Тайна мертвой царевны - Арсеньева Елена 5 стр.


– Да это… – заюлил глазами Сафронов. – Мы шли вместе, а кто он такой, знать не знаю, ведать не ведаю.

– Тогда документы предъявь! – велел Крупников, для острастки кладя руку на кобуру и вприщур глядя на Дунаева.

Матрос на всякий случай взял винтовку наперевес.

Дунаев полез за пазуху, достал кисет, в котором вместо табака, ибо он не курил, хранились его документы. Мельком подумал, что ему было бы очень легко положить сейчас этот патруль – одного к одному, и вертлявого Сафронова рядышком с ними, – потому что за пазухой был спрятан и пистолет. Ему нужно было поскорей вернуться к Вере, он страстно мечтал убрать с пути эту революционную преграду, но прекрасно понимал, что это только осложнит ситуацию. Надо набраться терпения.

Документы тщательно изучались при тускловатом свете угасающего дня – как показалось Дунаеву, не из сомнения в их подлинности, а по малограмотности патрульных. Казалось, бесконечно долго Крупников шевелил губами, выговаривая:

– Дунаев Леонтий Петрович… Комитет партии большевиков… Эстония, бывшая, стало быть, Эстляндия…

Наконец матрос и солдат закинули винтовки за плечи, а Крупников с облегчением выдохнул, возвращая бумаги Дунаеву:

– Все в порядке, товарищ. Можете идти. И ты, Сафронов, иди, куда шел.

Дунаев двинулся вперед молча, даже не кивнув, машинально убирая документы в кисет. Слышно было, как за спиной Сафронов насмешливо крикнул:

– Наше вам с кисточкой! – и торопливо зашаркал своими отопками, догоняя Дунаева.

Впрочем, он ни слова не сказал, а только пристроился рядом и пыхтел, стараясь не отставать, пока они приближались к дому.

Около парадного толпился народ, сновали двое в таких же кожанах, как у Крупникова, о чем-то расспрашивали людей. Через Измайловский мост тащилась подвода, на которой лежало что-то, накрытое рогожей.

– Неужто труповозка уже побывала?! – возбужденно воскликнул Сафронов. – Увезли Веру Николаевну, что ль? И милиция, ты гля, уже здесь? То их не докличешься, хоть башку об стену разбей, а то живой ногой!

Дунаев с трудом осмысливал случившееся. На той подводе, которая уже переехала через мост, – Вера?! Под этой грязной рогожей?..

В глазах потемнело, ноги подкосились, он схватился за что-то костлявое, резко подавшееся вниз и запищавшее:

– Полегче, земеля!

Дунаев с трудом сообразил, что он, пытаясь удержать равновесие, схватился за плечо Сафронова, а тот чуть не упал.

Впрочем, у него все же хватило сил подвести Дунаева к дому и переложить его руку со своего плеча на стену:

– Обопрись-ка. Стена покрепче меня будет. Ты чего зашелся этак, аж с лица спал? Неужто… неужто не чужая она была тебе, барышня эта, Вера Николаевна? Погоди, погоди… – Он так и впился глазами в лицо Дунаева. – А не твой ли патрет у них в комнате висит?! Всамделе твой!.. Ты, она, оба в лодочке…

Дунаев тупо смотрел на серую обшарпанную стену дома, а перед глазами разноцветно вспыхивал тот давний-предавний чудесный день, когда они с Верой катались по Неве, – день, совершенно им позабытый, но сейчас вспомнившийся с необычайной остротой и яркостью.

День из той жизни, которая умерла и не воскреснет…

Которая была заколота ножом.

А он упустил убийцу!

– Ишь, как перекрутило тебя, – сочувственно пробормотал Сафронов, по-прежнему вглядываясь в его лицо. – Не тотчас и признаешь…

– Виктор Юлианович! – раздалось сдавленное восклицание, и Дунаев вяло повел глазами, пытаясь рассмотреть, кто его зовет.

Это оказался худющий голубоглазый остроносый молодой человек в некогда светлой, а теперь заношенной и грязной студенческой шинели, наброшенной на сутулые плечи. Шея его была обмотана толстым вязаным шарфом, и при виде этого шарфа Дунаев сразу вспомнил, кто перед ним.

