Но теперь они ушли дружно, непреклонные и неудержимые, в горы, куда не посмеют забираться отряды Повелителя Вселенной, если он не пошлёт вслед за ними большие силы. Они скупили хлеб, какой только смогли достать. Им дали хлеба из домашних припасов многие жители, оставшиеся дома. Всё это знал шах. Собственные слуги отважились просить шаха, чтоб он отпустил купцам хлеб из своих кладовых. Он отказал: ведь Тимур мог дознаться, что шах снабдил шемаханских беглецов хлебом. Если это и следует сделать, сделать это следует тайно.
Круг за кругом шах ходил внутри башни.
«Кто там живёт среди народа; у кого есть такая власть — поднять сразу всех?»
Шах приостановился.
«Что это за народ, — молчит, молчит, а вон как — весь встал и ушёл! Никого не спросившись! Будто им нет дела до шаха. Будто у шаха нет власти остановить их!»
Он опять пошёл вдоль стен.
«Нет, остановить их не было власти у шаха. Только оружием. Но тогда народ возненавидел бы шаха, а в это тёмное время нельзя усмирить народ ни плетью, ни виселицами. В это тёмное время следует дружить с народом. Как спросил бек: «Чего стоит шах без народа?» Тогда и Тимур сменил бы здесь шаха, ему нужен шах, имеющий власть для исполнения указов, а не для украшения дворца. Как же вернуть власть над народом? Слуга сказал: «Хлеба мы им сами соберём, а вот оружия бы им!» Нет, оружия он не даст. Размуровывать, когда вот-вот могут сюда войти… И кому давать? Кто их ведёт, куда их ведут, на кого они обратят оружие? Туда надо послать хлеб. Караван с хлебом, а их предупредить. Они нападут. Никто не сможет обвинить шаха, — разве ему запрещено посылать караваны из Шемахи в Баку?.. Народ узнает, кто послал им хлеб; поверит, что шах заодно с народом. Но оружия он не даст. Оно пригодится ему самому: Тимур не вечен, Тимур давно живёт… Надо послать им чего-нибудь из одежды. В горах холодно, армяки каждый день будут напоминать о великодушии шаха. Но оружия он не даст, — самому пригодится…
Куда ж они ушли? Все успели уйти?»
Опять приподняв подол рубахи, Ибрагим поднялся на верх башни.
Его ударило холодным ветром. По долине стлался туман, застилая дальние дороги. Солнце ещё не поднялось, но заря уже поднималась в небе прозрачным заревом.
Шах постоял, сгорбившись от холода, вглядываясь в даль. Туман покрывал всю долину, застилал дорогу.
Потирая ладонями локти, шах, шлёпая по ступеням туфлями, поспешил по лестнице вниз.
А заря всё выше, всё выше расплывалась над высокой зубчатой башней, поднявшейся над туманом. Башню видели издалека — с гор, из долин, из ущелий. Её замечали раньше, чем откроется самый город. Её, оглянувшись, долго видели те, кто покидал Шемаху.
Сады, ещё не успевшие зацвесть, спускались тёмными уступами с городских окраин в долину. Птицы, перепархивая среди набухающих почками ветвей, перекликались, встревоженные безлюдьем.
По узкой улице, мощённой широкими плитами, по уступам поднимавшейся к базару улицы двое дервишей, ударяя остриями посохов в неподатливые плиты мостовой, с развевающимися волосами под ковровыми куколями, почти бежали наверх, в город, неловко перепрыгивая с плиты на плиту.
Старец в полутёмной келье отошёл от двери, погасил светильник, но ещё долго вслушивался в необычное безмолвие шемаханского утра.
Седьмая глава. ВОЛКИ
На походе Тимур любил встречать утро в седле.
Спросонок, прозябшие в предрассветном холодке, воины в темноте приспущенными рукавами или полами халатов обтирали лошадей, влажных от росы, и, набросив холодные, сыроватые потники, ловко седлали. Лошади хитрили, вздрагивали, надували бока, когда им затягивали подпругу. Но привычные руки быстро справлялись со всем, что не ладилось, и вскоре, по строгому распорядку, уже все шли в общем потоке похода. А позади только бесчисленные костры стана ещё долго дымились в предутреннем тумане.
Мартовские рассветы над Азербайджаном разгорались погожими зорями, но случалось, небо, так и не проглянув, темнело: порывистый ветер нагонял тучи, и всё вокруг вдруг пригибалось под упорным холодным ливнем, не подвластным Повелителю Вселенной.
