— Азербайджан никогда не оскудевал мастерами, великий государь. Есть зодчий Юсуф, сын зодчего Якуба. Отец этого Якуба, дед этого Юсуфа, был Хамид. Он воздвиг радующий глаза мавзолей над гробницей премудрого Рашид-аддина. Нынче тот мавзолей…
— Видел. Хорошо был построен.
— Внук этого Хамида, сын зодчего Якуба, зодчий Юсуф жив. Славный строитель! Он воздвиг многие мечети в разных местах, бани в Тебризе, торговый ряд в Шемахе…
— Где он — Юсуф?
— Недалеко отсюда, в горах. Его водит мальчик. Увы, уже много лет, как он ослеп. Он больше ничего не может, великий государь.
Во весь тот вечер ему так и не назвали ни одного зодчего, какого он мог бы взять отсюда к себе в Самарканд.
Тимур ничем не выдал ни гнева, ни даже нетерпения: ровным голосом спрашивал, молча выслушивал ответ, снова спрашивал ровным голосом.
Во весь тот вечер, сидя с отцом, Мираншах гневно ворочался позади Тимура, но молчал.
Когда Тимур, наконец отпустив азербайджанцев, пытливо взглянул на сына и спросил: «Ну?» — Мираншах хрипло ответил:
— Я б их плётками, они бы про всё сказали!
— Как ты их понял?
— Они прикидывались, а вы, отец, слушали их вранье!
— Зодчих я и без них найду. Мало ли мастеров взято в Самарканд. Не в них дело. Я хотел народ понять. Я затем их слушал, чтоб их понять.
— Как это?
— Из них ни один не выдал ни одного зодчего. Почуяли, что мне нужен зодчий. И не выдали! А ведь не знатные люди, не военачальники, — простой народ. А все заодно! Здешние садовники, а знают своих зодчих, чтут уменье своего народа. Гордость в себе таят. Уменьем своего народа до смерти горды. Их знобит от страха, а крепятся. Вот какие! А не узнай простых людей, не поймёшь, как взять их народ в руки. Как их держать в руках…
— Плетью и цепью, отец. Тигров и то так держат.
— На тиграх не пашут. Ничего ты не понял.
— Я давно понял, отец: народ должен быть смирен. Слушать их вранье значит потакать им. А чтоб их держать, нужна цепь; а чтоб ободрять — плеть.
— Цепь на целый народ негде выковать: железа не хватит. А ежели не цепью, тогда чем? Вот я к ним и приглядывался: чем?
Тимур поднялся. Пора было спать. Но прежде чем уйти от сына, переспросил:
— А? Чем?
— Мечом, отец.
— Мечом берут. А держать надо чем?
Мираншах молчал. Тимур ответил:
— Держать надо толком. Для каждого народа нужен особый толк. Одному один, другому — другой.
Мираншах молчал. Тимур, сердясь, объяснил:
— Чтоб знать, какой толк годится тут, надо знать тутошний народ. Ты будешь править этим народом. Вот и посиди, подумай: какой толк годится тут?
Рассерженный молчаньем сына, Тимур, прежде чем лечь у себя в шатре, походил около реки, под деревьями. Потом обошёл вокруг домика, который, казалось, настороженно вслушивался в ночную тишину под неподвижным светом луны.
Позади домика Тимур увидел водоём, восьмиугольный, обложенный серыми плитами, и проворчал:
— Кто ж копает пруд позади дома! Тут бы нужен двор, конюшни… Что ж он, лошадей, что ль, не держал? Звездочёт…
Обойдя домик, Тимур снова вышел во двор, увидел чёрные ветки одичалой розы, остановился около, пробормотал:
— Воткнули розу незнамо куда!
И, успокоившись, пошёл спать.
На рассвете Тимур увёл свои воинства дальше и с тех пор не бывал здесь.
Теперь снова он ехал туда, — спустя столько лет ему захотелось снова побывать под сенью тысячелетних чинаров, в том маленьком домике, где, казалось, обитала чья-то горячая бессмертная душа. Он приказал готовить там стоянку и теперь ехал туда, ворча с досадой:
— Дымы, дымы… тревогу затеяли!
Улугбек спросил:
— Кто, дедушка?
Тимур не ответил. Но от простодушного вопроса досада возросла: в том-то и дело, что он сам не знал — кто.
