Сойдя с тропы, я долго ступал по метелкам трав ради лишь наслаждения попирать настоящую, а не гудронированную землю, но все же взобраться на насыпь и выйти на шоссе пришлось. Час был еще ранний, в обе стороны оно было пустынным. Вправо, в полукилометре за мостом я заметил обширную бетонированную площадку контрольно-пропускного пункта и несколько контейнеровозов «Совтрансавто». Сообразив, что это и есть граница и что, пожалуй, оттуда меня уже и заметили, я безразлично встряхнул рюкзаком, как бы давая им всем понять, что мне еще топать несколько верст к другу-художнику в его деревню. На деле же внутренне подтянулся и медленно спустился по другую сторону шоссе, к ракитнику, за которым угадывалась речка. Надо было обдумать положение: посидеть три-четыре минуты на траве, не спеша выкурить последнюю сигарету и обдумать, как перейти границу. Уже в двухстах метрах ближе к мосту лежала полоса светло-бурой перепаханной земли. Из шпионских кинофильмов вспомнил, что это, должно быть, одна из тех самых нейтральных полос. Чтобы на ней отпечатывались следы преступника.
«Однако, - сосредоточенно думал я, - кругом лес, а они не могли его весь перепахать. Очевидно, можно обогнуть КПП стороной, лесом. Но идти без дорог еще рано и опасно, а на проселках я нарвусь на патруль. Кажется, в таких случаях у них же, у пограничников, берут пропуск – или это только в военное время? Дождаться темноты? Утро-то какое: каждый камень подчеркнуто обозначен, всё насквозь просвечено, как в океанской лагуне. Если огибать КПП лесом, это верст пять. И неизвестно, что за ним; может быть, еще один. Они же сказали, восемнадцать километров, а я не прошел и трех».
«Трусоват был Ваня бедный. Раз осеннею порой…» - подумал о себе почему-то чужими словами, вновь выйдя на шоссе и медленно направляясь прочь от моста. Решил, что на первом же проселке налево сверну и, углубясь по нему с версту, почешу прямиком по лесу, ориентируясь по солнцу. К сердцу подступал страх от дерзости принятого решения. «Как они ухитрялись пересекать границу по нескольку раз?» - завистливо подумал я о революционерах-нелегалах начала века: в моих глазах это было немыслимым подвигом. Сегодня ответственный день.
Но, как это часто бывает в прогнозах, составленных без учета действительности, первый проселок налево оказался стометровым и вел в небольшую беспорядочную деревню из восьми изб. Туда даже не вела грунтовка, меж домами не было даже, как показалось сперва, тропы. Несколько деревьев, драночные четырехскатные крыши; избы торчат прямо из травы, так что кажутся вросшими, а трава так зелена, густа, муравчата, какой она бывает, когда ее топчут, но не вытаптывают.
В безотчетном недоумении я обошел эти восемь домов, но не встретил ни души – только в одном месте заметил забытый велосипед, а в другом – распахнутый дровяной сарай, в котором, когда заглянул туда, никого не оказалось. Непроизвольно, как шар, когда он катается по зеленому сукну бильярда, я отшатнулся от борта крайней избы и оказался на низком берегу небольшого озера. На дощатом свайном плоту, чуть поднятом над водой, стояли две босые и очень мокрые девочки, белокурые, с засученными рукавчиками и, по-моему, полоскали платья для кукол. На их открытых круглых лицах не отразилось никакого страха, а одно лишь безграничное любопытство, от которого я чуть смутился. Боясь спихнуть их в воду, я прошел до конца помоста и уже оттуда спросил как можно простодушнее и приветливее, как говорят с детьми:
- Как называется озеро?
- Засиненское.
- Как?
- За-си-нен-ское.
- Какое непонятное названье. А деревня?
- Засиненье.
- А вы из этой деревни?
- Мы из города. Мы здесь у бабушки живем.