Людям радостна весенняя гроза, когда она рвёт в клочья грузное зимнее небо, омывает слежавшуюся за зиму землю, и, едва, поёживаясь, отойдут мохнатые грозовые тучи, небо вспыхивает ликующей синью, смелее распрямляются молодые травы и проглядывают первые листья на ветках.
Радостна людям весенняя гроза, прокатывающаяся, как властный зов, поднимающий всю округу к земному торжеству, к первым песням, к первым цветам.
Но в ту весну с гнетущей тоской жители всех окрестных стран прислушивались к чёрной грозе, ползущей по весенним дорогам: что задумал скрытный Хромец, уже не в первый раз, прищурившись, озирающий эти земли? Куда собрался? На какую дорогу повернёт своего коня?
Он молча ехал, а позади на десятки вёрст протянулось его воинство, его обозы, кочевья.
Неподалёку за ним следовала его служебная сотня, десять юрт, где состояли гонцы, писцы, толмачи-переводчики, ближние слуги. Впереди гонцов, поднятый на древке копья, колеблемый ветерком, золотился лисий хвост гонецкий знак. На стоянках он вздымался над гонецкой юртой, и ночью, когда вспыхивало пламя костра, лисий хвост вдруг являлся над юртой из тьмы небес. У разных десятников и сотников были свои знаки, помогавшие среди воинских тысяч быстро сыскать того, кто требовался.
Аяр степенно следовал среди других гонцов, ожидая, пока понадобится. На время к ним поместили и отпущенника Хатуту, велев десятнику беречь адыгея, за которым зорко приглядывал грузный великан в персидском панцире.
Все ждали, все гадали: зачем повелителю нужен этот адыгей? Хатута болел, тяжко кашляя, и отмалчивался, когда великан или десятник заговаривали с ним. Аяр, присматриваясь к юнцу, иногда пытался навести его на разговор:
— Адыгеи? Никогда не видал адыгеев. Что за народ?
Хатута не отвечал, отчуждался, но Аяр и не докучал ему, тут же прикидываясь, что не спрашивает, а только размышляет вслух, принимался за какое-нибудь дело — латать халат, скоблить каблук, штопать мешок. И порой примечал, что теперь уже Хатута украдкой подглядывает за ним.
Так день за днём Аяр приручал адыгея, как пойманного зверька. От скуки, от безделья приручал: нет человеку корысти от приручённого волчонка или от этакого хилого заморыша. Однако Аяра подстрекало и любопытство: что за мутная доля выпала Хатуте — отпустили, так пускай бы шёл на все четыре стороны, а буде собираются снова пытать, так незачем его лечить: слабый человек доверительней, откровенней. Держали б среди узников, коих немало гнали вслед за воинством, доколе дойдут до них руки властителей.
— Что в нём такого, в этом адыгее? И что это за народ?
Длинное-длинное, впалое, серое лицо. Длинный прямой нос с крутой горбинкой над самыми ноздрями, словно кто-то подрубил этот нос. Когда же, откашлявшись, Хатута разрумянивался и, казалось, веселел, его лицо гляделось красивым.
При кашле его костлявые лопатки странно, угловато проступали под домотканиной, словно Хатута прятал крылья под тонким домотканым халатом, пожалованным взамен рубища, порванного при поимке.
А поход шёл и шёл своей длинной дорогой. Синели дальние кряжи гор. Шумели сизые водовороты рек. Всё гуще зеленели доверчивые всходы осиротелых полей.
Выздоравливая, Хатута ненароком приручался к Аяру, но ещё нелюдимее становился, когда являлись десятник или великан. Изредка он отзывался, но отвечал скупо и сам никогда не заговаривал, сам никогда ни о чём не спрашивал.
Мимоходом, будто таясь чужих ушей, Аяр бормотал:
— Не скучаешь о своих?
Хатута откликался украдкой:
— Они далеко!
— А тут, окрест, что ж, никого нет?
Хатута непонятно хмыкал и поникал.
Аяр спешил отмахнуться от своего неосторожного вопроса, успокоительно приговаривая:
— Эх, почтеннейший! На что мне они? Бог с ними, коль они и есть. Бог с ними!
Достав из сумки шило и ремень, Аяр углублялся в ненужную починку и тем заканчивал разговор.
