Мария и Вера - Варламов Алексей Николаевич 11 стр.


Сергей Александрович хотел было что-то возразить, но потом тихо проговорил:

— Не знаю, может быть, вы правы. Но я в этой стране после того, что здесь случилось, жить не могу. И ни в какой другой тоже не могу, — добавил он задумчиво и вдруг улыбнулся какой-то детской улыбкой. — А вот у вас так хорошо, что и уходить никуда не хочется.

— А вы не уходите, — сказала Муся и покраснела.

— Я не смею этого сделать, — отозвался он печально, — потому что боюсь подвергнуть вас опасности лишиться не только избирательного права, но и всех других.

Муся вспомнила суровое лицо аптекаря, ей стало страшно, но быстро и глядя куда-то в сторону, она произнесла:

— Все равно. Это не важно.

Через месяц Муся и Сергей Александрович поженились. У него было немного денег, и они купили отдельный домик с небольшим садом на окраине Кашина. Муся была счастлива и даже вспоминая былую роскошь, не чувствовала себя такой богатой, как теперь, когда у них появилась эта лачужка с куском земли.

Они жили покойно и мирно, выращивали в саду цветы, читали книги и гуляли вечерами вдоль речки Кашинки, и однажды, сидя на террасе и глядя на предзакатный городок с молчаливыми поредевшими церквами, Сергей Александрович задумчиво произнес:

— Странно, но люди так же живут, женятся, рожают детей и умирают, и никому нет дела, какая над нами власть. И мне, в сущности, тоже.

Муся улыбнулась и промолчала.

Так прошло несколько лет. Сергей Александрович располнел, отпустил бородку и вступил в профсоюз. Он все меньше язвил, читая советские газеты, и казалось, ничто не предвещало беды, но однажды в их дом постучался незнакомый Мусе человек.

Он выглядел так, как несколько лет назад ее муж: под обыкновенной одеждой чувствовалась офицерская выправка, и глаза глядели настороженно и хмуро. Увидев его, Сергей Александрович побледнел. Мужчины прошли в комнату, и, стоя возле двери, Муся слышала, как пришелец объявил о готовящемся выступлении. Сергей Александрович сперва молчал, а потом стал говорить, что всякая борьба давно уже бесполезна. Гость возражал и обвинял бывшего товарища в трусости. Потом в комнате раздался звук пощечины, и незнакомец вышел, не глядя на Мусю.

— Кто это? — спросила она с упавшим сердцем.

— Сильвио, — криво улыбнулся муж, но глаза его остались неподвижными.

— Он больше не придет? — произнесла Муся со страхом.

— Нет, — покачал головой Сергей Александрович, и Муся облегченно вздохнула.

Однако радость ее была преждевременной. День ото дня муж становился все более мрачным, курил и ворочался без сна, а потом объявил, что должен на время уехать.

— Куда? — спросила Муся, и все оборвалось у нее внутри от страшной догадки.

Он ничего не ответил, но у него вдруг дернулась щека, и Муся поняла, что все ее мольбы будут напрасными: ее муж снова превратился в оскорбленного дворянина, для которого не было ничего важнее собственной чести.

Месяц спустя Муся прочитала в газете, что в Москве раскрыт контрреволюционный заговор. Все его участники предстали перед трибуналом и были расстреляны. В их числе был ее муж.

Саму Мусю почему-то не тронули, но она об этом не задумывалась. Горе ее было так ужасно, что она не могла ни о чем думать и даже не пыталась понять, справедливо или несправедливо поступили с ее мужем. Вопрос этот был столь же нелепым, как если бы он попал под поезд или умер от внезапной болезни. Но ни зла, ни обиды в Мусином сердце не появилось.

Внешне ее жизнь изменилась мало. Она по-прежнему ходила на службу, отдавала, как и все трудящиеся, треть зарплаты на заем, но единственное утешение находила теперь в цветах, заменивших ей все прежние радости и живо напоминавших о счастливых днях, проведенных с Сергеем Александровичем.

Одному Богу известно, какие секреты знала несчастная женщина, но таких удивительных фиалок, анютиных глазок, пионов и георгинов ни у кого в Кашине не было. Каждое утро, просыпаясь, Муся первым делом шла в сад разговаривать с цветами. Она рассказывала им обо всех мелочах, жаловалась и просила совета, и постепенно боль в ее сердце стала утихать — Муся привыкла к тому, к чему, казалось ей, привыкнуть она никогда не сможет.