- Почему-то я так и понял.
- Мы уже купались, - сказали они, видя, что я расстегиваю рубашку. – Здесь мелко.
Я сложил одежду горкой на помосте и спрыгнул в воду по бедра. Обе девочки уставились с большим любопытством и даже выкручивать свои блеклые тряпицы забыли. Младшая как будто робела, зато старшая казалась бойкой.
Вода оказалась почти теплой, особенно возле плота, на мелкоте. Овальная чаша озера, похожая скорей на селедочницу по форме, сверкала нестерпимой голубизной среди темной плотной зелени, хотя берега были открыты и поросли лишь травой. Под ногами был плотный намывной песок. Место для купания было очень хорошее, я это сразу почувствовал всем телом, особенно когда окунулся с головой и его облегла более тяжелая, чем воздух, обливная сила воды.
Ветра не было. Припекало, пейзаж был так мирен, девочки так домашни, вода тепла, что я наслаждался, как в детстве. Оказывалось вдруг, что можно жить совсем б е з у с л о в и й.
Но наслаждаться долго не позволили, как не дает расплодившемуся леммингу познать вкус жизни и одиночества на его слеповатых глазах происходящая драка совы с зайцем. Он-то думал, что он самый сильный и звероватый, но тут его приструнили.
Хотя утро только устанавливалось к жаре, в сотне метров вперед по берегу разыгралась пьяная сцена. Молодой мужик в штанах, но без рубахи телепался в низких камышах у берега, направляясь в глубь озера. Он был очень неустойчив. Опережая его и широко вышагивая в мелкой воде, оттуда же по направлению к нам брела молодка без лифчика, но в юбке. «Паша! Паша!» - кричала она. «Х`аля! Х`аля!» - отвечал он на каждый пятый ее вопль. Они так жизнерадостно брели друг за другом и грозились, что меня разобрало любопытство: я вернулся к плоту и достал из ботинка очки.
Картина тотчас предельно прояснилась: молодка была увлекательно голая и обращалась, оказывается, ко мне, а мужик, грозивший ей, догнать ее не мог. Ее груди настолько задорно встряхивались, что я почему-то тотчас вспомнил восточное слово «бурдюк», хотя они вроде бывают с вином. Мужик всё путался в камышах, а она шагала широко и убродно, то и дело оглядываясь на погоню. «Эй! Вали сюда!» - заорал и я, отойдя от плота на приличную глубину. Плотная дородность крестьянской основы предстала передо мною: пейзане вместе похмелялись и, может, уже достигли полюбовного согласия, но тут он ее приревновал и недораздетую загнал из избы в озеро. Вот такая стерва, всем дает! Сейчас и мне даст.
И я на саженках устремился ей навстречу.
Она оказалась мокрая, растрепанная, широколицая, с тем сдобным круглым лицом, по которому сразу определяешь, что перед тобой здоровое тело без мозга. Ее очень круглые груди с длинными пупырчатыми сосками уже рассекали волны, как киль катамарана. И хотя, когда я поплыл к ней, она поняла, что обозналась, но все по инерции орала и оглядывалась на мужика. Я подошел к бабе вплотную и взял ее обеими руками за груди. Ощущение было совершенно потрясающее. «Ой, кто это?» - спросила она со странной, вполпьяна, улыбкой, но тем не менее под водой тотчас нашла мой вздыбившийся член. Мы столкнулись телами лишь на мгновение, но мужик невдали заорал уже без всякой очередности и устремился к нам чуть ли не бегом, хотя его по-прежнему вело к берегу. «Давай вечером?» - горячо забормотал я. «Убьет! У него ружье!» - таким же сиплым шепотом отвечала она, по-джокондовски скашивая взоры на ревнивца.
- Х`аля! Сука! Х`аля!
- Это же не Паша! – заорала молодка, немного поволочив меня и нехотя выпуская. – Это чужой!
- Х`аля!