Это был Павлик Подгорский – друг детства, сосед (его квартира находилась на той же лестничной площадке, что и Инзаевых) и гимназический одноклассник Киры Инзаева. Подгорский-старший некогда служил в Отдельном корпусе жандармов, но чуть больше года назад умер от пневмонии. Павлик и его матушка Людмила Феликсовна при прошлой власти могли рассчитывать на изрядную пенсию, однако после Октябрьского переворота эти расчеты сошли на нет. Павлик был влюблен в Верочку, но та считала его кем-то вроде брата, поэтому любовь осталась платонической. Павлик вырос необычайно болезненным, ангина была его «любимой» хворью, поэтому шарф с шеи он снимал только в самую жаркую жару, которая, впрочем, случалась в Петербурге-Петрограде очень редко. Вдобавок он прихрамывал. Кира с его болезнью Литта и Павлик смотрелись рядом трагикомически, отчего злые языки называли их «пара хромых, запряженных с зарею», пародируя известный романс «Пара гнедых» в сладкоголосом исполнении знаменитого Саши Давыдова. А когда в 16-м году появилась еще и фильма́ по этому романсу, популярность прозвища приятелей достигла своего апогея. Не преминул злоупотребить им и Дунаев, отчего надолго поссорился с «парой хромых».

Однако сейчас он обрадовался Павлику, как самому близкому другу.

Ведь Павлик жил рядом с Верой. Он знал ее. Он сможет рассказать Дунаеву о том, как приходилось Вере в это ужасное время. Может быть, его рассказы помогут отыскать убийцу? Может быть… «Да п́олно! – одернул себя Дунаев, ощутив всплеск безумной надежды. – А что, если Верочка все-таки жива? Если на той телеге увезли ее только раненной?»

– Господи, Виктор Юлианович! – снова воскликнул Павлик, глядя на Дунаева с таким испугом, словно увидел перед собой ожившего мертвеца.

Дунаев только хотел поздороваться с Павликом, как вдруг рядом раздался возмущенный голос:

– Какой он тебе Виктор? Какой тебе Ульянович? Это Леонтий Петрович Дунаев, эстонский большевик! Обознатки вышли, гражданин!

Павлик вытаращил глаза и замер с воздетыми руками: он-то уже собирался обнять старинного знакомца. А Дунаев наконец спохватился: ведь привязавшийся к нему Сафронов слышал, как начальник патруля прочитал в партбилете его новые имя и отчество. Вот сейчас Павлик, который всегда отличался редкостным простодушием и немалой бестолковостью, заблажит что-то вроде: «Сами вы обознались, никакой это не Леонтий Петрович, а Виктор Юльянович Дунаев!» – и Сафронов ринется вон к тем троим в кожанках, которые курят поодаль, присматриваясь к перепуганным жильцам, которые вышли проводить Верочку. А ведь это наверняка милиционеры, если не чекисты…

Острое чувство опасности пронзило Дунаева, но в это время Павлик вдруг хлопнул себя по лбу и воскликнул:

– Варте ум файгель! Какой же я идиот! Простите великодушно, э-э, гражданин. Варте ум файгель! Их верде комен!

И, резко повернувшись, ушел в парадное.

– Чего это он проблекотал? – растерянно спросил Сафронов, заглядывая в лицо Дунаеву. – Какое-такое файгель, слышь?

– Это по-немецки, – со всем мыслимым спокойствием пояснил Дунаев. – В переводе значит: «Да ведь это не он! Я ошибся!»

– Дык ясна ель, ошибся: какой же ты Виктор, когда ты Леонтий?! – энергично закивал Сафронов, а Дунаев пробурчал:

– Кстати, ты тоже ошибся: я, конечно, знал Веру Николаевну, но не слишком хорошо. И не мою ты фотографию видел у нее в квартире. Я с ее братом двоюродным дружил когда-то. Пришел сюда просто потому, что хотел у них переночевать. Конечно, потрясен был, что она погибла… Теперь придется к другому приятелю идти ночевать, а убийцу пускай милиция ловит. Вот так-то! Спасибо тебе за компанию. Ты сам-то далеко отсюда живешь?

– Да нет, два шага, – отмахнулся Сафронов. – Тебе куда, товарищ Дунаев?

– А тебе, товарищ Сафронов? – спросил тот, едва не подавившись словом «товарищ».

Сафронов неопределенно махнул рукой.

– А мне туда, – Дунаев махнул еще более неопределенно.

– Ну, прощевай тады, – смешно расшаркался Сафронов и побрел по набережной в ту сторону, откуда они только что вернулись.