Но ведь и Хатуте невмоготу становилось повседневное молчанье, неотступная настороженность. Он исподволь следил за Аяром, и ни разу не случалось заметить ни приязни Аяра к великану, ни приятельства с десятником. Нет, между гонцом и воином из войск Шейх-Нур-аддина проглядывала даже неприязнь, порождённая тайной завистью воина к привольной службе гонца и презрением гонца к усердию воина, не воинским делом задумавшего выдвинуться и возвыситься среди воинов. Аяр держался обособленно, а когда у него завязывался разговор в юрте, это бывал обычный то шутливый, то ленивый разговор соскучившихся людей. Хатуте Аяр нравился своим равнодушием к делам пленника: спрашивал, а не допрашивал; угощал — не навязывался. Да и когда угощал, потчевал не только Хатуту, а и других, если кто случался поблизости. Но когда вблизи не было никого, Аяр незаметно подсовывал адыгею то ломтик вяленой дыни, то горстку прозрачного изюма, то щепотку чёрного кишмиша — что-нибудь такое, чего не хватало воинам на походе.
И однажды Хатута заговорил сам:
— Меня везут, везут, а куда?
Теперь подошёл черёд Аяру хмыкнуть и отмолчаться: сказать, куда его везут, означало сказать, куда идёт поход, а кому охота объяснять чужому человеку замыслы повелителя! Да в войсках никто толком и не смог бы сказать, куда нацелен поход Тимура.
Но Аяр не хотел прерывать разговор.
— Куда? Кто это знает! Это не наше дело, куда идём. Куда ведут! Заскучал, что ли, почтеннейший?
— Пора и заскучать.
— А есть по ком?
— Нет, не по ком. Но и так — тоже тоска: везут, везут…
— А отпустят — куда денешься?
— Куда ни деться, но и так — тоска.
— Я это давно вижу, да что ж поделаешь?
— Делать-то ничего не поделаешь, а хорошего мало!
— Терпеть надо! Кто не терпит? Каждый своё несёт.
— Свою ношу каждый несёт. Только б чужую сверху не наваливали!
— А это кому как выпадет. Иной всю жизнь под чужим сокровищем гнётся, а свою пушинку поднять сил нет.
— Бывает, и сила есть, да не дотянешься до своей пушинки: руки коротки.
— Говоришь, как пожилой.
За этим разговором их застал десятник, невзначай возвратившийся в юрту. Смолкли.
Войска проходили стороной от Мараги, когда Тимур приказал стать на большую стоянку.
Не в торговом людном Тебризе, до которого отсюда было рукой подать, а среди предгорий, по берегу мутной торопливой реки, ставили юрты, рыли пещерки под котлы, заколачивали колья коновязей.
На взгорье раскинулась ставка повелителя — его круглая, белая, перехваченная красными ковровыми кушаками юрта, окружённая расшитыми и щеголеватыми юртами цариц, полосатыми шатрами стражи, серыми кибитками слуг.
С высоты взгорья открывался весь стан, весь этот кочевой город, тесный, но строгий в его нерушимом порядке, осенённый колыхающимся лесом разнообразных знаков, примет, флажков, поднятых на древках над юртами одни выше, другие ниже — по воинскому уставу. Ни лишнего шума, ни суеты каждый знал своё дело, свой долг, своё извечное установленное место.
Долго предстояло стоять здесь: Тимур вызвал сюда войска, зимовавшие в Иране, сюда двинулась пехота, отставшая по пути из Самарканда и отзимовавшая в Султании.
Один за другим, наскоро откланявшись, а то и молчком, поскакали царские гонцы к Шахруху в Герат, ко внукам повелителя, правившим завоёванными царствами, — в Иран, в Индию, в Шираз, в Хамадан, в Кандагар…
Настали погожие дни, и на заре и вечерами весь стан поглядывал, как поднимается высоко в небо тонкая лазоревая струйка дыма мирного очага перед белой юртой повелителя. Иногда удавалось подглядеть, как Тимур, усевшись перед юртой, спустив с плеч халат, голый до пояса, снимал тюбетей, чтобы брадобрей брил ему голову.
При нём в те дни находились лишь две из младших жён и семь наложниц, заботившихся о тепле его одеял и порядке в юртах.
Но прибыл наконец царский обоз, и царицы разместились по своим юртам.
Младших царевичей — Ибрагима и Улугбека — отпустили поохотиться в степи.