Погоня обошла меня с двух сторон: Галя, в каплях влаги на белых плечах, убрела по глубине, мужик, сильно кренясь, гнал ее по мелкоте. Вопли, как это бывает, когда плотен воздух, уже за пятьдесят метров вязли. Девочки уже не стирали, но сидели на лужке безучастные. Я стоял на песчаном дне, держась десницею за сильно возбужденную плоть и не совсем еще опомнившись: как пыль после смерча. Мне было как-то смутно тоскливо и дико хорошо. Точно обнимал само Здоровье без нравственности и искусства. Так и почудилось, до чего хорошо завалить эту бабу на лугу, отодрать по самую завертку и погонять потом еще голую в купальский вечер.
Когда очнулся, ни пьяниц, ни девочек на берегу не было; потянуло таким ветром, что на воду легла рябь. Усмехаясь на оттопыренные трусы и укладывая там поудобнее мужское достоинство, я вышел на берег, сел там тоже на зеленый и холодный луг, насуплено обулся и оделся до пояса. Рубаху надевать не стал, надеясь немного загореть. И так, с рубахой в горсти, побрел опять посвежевший на шоссе.
И при самых спорных допущениях не могло быть, что эта деревенская фефела и ее нетрезвый гонитель – моя бывшая супруга и шурин, но такая аналогия возникла, и сопоставление состоялось; оставалось лишь принять их. Супруга походила скорее на ту замороженную стерву, с которой отправил рукопись. Но причин таких представлений я доискиваться не стал. Шоссе было по-прежнему совсем пустым, и, наверное, это было связано с тем, что Латвия ужесточала пограничный контроль. Во всяком случае, обочь от КПП замерли спятившись лишь несколько рефрижераторов, стояла сбившись кучка шоферов, а за шлагбаумом слонялся скучая юный советский солдат. Я облокотился на шлагбаум и с полчаса прилежно взирал на него и на пустую стеклянную будку КПП на арматурных раскоряках; я думал вызвать заинтересованность охраны, или хоть этого солдата, чтобы узнать, есть ли дальше еще контрольно-пропускная зона, но солдат выглядел как школьник, нарушитель дисциплины: так и казалось, что, отвори я сейчас шлагбаум и вдарься бегом эти сто метров, - он меня даже не окликнет: из вредности. Сердце пощемливало: надо было на что-то решаться. Солдат держал винтовку прикладом вверх и стоял сутулясь. Я был для него не интереснее козы.
Шофера при моем приближении перестали разговаривать и неприязненно замолчали. Они оказались не латышами и не русскими, а армянами. Нет, они ничего не знают. А ты кто такой?
Я смущенно отступил и, встряхивая рюкзак, воротился назад. Встал на середину моста и залюбовался на речку. За спиной, по левую сторону моста покуривала дымами деревня, а вправо, под насыпью, - крестьянский дом, несколько стожков соломы и железная печь под деревянным навесом. Наползли тучи, сильно смерклось, и вдруг разом лянуло так, что шофера убрались в кабины. Я сбежал по откосу к крестьянскому дому и стал под навесом на ворохе соломы. Печь вовсю топилась, мокрый порывистый ветер отдувал дым к лесу; у плиты орудовала тощая носатая старуха. Я был весь мокрый, запыхавшийся, с носа и щек ползли свежие дождевые капли. Тут же под навесом на соломе сидел и курил папиросу белокурый голубоглазый немолодой человек.
- Можно, я тут дождь пережду? – спросил я, очутившись в стеснительной от него близости.
- Можете и заночевать.
- Как вас зовут?
- Фред.
- Не знаете, с грузовиками можно перебраться в Ригу?
- Нет, на той стороне проверяют.
- Вы местный?
- Из Питера. С бывшей женой не поладил, выписала.
- Сельским хозяйством теперь займетесь?
- Я вообще-то художник.