Не могла она смириться только с тем, что лишена возможности навестить могилу мужа, точно так же, как по-прежнему лишена права голоса, и два эти лишения странным образом слились в ее сознании в одно. Однако настаивать на их отмене Муся не смела: покойный муж своим ужасным деянием стоял между нею и всем миром, и Муся со смирением несла свой крест, надеясь на лучшую участь.

И наступил год, когда великодушная власть простила и признала всех своих подданных независимо от того, кем были они или их родственники в прежней жизни, и дала каждому священное право голоса. Узнав об этом, Муся заплакала. В ее застывшей душе шевельнулось чувство, похожее на то, что она испытывала к отцу в те редкие минуты, когда он ее ласкал. Повинуясь этому безотчетному порыву, забыв о совете мудрого, хоть и тоже не уберегшегося Давида Марковича не тревожить собою занятых людей, Муся написала в Москву письмо, умоляя сказать ей, где похоронен ее несчастный, заблуждавшийся муж.

Две недели спустя воронок с зарешеченными окнами, каждый день объезжавший безмолвный город, остановился возле цветущего сада на окраине, и Мусю увезли мимо поникших от утренников георгинов, так и не дав ей проголосовать.

Цветы в саду первые годы еще цвели, но постепенно они заросли бурьяном, потом началась война, дом обветшал, и покупателя на него не нашлось. Лишь много лет спустя в нем поселилась какая-то старуха. Грубыми, несгибающимися пальцами она вырвала все сорняки, засадила участок картошкой, кое-как залатала крышу и зажила обыкновенной жизнью одинокого, никому не нужного человека.

Но открылось вдруг одно странное обстоятельство, понять которое никто не мог. В дни выборов, когда кашинцы отправлялись голосовать, а заодно купить по случаю пряников или конфет, на старуху нападала тоска. Она забивалась в темную комнату, весь день никуда не выходила и голосовать категорически отказывалась. Одно время ей приносили урну на дом, просили опустить бюллетень, убеждали и даже пытались пригрозить, что лишат пенсии и отнимут дом. Старуха бледнела, сжималась в комок, но не то с печалью, не то с какой-то затаенной гордостью говорила, что она лишенка, и в конце концов ее оставили в покое.

Старое

Так называлась деревня, где они жили. Была она когда-то большой и, как говорили, самой древней в здешней округе, но теперь осталось в ней семь старух и дед Лафтя. Остальные померли или уехали к детям, а этим ехать было некуда, и смерть их не брала. Раз в месяц старухам привозили муку, соль, сахар, чай да спички, иногда конфет или крупы, еще привозили в день выборов урну для голосования, а больше про них не вспоминали. Старухи никого не тревожили, и им никто не мешал.

Какая крепче была, скотину держала, летом, когда воздух дрожал от слепней и оводов, забыв о болях в пояснице, старухи косили сено, по грибы и по ягоды ходили, а в глухую пору собирались у самой молодой из них, Зины Мазалевой. Весьма гордившаяся тем, что именно ее изба стала местом для вечерних посиделок, Зина заваривала свежего турецкого чаю и ставила на стол сухари и конфеты. Старухи к угощению не притрагивались. Пили только чай из блюдечек, и прижимистая Зина уносила тарелку обратно, чтобы снова выставить ее назавтра.

Говорили старухи о пенсиях и лекарствах, вспоминали былую жизнь, иногда слушали по радио концерт по заявкам или играли в карты, держась друг за дружку. К старости все они стали пугливыми, и если в деревню забредал незнакомый человек — какой-нибудь охотник или грибник, то напрасно он стучал в окна: напуганные бабки никому не открывали. Они давно продали все иконы и старые книги вежливым, улыбчивым людям, ходившим по деревням и дававшим за этот товар большие деньги.

Но теперь чужие наведывались в Старое редко. Наверное, мало кто помнил, что деревня такая есть. Даже скупавшие дома горожане досюда не добрались — слишком далеко и надежно было упрятано Старое.