Они проезжали через обезлюдевшее селенье, где уже похозяйничала разрушительная рука передовых отрядов. У входа в лачугу лежал труп крестьянина; обгорелая, чадящая балка нависала над ним, но кровля ещё держалась на пробитой стене.
— Это город, дедушка? — спросил Улугбек, которому хотелось говорить с дедом.
— Логово змей! — резко ответил Тимур и приказал начальнику конной стражи: — Срыть начисто! Чтоб знали!
И ещё не успели выехать из узких улиц, а уже затрещали и задымились брёвна, заухали, рушась, глинобитные стены, застучали тесаки по стволам садов.
Ещё не успели доехать до соседнего селенья, а там уже буйствовали воины, всё валя и всё сокрушая.
Чьи-то вопли всплеснулись было, но вмиг смолкли. Лишь деревья ещё вздрагивали вершинами, противясь тесакам.
Улугбек, любуясь, оглядывал небольшие, как молитвенные коврики, поля, обложенные по краям грядами камней, зазеленевшие озимью.
Кое-где тянулись узкие пашни. Вились, как пряди расплетённых кос, длинные борозды, ещё не провядшие после пахоты, ожидавшие сева. Тут и там среди этих пашен валялись сохи, покинутые, видно, наспех возле недопаханных полос.
Зелень всходов, радостная, как детский смех, беспечно сияла то там, то сям. Поля пшеницы, ячменя. Курчавились густые всходы клевера. И нигде ни крестьянина, ни буйвола, ни пса. Всюду — лишь воины. Всюду взблески железа и стали — оружия, начищенного перед походом.
Улугбек поглядывал не без гордости, не без самодовольства на дедушкиных воинов, лихо сидевших на конях. Но дедушка, буднично хмурясь, сутулился в седле, время от времени что-нибудь приказывая начальникам.
Он кивнул на сияющие зеленя:
— Пустите сюда стада. Довольно тут пахать. Пасите тут.
Улугбек понял, что этих полей больше не будет, и тогда увидел их какими-то иными, и тогда заметил в них многое, чего не замечал прежде. Так всегда ему представлялось в новом облике то, о чём он узнавал, что больше не увидит этого, — люди, которых уводили на казнь, здания, обречённые на слом… Он вдруг примечал в них что-то такое, что запоминалось надолго, какие-то особенные черты и подробности, ускользавшие прежде и вдруг открывавшиеся в последнее мгновенье их бытия. Но как это случалось, почему это становилось иным, он не мог понять.
Улугбека отвлекло от раздумья открывшееся на повороте пути небольшое селенье. Прижатое к предгорью, оно поднималось, улица над улицей, по склону холма. На соседней горе уже лежала синяя тень, а селенье светилось, озарённое ярким послеполуденным солнцем. Видно было, как там бесчинствовали воины, разламывая кровли и стены, пытаясь разбить стены башен, сложенных из больших камней.
— Так им! Так им! — сказал Тимур.
Улугбек вглядывался, запоминая отроги улиц, ряды строений, древние бойницы в стройной башне, приземистый, тёмный купол бани — всё, чего больше никто ни увидит, чего больше никогда не будет на земле.
Новый поворот пути вдруг открыл внизу долину, где над свободным изгибом серой реки раскинулись ещё голые ветки обширных чинаров.
На берегу виднелись люди в разных халатах. Вились голубые дымки очагов. Табунками стояли, опустив головы, засёдланные лошади. Пестрели полосатые разлапистые шатры, горбились коренастые юрты.
Тимур, вздёрнув коня на дыбы, остановился:
— А где… дом?
Едва глянув в яростные глаза повелителя, двое из караула поскакали к чинарам, а Тимур, обернувшись к вельможам, повторил:
— Дом!.. Где?
Улугбек был здесь впервые и не понял дедушку. Но вельможи пятили своих коней, переглядываясь между собой.
Тимур настаивал!
— А?
Все молчали, глядя вслед воинам, торопившимся к чинарам. Тимур, нетерпеливо, всё ещё топчась на месте, настаивал с нарастающей яростью:
— Дом Звездочёта! Где?
Он не хотел знать, что из этих соратников некому ответить на его вопрос: все они находились с ним, никто за эти годы не бывал здесь. Но ему необходим был ответ. Без промедленья, без оговорок. Куда пропало то, к чему весь этот день он направлял коня?
Видя, что от них он не получит ответа, не желая ждать, сразу забыв о спутниках, о внуках, он кинул коня вскачь и помчался, распрямившийся, лёгкий, — поскакал по извилистой, головоломной тропе вниз, к чинарам.
