой пальбы над головами больше нет. По станицам уже вовсю устанавливалась советская власть. В табор даже приходили агитаторы, которых цыгане приняли со всем почтением, вежливо выслушали, заверили, что для них ничего лучше товарища Ленина, товарища Троцкого и мировой революции и быть не может, и на следующий день снялись с места: «от греха подальше».
Ехать в Крым, где раньше они никогда не кочевали, цыгане решили неожиданно: после того как встретились посреди ростовской степи с табором котляров. Те сидели в своих круглых, крытых полотном кибитках счастливые сверх меры, а за табором бежал огромный табун прекрасных лошадей. Как водится, тут же обнаружились общие родственники: глава котлярской семьи приходился кровным братом покойной бабке Дины по отцу. Котляры рассказали, что едут из Новороссийска, откуда весной в страшной суматохе отходили пароходы с солдатами и офицерами Добровольческой армии. Оставленные белой кавалерией лошади, брошенные где попало: на дорогах, на улицах города, прямо в порту, – были никому не нужны. Котляры мгновенно сообразили, что к чему, и, убедившись, что кони действительно ничьи и за их присвоение цыганам ничего не будет, переловили бесхозную скотину и на всякий случай поспешно уехали из города.
– Надо бы и нам тоже! – вечером дружно гудели цыгане, собравшись возле костра деда Ильи. – Авось там и на нас хватит, вон кастрюльщики-то в барыше каком! Поспешить бы, ромалэ?
– Дурачье… – бурчал Илья, ероша кулаком бороду и яростно грызя чубук трубки. – Да покуда мы до этого Новороссийска доберемся, уж война вовсе закончится! И все кони не цыганские, а красные будут!
– А может, успеем еще, чавалэ, а? – В глазах цыган светилась надежда. – Давайте поедем, чего нам в Ростове делать-то? Там чичас красные… они у нас и тех коней, какие есть, отберут, помните, как взапрошлогодь-то?
– Ха, морэ! Взапрошлогодь-то как раз не красные, а белые отбирали!
– Да что ты мне голову забиваешь, золотой мой?! Что я, на четвертом десятке красных от белых не отличу?! Да разбей меня бог! Вот и люди скажут! Чаворо, эй! Сенька! Кто отбирал – красные аль белые? Зеленые?.. Какие зеленые?! Тьфу ты, господи прости, раньше все люди как люди были, а теперь что?! Как редиска в огороде – красная, белая да зеленая…
Сошлись на том, что хрен редьки не слаще и белые красных не лучше, отобрать коней по нынешним временам может кто угодно, а вот найти и взять ни за грош табун новых – это, дорогие мои, не каждый день цыганам удается. Окончательное решение приняли после того, как вспомнили, что в Крым «за господами» в восемнадцатом году уехала добрая половина хора Якова Дмитриева. «Вот и с родней, может, перевидаемся!» – обрадовались цыгане и договорились прямо утром поворачивать оглобли в Крым.
Погода стояла ясная и сухая, дни были долгими, июньскими, телеги споро катились по убитой дороге, и ничто, казалось, не предвещало беды, но неожиданно уже на подъезде к Крыму, возле хутора Безместного, цыгане попали в настоящий бой. Именно в эти дни Добровольческая армия, командование над которой принял генерал Врангель, начала свое наступление в Северной Таврии.
Все случилось в полдень: табор просто встал посреди дороги, встревоженный тяжкими ударами орудий и свистом шрапнели. Испуганные лошади принялись рваться из упряжек, несколько телег перевернулось, заревели дети, мужчины начали лихорадочно совещаться, что делать, куда бежать, – и на полуслове попадали на землю от нового яростного грохота пушек. Оглушенная Мери не сразу поняла, что это Сенькин крик перекрывает визг, вой и гром: «Ромалэ, дед, к балке надо!»
Сенька, который один из всего табора побывал на войне, первым пришел в себя и, не давая людям удариться в панику, принялся разворачивать дрожащих лошадей к видневшейся недалеко, заросшей лозняком балке. Другие мужчины, опомнившись, кинулись ему помогать, цыганки похватали детей, упавшие узлы и помчались впереди телег. Вскоре весь табор сидел на дне узкого оврага, по которому бежал тонкий ручеек воды, и с ужасом прислушивался к происходившему наверху. Между двумя батарейными залпами Мери услышала, как совсем рядом бурчит дед Илья:
– К чертовой матери… Все с ума посходили… Возвращаться надо!