А Дунаев сначала сделал несколько шагов в противоположном направлении, оглянулся, удостоверился, что Сафронов поспешает своей дорогой, потом прянул в арку, откуда понаблюдал, не следит ли кто за ним, ну а затем неспешно, то и дело озираясь, пошел туда, куда ему велел идти Павлик: за угол, к окнам гимназического учителя Файгеля, который жил в этом доме в первом этаже и некогда репетировал Павлика и Киру по немецком языку. Теперь эти окна, конечно, были заколочены – так же, впрочем, как очень многие в этом доме, в том числе во всех в парадных. «Варте ум Файгель. Их верде комен!» значило «Подожди рядом с Файгелем. Я приду!», но открывать истинный смысл этой фразы излишне болтливому и суетливому товарищу Сафронову Дунаев, конечно, не собирался.

* * *

ВОСПОМИНАНИЯ

В Москву, в Москву! И в Лавру съездить… Она очень любила Троице-Сергиеву лавру, где все было украшено множеством цветов: розами, азалиями, лилиями. Их аромат смешивался с запахом ладана.

В Троице-Сергиеву лавру езживали раз десять, очень почитали преподобных Сергия и Никона. Однако отцу больше нравилось бывать в соборе Василия Блаженного и в Успенском соборе в Кремле. Ах, как помнилась рука отца, творящая крестное знамение, с сапфировым перстнем, надетым рядом с обручальным кольцом! Этот перстень подарила ему мама, когда была еще невестой, и отец его никогда не снимал.

В храм приезжали всей семьей. Подходя к паперти, снимали шляпы и повязывали платочки. Мама была недовольна: ей нравилось, когда дочери ходили в шляпках, но отец настаивал, чтобы в храмы шли в платочках, по-русски.

У Василия Блаженного на паперти толпилось много нищих. Им обязательно подавали. Брат Алеша дарил нищим мальчикам свои игрушки, а все сестры – деньги.

Во время службы родители стояли впереди вместе с братом, а девочки позади. Когда брат был маленький, он тайком приносил в церковь игрушки: спрячет их в карманах и потихоньку перебирает.

Отец любил подпевать хору, а девочки стеснялись. К кресту подходили по старшинству, но среди прочих прихожан. Отец говорил, что перед богом и смертью все равны.

Вообще, где бы семья ни бывала, она постоянно посещала храмы. Все почитали Господа и святых. По-особому относились к оптинским старцам. «Великие были старцы!» – говорил отец. Ездили и к Святогорской иконе божией Матери, были еще в Белобережских пустыньках, к иконам Троеручицы, Корсуньской великой, Печерской. Особенно же почитали Казанскую, Иверскую, Донскую иконы.

Но на первом месте у родителей был святой Серафим Саровский, которого мама просила о даровании ей сына. Однако снова родилась дочь – уже четвертая.

Когда она немного подросла, ей рассказали смешной случай, который произошел во время ее крестин.

Вносить новорожденную в церковь должна была Екатерина Владимировна Голицына. Это было ее почетной обязанностью, к которой она относилась очень серьезно: например, учитывая, что пол в часовне, где крестили всех детей в семье, был очень скользким, она надевала туфли на каучуковой подошве, чтобы, не дай бог, не упасть.

Но смешная история была связана не столько с самой Голицыной, сколько с сестрой. Их у нее было три: госпожа Озерова, госпожа Апраксина и госпожа Бутурлина. Все они одевались в том же стиле, что и их сестра, и носили такие же высокие шляпки. Отец рассказывал, как он направлялся к церкви на крестины дочери, проезжая мимо дома госпожи Голицыной, и вдруг – к своему изумлению и ужасу! – увидел Екатерину Владимировну, сидящую перед своим домом, хотя в это время ей следовало находиться в церкви! Перепугавшись, что произошло какое-то несчастье или недоразумение, отец остановил свой экипаж, выскочил из него, но когда подошел к этой даме, то увидел, что это была другая дама, очень похожая на Голицыну! Одна из ее сестер! Отец сказал ей какую-то любезность, но скрыл, как сильно она его напугала.

Если невозможно было поехать в храм, службы проводили в домовой церкви. В Петербурге приезжал служить отец Иоанн Кронштадтский, одетый в черное, темно-синее или коричневое. У него было прекрасное, и в старости красивое лицо и добрые глаза. Его все любили, постоянно старались прикоснуться к нему, чтобы от него перешла благодать. На Рождество отец Иоанн дарил всем детям гостинцы в холщовых мешочках: постные монастырские конфетки, елочные игрушки в виде святых ангелочков… Иоанн Кронштадтский умер, когда младшей дочери было только семь, но она помнила, какое горе воцарилось в доме, да и во всей столице. Печалились, что умер заступник от злобных революционеров. С тех пор в домовой церкви постоянно читался псалтирь: помнили, что там, где Слово Божие читается день и ночь, – милость и благодать.