Все отстали, не решаясь так ехать здесь, где каждый шаг коня был опасен.
Он один ворвался в гущу растерявшихся людей, застигнутых врасплох. Двое стражей ещё не успели ничего узнать, а он с одного взгляда понял, кого надо спрашивать.
Мясник-азербайджанец, свежевавший барана, когда подскакал Тимур, встал перед ним обомлевший, дрожа мелкой дрожью, бессознательно вытирая окровавленные ладони о бедра.
Тимур, глядя в помертвелое, круглое, лоснящееся лицо, шептал:
— Где Дом Звездочёта?
— Государь… великий…
— Ну?
— Не виноват… Не виноват! Не я!
— Ну!
— Великий… Не я!
— А кто?
— Уж давно. Года два, как… Приказ был.
— Чей?
— От правителя… от самого — да благословит аллах его имя, — от самого, от Мираншаха…
— Что… Что? Когда?
— Уж года два назад… Сам Мираншах, да благословит аллах…
Ярость Тимура вдруг сменилась горячей волной горечи, волной горя и боли.
Он слез с седла и, подхваченный под руки, медленно, тяжело хромая, поплёлся к шатру, раскинутому на той площадке, где прежде стоял дом. Перед входом в шатёр вскинул гибкие ветки, усыпанные багровыми шипами, одинокий куст одичалой розы.
Он молча опустился на зелёный тюфячок и махнул, чтобы все отошли прочь.
Вокруг наступила тишина. Никто не знал причины гнева повелителя. Никто не смел говорить. Даже, казалось, дышать все вокруг перестали. Лишь лошади на приколах похрапывали да позвякивали чем-то. Да издали достигал сюда гул воинств, проходивших на походе стороной от этого уединённого места.
Когда наконец ближайшие из вельмож приблизились к шатру, они увидели его, сжавшегося в комок, маленького среди огромных подушек.
Не предлагая вельможам ни сесть, ни даже войти в шатёр, он тихо спросил:
— Ну? Видели?
Все молчали.
Уставясь в широкую бороду Шах-Мелика, повторил:
— Видели? Кого миловали…
Тимур поднял длинное, отяжелевшее лицо; блеснули маленькие, глубоко запавшие, полные горя глаза.
Сказал с укором:
— Кого оправдывали?.. Мы созидаем, а он рушит! Дикий кабан!
Ждали гнева, ярости, а он, трудно поднимаясь с тюфячка, запутавшись в полах халата, никак не мог встать, не замечая, что наступил на полу халата, и только укорял:
— А вы… размякли, потатчики… Как вдовы! Вас бы няньками… Кормилицами! А?
Все молчали, по опыту многих лет зная, как опасен Тимур, когда гнев его ещё затаён где-то внутри, ещё свернут в кольца, как готовый к прыжку удав. Лучше отмолчаться, лучше попятиться: кто откликнется первым, по тому хлестнёт первый удар.
Но теперь гнев его не открывался. Да и такие глаза у Тимура мало когда доводилось видеть. Может быть, и никогда не доводилось.
Он вышел из шатра мимо расступившихся вельмож и, медленно прохаживаясь, пошёл по двору, закинув за спину руку.
Длинный правый рукав свисал, как пустой, а на левой руке болталась плётка, подскакивая всякий раз, когда он ступал больной ногой.
Он бормотал в раздумье:
— Мы воздвигаем, а он рушит. Что нам нужно, то ему постыло. Ему что нужно? Что ему нужно?
Тимур подошёл к самому краю водоёма.
Холодная серая весенняя вода темнела перед его глазами. Присев, зачерпнул воды в ладонь. Ещё и ещё. Потом мокрой ладонью вытер лицо. Снова зачерпнул воды. Сполоснул рот. Сплюнул.
Встал. Складки халата распрямились. Плечи поднялись.
Вторая глава. СИНИЙ ДВОРЕЦ
В стороне от шатров, в низине у реки темнел круг юрт, где ждали связные от войск, посланцы от правителей городов и стран, гонцы. Там в полумгле юрты на кошме сидел Аяр.
Пахло мокрым войлоком и сырой землёй.
Аяр добрался сюда утром. Здесь встретил многих давних знакомцев из разных городов. Поговорить было с кем.
Но разговаривали мало, тихо, зная, что повелитель уже прибыл сюда. Тревожно поглядывали на каждого, кто подходил к юрте: не за кем ли нибудь из гонцов?