– Куда, морэ?.. – осторожно поинтересовался кто-то из мужиков. – Там, сзади, как раз и грохает…
– Так и спереди грохает! И справа, и слева! И сверху тож! – взорвался Илья. – Тьфу, попали как кур во щи, петушьи ваши головы, и я, дурак распоследний, вас послушал! Что делать-то теперь? Эй, ты там, вояка! Сенька! Ползи сюда! Куда ехать-то? В Крым дале аль назад, до Смоленска?
Мери не сомневалась, что возвращаться будет еще опаснее, чем продолжать путь. Видимо, так же решили и взрослые цыгане. К вечеру, когда в овраге сгустились сумерки и робко, по одной, засвистели испуганные птицы, Сенька уполз на разведку. Вернулся он уже не на животе, а на ногах, съехал в овраг и объявил, что наверху тихо, бой окончен и можно потихоньку выбираться.
– Только, ромалэ, там не очень хорошо, вы особо по сторонам не глазейте. Дитям смотреть не давайте, – сумрачно предупредил он и, ни на кого не взглянув, начал быстро, цепляясь за ветки лозняка, выбираться наверх. У Мери тревожно заболело сердце; подхватив на руки двухлетнего правнука Насти, девушка вместе с другими полезла из балки к вечернему розовому небу.
Что имел в виду Сенька, стало ясно сразу же, как только цыгане выбрались наверх. Большое поле, пересеченное дорогой, было изрыто шрапнелью, под ногами у цыган валялись осколки, где-то дымилась, догорая, сухая трава, черная пыль загораживала край падающего за степь, красного, словно раскаленного на наковальне солнца. И повсюду в траве лежали мертвые люди и лошади. Первой заорала не своим голосом Копченка, чуть не наступив на труп молодого солдата с очень спокойным бледным лицом… и без ног. Тут же хрипло чертыхнулся Илья, споткнувшийся о те самые ноги, лежавшие в пяти шагах. Отчаянно завизжал кто-то из детей; цыганки, плача и причитая, принялись хватать на руки самых маленьких. Дина с белым окаменевшим лицом шла молча, но ее пальцы стиснули локоть Мери так, что та невольно морщилась от боли. Цыгане сбились в плотную кучу и, стараясь не отставать друг от друга, торопливо зашагали к дороге. Нужно было еще как-то ловить разбежавшихся от пальбы лошадей.
Переночевали прямо на дороге, не разбивая шатров, не зажигая огня и готовясь с первыми лучами солнца искать лошадей и трогаться в путь. Никто не сомкнул глаз: цыгане боялись заснуть рядом с покойниками. А наутро, лишь только посерело небо, из тумана прямо рядом с табором бесшумно вынырнули десятка полтора фигур с лопатами и вилами.
– А-а-а, хасиям, мулэ явнэ!!! – заверещала задремавшая было Райка. За ней завизжали с перепугу и другие девчонки, но их заставил замолчать взвившийся кнут Ильи.
– Сдурели?! Пигалицы! Мертвых они испугались! Чего людей полошите попусту?! Живых бояться надо! Никакие это не мулэ…
– Живые мы, цыгане, живые, не пугайтесь, – мрачно произнес один из подошедших, сухой, загорелый и жилистый дед в казацкой фуражке без кокарды. Опершись на лопату, он осмотрел прищуренными глазами толпу цыган. – Это ваши, что ль, кони по всему степу рассыпались?
– Знамо дело, наши, – осторожно подтвердил Илья. – А вы откуда будете, уважаемые?
– Да вон… с хутору. С Безместного, стало быть… – Старик хмуро осмотрел седое, затянутое рассветным туманом поле. Спутники деда подошли ближе, и цыгане увидели, что это – женщины. Несколько молодых казачек, две старухи, скрюченные и опирающиеся на вилы, и стайка дрожащих от озноба и испуга девчонок.