Сопровождаемые друзьями по играм, охраняемые лишь лёгким караулом, они проехали через весь стан и увидели мирное тихое раздолье, покрытое яркой травой, казалось пылающей зелёным пламенем под весенней яростью солнца. Временами не солнце слепило их, а эта пронизанная солнцем зелень.
Пощуриваясь, нежась в тепле апрельского дня, царевичи отъехали от охраны в сторону безлюдных холмов, где первым пушком ещё нежной листвы манили к себе редкие кустарники и какие-то синеватые цветы. С ними ехал один лишь племянник царского чтеца и рассказчика мальчик Ариф.
Жители бежали из этих пределов. Ничто не нарушало тишину, кроме жужжания первых пчёл. Кое-где приходилось сворачивать, чтобы объехать покинутые пахарями пашни, неудобные для езды.
Пронизанные солнцем, мерцая молодой зеленью, кустарники казались прозрачными, и между ними мальчики увидели притаившихся фазанов, а едва стайка поднялась на крыло, Улугбек пустил стрелу. Один из фазанов метнулся, но не упал. Улугбек хлестнул лошадь и между кустами поскакал вслед за стаей. Ибрагим и Ариф тоже подскакали к кустам.
Вдруг лошадь, шарахнувшись, ударила Улугбека о хлёсткие ветки, сама оцарапалась сучьями и вздыбилась. Улугбек усидел, но лук выронил и тотчас увидел лобастую волчью морду, застывшую, как перед прыжком.
В руках ничего не было, кроме ремённой плётки.
Конь не ждал воли всадника и, перескочив через стелющуюся ветку, понёс Улугбека прочь.
— Волки! — крикнул Улугбек мальчикам.
Это было невиданным делом, — стая волков среди белого дня погналась за всадниками.
Трое мальчиков мчались среди предательского покоя незнакомой земли, а волчья стая, не отступая, настигала и уже обегала их.
Вдруг поперёк пути протянулась незасеянная серая пашня. Улугбек свернул влево по целине, но тут, у края пашни, на траве лежала поваленная соха. Уже не было времени ни удержать коня, ни перекинуть его через неё, и Улугбек зажмурился. Конь, опомнившись, успел перемахнуть через дышло, но тотчас захромал. Улугбек оглянулся.
Он увидел Арифа, стоящего на пашне возле упавшей лошади, — видно, Ариф въехал на вздыбленные пласты земли и повалился вместе с лошадью. Волки цепочкой зажимали его в кольцо, сужая круг.
Спрыгнув наземь, Улугбек с одной лишь плёткой в руке побежал к Арифу, крича на волков и спотыкаясь о развороченную землю, проваливаясь в борозды, видя перед собой лишь худенького бледного друга, поднявшего в руке комок сырой земли.
* * *
Халиль-Султан осматривал стоянку своих войск в глубине стана, когда скороход передал ему волю великой госпожи, ожидающей внука к себе.
Халиль не видел бабушку ещё с карабахского зимовья: он был в походе, а бабушка следовала в обозе. Не сомневаясь, что она зовёт своего питомца пообедать с ней, и помня, как нетерпелива бабушка, когда подходит время обеда, Халиль поспешил к холмам, где под развевающимися на древках стягами стояли царские юрты.
Ещё у подножия холма Халиль спешился, передал чумбур воину и пошёл по крутой тропинке наверх.
Шатёр великой госпожи состоял из четырёх белых юрт, сдвинутых вместе. Большие монгольские тамги, алые, словно написанные кровью на белизне драгоценной кошмы, алый коврик у входа, два белых флажка на высоких алых древках, воткнутых по обе стороны входа, означали местопребывание великой госпожи. А небо над юртой переливалось, как голубой прозрачный ручей, пронизанное тёплыми волнами весны.
Зная, как любит бабушка, когда, лелеемые её заботой, они с Улугбеком являются на её зов скоро и запросто, Халиль, не останавливаясь, быстро прошёл мимо рабынь и служанок, суетившихся в первой юрте, и, разбежавшись, толкнул узенькие створки её двери.
Но едва взглянув в шатёр, обмер, опустив руки и затоптавшись на месте: у приподнятого края кошмы, отвалившись к сундуку, сидел дед, железными глазами глядя на дерзкого пришельца. Бабушка стояла неподалёку от входа, цедя из подвешенного бурдюка кумыс в деревянную плошку.