Но ещё никого не звали.
Эту зиму Аяр прозимовал в Самарканде, среди челяди Синего Дворца, где ему, непоседливому, невтерпёж было бездеятельное ожиданье. При правителе, при Мухаммед-Султане, содержалось наготове немало запасных гонцов. Из них многие относились к досугу беспечно — бились целыми днями в кости, слонялись по людским кухням, рассказывали друг другу сказки или вековечные истории о героях и волшебниках. Но Аяр с рассвета уже искал себе занятий. В погожие дни ходил по базарам, приглядывался к торговле; в непогоду прохаживался по дворцовым дворам, по мастерским, между разноязычными, разнолицыми ремесленниками Тимура.
Под сводами дворцовых переходов и подвалов завелись знакомства. Чужеземная одежда не заслоняла от Аяра душу тех, кто ту одежду носил. Кто мало странствовал, тому иноземец в диковину, тому за непривычной одеждой и сам человек чудится загадочным и чуждым. А кто насмотрелся на чужеземные обычаи, привык и чужеземцев понимать, как своих сородичей. Аяр много стран повидал на своём веку, побывал среди многих народов и, расхаживая по мастерским, вспоминал то одну, то другую из пройденных дорог.
Он приметил: тут издалека и отовсюду сюда свезённые мастера строго блюли свою родную одежду; строже, чем у себя родных краях; блюли её не только как память о далёкой родине, а и как знак вечной верности своим народам. Обносившись, на скудный достаток шили обнову, требуя, чтобы всё в ней было скроено, как в той, в которой ушли из отчей земли.
Но между собой эти выходцы из столь разных стран жили как один народ, вместе снося тоску по родному очагу, делясь водой и хлебом. Сидя длинными рядами, бок о бок работали уйгуры и армяне, арабы и харасанцы — ряды шорников, ряды ткачей, ряды серебряников: в Синем Дворце мастеров размещали не по языкам, а по ремёслам. Здесь одни в стукотне и звоне чеканили, другие в чаду варили сплавы, иные в духоте и в полутьме ткали, и все изделия рук своих сдавали кладовщикам.
Посторонним людям доступ сюда был закрыт, мастерам не было выхода отсюда. Но кто же остановит царского гонца, не подвластного никому из стражей! Аяр заходил сюда часто. И не без выгоды.
Сперва похаживал, поглядывал: кто из мастеров искусней других, каков над ними надзор, каков ведётся их поделкам учёт, каковы нравом стражи, шатающиеся с длинными прутьями в руках позади мастеров.
Когда Аяр ко всему вокруг пригляделся и подневольные мастера пригляделись и попривыкли к Аяру, перекинулись раз-другой мимолётным словом, гонец с мастерами, мастера — с гонцом.
Но как ни изнурён, как ни угнетён человек, а и у раба есть свои мечты. Одним ещё мечтается о родном городе с высокими башнями, садами, об отчем крове, о семье, о шустрых маленьких пальчиках своих детей… У других надежда омертвела, — этим мечтается лишь о ломте свежей лепёшки, которая пахнет глиной домашнего очага, о кислом яблочке, о стручке перца.
Раз-другой пронёс сюда Аяр и лепёшку, и яблоко. Подал мастерам, как подают узникам, во имя аллаха. А когда мастера приметили, что Аяр может проносить из города запретные ноши, принялись просить, приступили заказы заказывать, посулы сулить:
— Не задаром просим, дадим кое-чего…
Аяр зорко приглядывался к изделиям собеседника, нарочито удивлялся:
— А чего?
— А вот — своё рукоделье. Может, возьмёшь да сбудешь? А случится сбыть, купи мне…
Так многие, суя в руку Аяру то, что удалось утаить от стражей, наказывали купить кому что…
Сперва Аяр разборчиво брал лишь такое, что вынести мог неприметно, а сюда проносил лишь то, что не оставляло следа, чтоб улик не осталось: если сушёных абрикосов, так без косточек; если орехов, то без скорлупы. Притом не только берёгся стражей, но недоверчив был и к мастерам: из мастеров выбирал самых умелых, ибо их изделия легче сбыть; из лучших мастеров самых суровых, чтоб лишнего разговору не вышло; из суровых — самых понятливых, чтоб, шепнув одно слово, сразу обо всём договориться. Перед остальными прикидывался то тугим на ухо, то бестолковым на намёк и тут уж ни на какие уговоры не поддавался.