Иногда во дворец приходили странники и нищие. Им давали ночлег, еду и деньги на дорогу. Семидесятилетняя матушка Херувима, старшая над монашками, читавшими в домовой церкви молитвы, была женщина высокой жизни: она говорила маме, чтобы принимала божиих людей и подавала нищим.

Дети читали Жития святых, Евангелия, Псалтири, божественные стихи. Известны слова святого Иоанна Златоуста, что никакая книга так не славит бога, как Псалтирь. Если сегодня не смог почитать псалмы – почитай завтра вдвойне. У детей было стихотворное изложение псалмов: переложения, составленные Жуковским и другими благочестивыми поэтами. Закон Божий преподавал священник, читал по-русски и по-церковнославянски.

Молитва присутствовала в доме постоянно: утром и вечером обязательно молились у себя в комнате.

Тогда православие в России было истинное: нигде в других странах так не почитали святых и верили, что бог возлюбил Россию за благочестие.

Потом, когда стало в чести богохульство, Господь Россию покинул, отринул от себя…

Младшая дочь не сомневалась, что это началось, когда в их доме появился Григорий. Мама говорила, что Григорий помогает в больших делах и по его святым молитвам война закончится благополучно, а больной брат будет здоров. Мама постоянно советовалась с ним. Григория встречали как самого дорогого гостя, и к его услугам всегда были карета и автомобиль. Мама многое прощала ему, верила безоглядно, что он блаженный человек, потому что он не раз спасал брата Алешу от кровотечений, когда врачи уже ничего не могли поделать. У младших сестер тоже плохо кровь сворачивалась, бывали сильные кровотечения, но это все ничто было по сравнению с тем, как страдал брат.

Бывало, лежит он в постели, охает. Приедет Григорий, перекрестится, Алешу перекрестит, начнет что-то шептать – и кровь останавливается, боль проходит. Брат веселеет и смеется.

Григорий называл себя блаженным, но младшая дочь его с первой встречи страшно боялась, не могла его терпеть, избегала его. Мама обижалась на нее за это, заставляла писать Григорию письма, называть святым заступником. И сестер заставляла… Что было делать: они писали, а Григорий потом этими письма хвалился. От него одно зло шло!

А девочка убегала и пряталась от него, редко разговаривала с ним. У него была отвратительная физиономия, удивительно, что он кому-то нравился. Мама ругала ее:

– Непослушная, несносная девочка, все люди уважают его как святого.

Григорий обижался и ворчал:

– Девочка эта чем-нибудь больная, матушка.

Многие преклонялись перед ним, как зачарованные. А младшая дочь видела в Григории изверга, нечистую силу, ведь он сводил с ума кого хотел. Впрочем, многие говорили, что Григорий негодяй и мошенник, – мама все равно не верила, отвечала, что он наш друг, молитвенник и спаситель ее любимого сына. На этом разговор о Григории заканчивался.

Однажды, девочка помнила, вышел ужасный случай. У брата была няня – Мария Вишнякова: красивая двадцатисемилетняя девица. Была она при Алеше долго, года три или четыре, но вот появился Григорий – и она имела несчастье ему понравиться. Девушка в слезах пожаловалась на него маме. Но та ни во что не поверила и рассчитала ее. Мария говорила, что Григорий – это антихрист, просила, чтобы ему не верили. Когда Мария уходила, брат горькими слезами плакал, не хотел со своей няней расставаться.

А Григорий и правда был антихрист, младшая дочь верила в это! Постепенно и все, кроме мамы, поверили, даже брат. Потом, когда Григория убили, его портреты всюду в доме поставили и повесили, как иконы, однако и все сестры, и брат их нарочно роняли и не поднимали. Он, он во всем виноват! В нем вся беда была!

Девочки тайно гордились своим двоюродным дядей Дмитрием Павловичем, который уничтожил это чудовище. Жаль только, что Дмитрия Павловича за это отправили на Кавказ, и мама его ни за что не хотела простить, возненавидела его. Она горько оплакивала Григория. А он и в могиле это, наверное, чувствовал, вот и тянулся из могилы, и над семьей продолжало веять его проклятие: «Вы живы и Россия жива, покуда я жив!»

Назад Дальше