Старухи жили сами по себе, и отношения между ними были причудливыми и странными. Они часто ссорились по пустякам, сплетничали, жаловались друг на друга, вспоминали старые обиды, говорили за глаза дурное, но деваться им было некуда, и вечерами они опять собирались вместе, как сбиваются в кучку испуганные птенцы.

Единственной, кто не принимал участия в этих посиделках, была Зинина соседка — Руфина. Она рано тушила свет, но Зина давно заприметила, что спать Руфина не ложится, а сидит и смотрит на освещенные окна, отодвинув занавеску.

— И че нейдет, че себе воображает? — говорила Зина. — Могла бы уж спесь-то свою одолеть. Что я ей худое сделала? Вот люди-то какие бывают злопамятные. Сколько лет прошло, а она все помнит. Ой, дедушко, шел бы курить на коридор, — поворачивалась она к Лафте, но тот ее не слушал, отрешенно курил самокрутку, а его потухшие глаза смотрели в никуда. — Плохой стал дедушка совсем. Ничуть мне не помогает по хозяйству. Все одна делаю, все, — жаловалась Зина и загадочно прибавляла: — А к Руфине-то ходит.

Бабы охали, кивали головами, а назавтра кто-нибудь рассказывал Руфине, что Зинка опять ее вспоминала.

Яблоком раздора между Зиной и Руфиной был дед Лафтя. История эта, о которой так любили посудачить старские женщины, уходила в те далекие времена, когда только кончилась война и никакой Зины в Старом в помине не было. Руфину с двумя детьми бросил муж. Он пришел с войны, немного пожил и, быстро поняв, что ничего, кроме пустых трудодней, в разоренной деревне ждать нечего, подался в теплые края, где жизнь, сказывали, сытнее. Хоть и грех было так думать, но чувство у Руфины тогда было такое, что лучше б его убили и жила она до конца дней как честная вдова. Скорее от обиды на свою долю, чем по любви, сошлась Руфина с Лафтей.

Жили они открыто, никого не таились — так тошно ей было, что плевать она хотела, что там еще люди скажут. Именно это бесстыдство и оскорбило больше всего деревню. Руфину не столько осуждали, сколько не понимали: ну как так можно?

Не она первая, не она последняя грешит, однако стыд-то надо иметь и разницу между законным мужем и полюбовником блюсти.

— Не вашего ума дело! — завелась Руфина. — Нечего в мою жизнь лезть!

Ну нечего так нечего, а только пожалеешь ты потом, девка, да поздно будет.

Прожили они вместе недолго. Осенью Лафтя подался на заработки в соседний район, Руфина собирала его в дорогу и виду не подавала, что это ее как-то трогает. На глазах у всех проводила, хоть и чувствовала женским чутьем: навсегда муж уходит.

В самом деле, полгода спустя Лафтя вернулся с молодой женой. Та ходила по деревне, воротя от Руфины нос, в глаза и за глаза звала ее блядью и говорила, что под один куст с ней не сядет. Руфина бы со всем смирилась, она ведь Лафте только добра желала, но что молодая засранка смеет над ней насмехаться в ее же собственной деревне — это было выше даже Руфининой кротости.

И ладно б одна Зинка. Та, положим, ревновала просто, боялась, как бы Лафтя опять не стал к полюбовнице бегать, — худо было то, что и бабы старские ее сторону взяли. Отлилось Руфине неуважение к общественному мнению. Зинка же не унималась, говорила, что Руфина порченая, оттого ее мужики и бросают, и Руфина, когда на улицу выходила, чувствовала себя словно раздетой под любопытными взглядами. А тут еще девки подрастают, и на них материнский позор ложится. Как быть?

Наконец встретила она однажды Лафтю и, гордость свою пересилив, взмолилась:

— Уйми ты, Христа ради, Флавион Васильевич, ведьму свою!

— Чего еще? — буркнул Лафтя, для которого вмешиваться в бабские дрязги было ниже собственного достоинства. Однако с женой поговорил, и та поутихла немного.

Развернулась Зинка в Старом вовсю. Года не прошло, как она прибрала к рукам деревню. Пошла работать продавщицей в ларек и завела там свой порядок: кому сколько захочет, столько и даст, а неугодных наказывает. Те шуметь пробовали, но Зинаида глоткой покрепче была, и пришлось отступиться, как отступились они когда-то перед такой же молодой и наглой советской властью.