- А, так это вы и есть. Вас пограничники знают.
Я не знал, о чем с ним еще говорить. Он был жалкий, тихий, белесый человек, погода стояла мокрая, с порывистым студеным ветром, его и моя папироса размокали. Становилось очевидно, что с утра припекало для того, чтобы с полудня уже смерклось и пошел обложной дождь. Небо в лохмотьях рваных низких облаков кое-где просвечивало голубизной. Дождь продолжался, я искал тему для разговора, но, возбудив любопытство, не мог его удовлетворить: этот человек, латыш или литовец, явно меня не понимал. А я не понимал его: что он говорит кротким голосом, что позволил, рохля и тюфяк, спровадить себя в деревню.
- Хотите отужинать и заночевать? – спросил он вдруг.
Я понял, что говорю с мужем своей сестры, с тем самым, который то ли поляк, то ли белорус. Стало отчего-то неприятно, хотя на уныло-голубоглазой физиономии Фреда впервые проглянуло заинтересованное выражение.
- Сколько?
- Пять сотен.
- Это ваша мать?
- Да.
- А это вроде не ржаная солома. Это кукуруза, что ли?
- Смесь.
- У меня в Засиненье транспорт, - сказал я и понял, что мы оба дураки. Он робкий прибалтийский дурак, я робкий русский дурак. Дождь с силой захлестывал под навес, солома намокла; еще такой дождь – и лето вступит в полную силу. Со стороны Москвы часами никто не подъезжал к КПП. По верху, по мосту, чувствовалось, рвал и метал ветер, а сюда, под насыпь, лишь задувало. До границы было сто метров. Ее никто не охранял. Даже солдат точно сквозь землю провалился, потому что на КПП его тоже не было. Граница была открыта. Не хочешь мокнуть на шоссе, договорись с Фредом, он тебя ночью проведет посуху, лесом. Вот он смолит рядом папиросу «Ленинград», ждет.
Но меня охватило какое-то уныние, оцепенение; я решил еще раз отступить, чтобы завтра приступить к делу по хорошей погоде и иначе. Мы молчали. Железная печь шипела: навес протекал.
Вскоре опять показалась лазурь, но уже вечереющая: в этой местности я протоптался целый день. По доброте Фред не проведет через кордон, а денег у меня нет. Я взобрался на дорогу и, встряхивая рюкзак, пошагал на Волоколамск. Во рту не было маковой росинки с тех пор, как ел на станции.
Надо принять во внимание вот еще что: шла (намечалась, становилась возможна одновременно или в будущем) некая аналогия, параллель, п о г р а н и ч н о е с о с т о я н и е. Я достаточно изучал психологию, чтобы понимать этот термин. Речь шла о жизни и смерти, возможно – моей, и в зависимости от того, преодолею я сейчас границу или нет, личная судьба и далее развернется благоприятно (если да) или гораздо хуже (если нет). Некто ставил меня в пограничное состояние, которое следовало преодолеть; вместе с тем преступность, незаконность такого пересечения н е к о й границы была очевидна для совести. Но этот некто гнал меня к рубежу и нашептывал: «Переходи! У тебя не будет лучшего момента, ты будешь известен». Известен и знаменит я собирался быть, а потравленным собаками и в тюрьму садиться – нет. Что-то было в этих садистских императивах роковое и вместе с тем знакомое: отец, например, так же бы требовал, чтобы я не разрушал своими капризами его союз с матерью. И потом: я был без денег. Сталин, Каменев или хоть провокаторша Гернгросс без гроша за границу не хаживали. Чувствуя, что срезаюсь на этом экзамене, на чрезвычайно важном тесте, я все же утешался, что, в сущности, дело сделано. Через месяц латышские друзья пришлют приглашение, я выеду для заключения издательского договора – и останусь. Стану невозвращенцем. Чихал я на Россию! Не буду эмигрировать по-воровски – уеду демонстративно!