Жизнь в Старом в те годы была несладкой, как и повсюду. Начальство приезжало не за тем только, чтоб урну для голосования привезти. Кто в колхозе работал, одни трудодни получал, а кто сам по себе жил — таких много в Старом было, — тому еще хуже приходилось. Обложили их налогами, как волков красными флажками. Есть у тебя скотина или нет, держишь кур или не держишь, а мясо государству сдавай, яйца сдавай, молоко сдавай. Руфина бедствовала тогда отчаянно, еле-еле концы с концами сводила, до весны дотянет, а дальше хоть в петлю лезь. И простить Зинке, что та над ней измывалась и с деревней рассорила, не могла и по сей день.

А ведь была у нее возможность отомстить обидчице. И как отомстить! Знала Руфина про Зинку одну вещь, та ей за молчание руки бы целовала. Пожалела Руфина ее. Сама от людской молвы натерпелась и даже Зинке этого не пожелала.

Дело было вот какое. В те времена километрах в пятнадцати от Старого в Верховье работали на рубке леса заключенные. Были среди них и расконвоированные, и те, кто, срок свой отбыв, остался. Они все жили в поселке, и магазин там был куда лучше старского. Тогда бабы местные, страх свой перед зэками пересилив, стали ходить в Верховье и продавать там съестное. Мужики охотно покупали, деньги давали живые, было что на эти деньги купить.

Но вот раз пошла Зинка с покойницей бабой Маней в Верховье. Она там все ходы и выходы знала, к тому же у нее при ее должности излишки оставались. Все они удачно совершили и шли уже обратно, как вдруг нагоняют их трое мужиков.

— Стойте, бабы! — велят. — Вы откуда будете?

— Из Старого, — ответила баба Маня и задрожала: мужчины были видные и очень решительные.

Она хотела уж украдкой перекреститься, но тут один из них говорит:

— Ты нас, бабушка, не бойся, никто тебя не тронет. Ты женщина хорошая и иди себе куда идешь. А вот эта сучка, — указал он на Зинку, — что нам в прошлый раз яйца тухлые подсунула, сейчас заплатит.

Зинка побледнела и заголосила:

— Тетя Маня, не уходи, тетя Маня, погоди меня.

— Иди, иди, бабушка, — ласково сказал тот же мужчина, — она сама дорогу найдет.

Маня дошла до опушки леса, села на поваленное дерево и стала ждать. Зинка появилась через час, растрепанная, с какими-то шальными глазами.

— Отделали они тебя? — с ужасом спросила Маня.

Продавщица бухнулась на колени:

— Христом Богом прошу, не говори никому. Лафтя прознает — убьет меня.

Маня пообещалась молчать.

Однако надеяться на ее молчание было столь же тщетно, как на то, что утром петух не пропоет. Она честно крепилась до утра, а потом пришла из магазина дочка и спросила:

— Чего-то Зинка добрая такая нынче? Масла мне на весы шлепнула полкило, да исчо довесок поклала, а денег лишних и не взяла?

— А то, — ответила Маня и все ей рассказала.

Манина дочка рассказала соседке, та своей крестной, а назавтра полдеревни знало о том, что Зинку-продавщицу трое мужиков в лесу отделали за то, что она им яйца тухлые подсунула. Но дальше эта история так и не пошла.

Сама же Зинка была уверена, что никто об этом ничего не знает, а когда бабу Маню закопали на старском кладбище, и вовсе уверовала, что все шито-крыто. Так что если промеж баб вдруг заходил разговор о лагере, она всякий раз уважительно говорила:

— А мущины там справедливые были.

Бабы прятали на лице улыбку и гадали, что бы сделал Лафтя, если б обо всем узнал.

С той поры много воды в речке Мудьюге утекло к Белому морю, вымерла добитая всеми новшествами и попечительством народной власти деревня, а нанесенная в молодости обида не проходила, но становилась резче и горше.

Жили они в те годы по-разному. Зинку вскоре выгнали из продавщиц да едва под суд не отдали, а Руфина всем на удивление вышла замуж за освободившегося заключенного. Звали его Арефом. Они жили тихо и нелюдимо, он ни с кем из мужиков не сходился, работал скотником в колхозе, и никто в Старом не знал, счастлива Руфина или нет.

Назад Дальше