Мария и Вера - Варламов Алексей Николаевич 2 стр.


Было уже совсем темно, когда, попрощавшись со священником и неловко наклонив голову под его благословенной рукой, Николай Петрович вышел на улицу. Город опустел, разогревшийся за день асфальт отдавал жар, было тихо, и лишь кое-где в вышине изредка пролетал ветер, касаясь верхушек деревьев. Николай Петрович в чистой белой рубашке ощутил легонькую цепочку с крестиком, шел по глухим закоулкам и дворам и вдруг поймал себя на нелепом и смешном воспоминании, что, пожалуй, такое же пронзительное, счастливое чувство он испытал лишь однажды в жизни — в детстве, когда его приняли в пионеры и он шел среди других детей, распахнув куртку, с ярко-красным галстуком.

Теперь он был переполнен детской благодарностью к Богу за то, что наконец все исполнилось и после стольких тягостных и бессмысленных лет и его жизнь обретает цельность, он станет ходить в храм и ощущать себя не сторонним наблюдателем, а истинным христианином.

Назавтра он пошел на службу. Был канун большого праздника, и народа в этот раз собралось много. Николай Петрович прошел вперед и встал возле клироса. Ему почудилось, что все его узнают и смотрят как-то особенно, точно радуясь тому, что Господь сподобил его перешагнуть отделявшую прежде от них черту. Началась всенощная, и он стал вместе со всеми креститься и кланяться после каждого прошения ектиньи, с умилением прислушиваясь к собственной душе и ища в ней отголоски новых ощущений. Однако не прошло и получаса, как с ним произошла странная вещь.

Неожиданно Николая Петровича потянуло выйти на улицу. Это было какое-то очень мучительное, сильное чувство, какого он прежде никогда не испытывал, но храм, пение, запах ладана, свечи — все это вдруг подействовало на него угнетающе. Его взгляд против воли стал пробегать по сторонам, мысли и чувства рассеялись, и само пребывание здесь показалось бессмысленным и совершенно ненужным. Он почувствовал себя еще более чуждым всем, чем прежде, словно его заперли и насильно удерживают. Несколько священников вышли на середину для совершения литии — народ расступился, давая им место, и стало еще теснее. Из распахнутых окон несло зноем, и зноем несло от множества свечей, и Николай Петрович, не в силах более совладать с собою, чувствуя, что, если он сейчас не выйдет, с ним произойдет что-то ужасное, стал проталкиваться к выходу.

На улице ему сделалось легче. Был обычный вечер, Николай Петрович присел на лавочку в соседнем дворе и, глядя на купол колокольни в лесах, задумался. Что-то непонятное случилось с ним, он вдруг ощутил почти физическую тяжесть при мысли, что сейчас войдет в это душное и тесное помещение и будет стоять еще долгих два с половиной часа. Ему захотелось пойти домой, включить телевизор и смотреть какой-нибудь бессмысленный фильм, перемежая его чтением не менее бессмысленной газеты. Однако, бросив недокуренную сигарету, он вошел в храм, решив во что бы то ни стало преодолеть эту слабость и достоять до конца. И тут с ним произошла чудовищная вещь. Только он начал повторять вслед за священником молитву, как в мозгу у него возникло скверное слово и он несколько раз мысленно его произнес. Он попытался стряхнуть его, как стряхивают с ботинка грязь, но ничего у него не получилось, и когда он опять обратился к Господу и Богоматери, в голове возникла жуткая похабщина. От ужаса и внутреннего отчаяния, не понимая, что с ним происходит и как это происходит, Николай Петрович покачнулся, пытаясь побороть этот ужасный голос, стиснул зубы, но тот настойчиво пробивался, привязавшись, как назойливый мотив. Это было настолько омерзительно, что, не в силах более терпеть, Николай Петрович, не оборачиваясь, вышел из храма и бессильно опустился на ту же самую лавочку, где только что курил.

Он был раздавлен и уничтожен всем происшедшим. Почему, как получилось, что именно теперь, когда он крестился и приблизился к Богу, когда очистился от прежних грехов и началась его новая жизнь — почему случился весь этот кошмар, он не знал и никак не мог себе объяснить. Но вдруг как холодная и трезвая догадка пришла к нему мысль, что в тот самый момент, когда он крестился и отрекся от сатаны, то получил не только ангела-хранителя, но и приступившегося к нему злобного беса, и по неведомой причине этот бес оказался сильнее.

Что теперь делать и как жить дальше, Николай Петрович не знал. Еще несколько раз он приходил в храм, молился, но всякий раз злобная сила, подстерегая его, заставляла произносить богохульства, и он с трудом удерживался от того, чтобы они не вырвались наружу. О том, чтобы пойти к священнику и все ему рассказать, Николай Петрович и думать не смел. Он стыдился случившегося, как позорной болезни, и жизнь его превратилась в адскую муку. Он уже не мечтал о том, чтобы вернуться в храм, — он хотел лишь одного, чтобы бес оставил его, хотел жить как тысячи людей вокруг, ни разу в жизни не задумывавшихся ни о Боге, ни о дьяволе, но пути назад не было. Одиночество его сделалось невыносимым, он не знал, что делать с собою, куда деться, как прожить это жуткое время и сколько оно еще продлится. А город по-прежнему изнывал от небывалой жары — солнце садилось в душное чистое небо, и ночь не приносила прохлады.

Тогда отчаявшись, загнанный в угол, Николай Петрович в минуту просветления рассудка вдруг вспомнил, что священник говорил о том, что ему будет необходимо, особенно в первое время, часто причащаться, и скорее от безвыходности он решил это сделать. Несколько дней постился и читал молитвы, с удивлением и тайной радостью замечая, что ужасные слова и образы не мучают воспаленную душу.

Николай Петрович воспрял духом, казалось, кошмар забылся, и после стольких мук он обретет долгожданный покой. Но когда на литургии после общей исповеди он стал подходить к чаше, рассудок его внезапно помутился, и его стала бить судорога. Испытывая невероятное омерзение к собственному телу, он словно извне увидел, как затряслись его голова и руки, и чем ближе была чаша, тем сильнее он бился и хрипел.

Стоявший возле священника молодой дьякон крепко, привычным движением схватил его за плечи и стал подводить к причастию, добродушный батюшка, изменившись в лице, что-то строго крикнул, и Николай Петрович как будто успокоился, но в последний момент, увернувшись от ложечки со Святыми Дарами, оттолкнул дьякона и бросился вон из храма.

От этого потрясения несчастный оправился не скоро. Еще долго его воображение преследовала жуткая картина, и он не мог позабыть, как тряслось ставшее будто чужим тело. По счастию жара, больше трех недель испепелявшая город, спала, задул северный ветер, и Николаю Петровичу стало легче. Постепенно он успокоился, и с течением времени, когда силы его восстанавливались, рассудил, что происшедшее с ним было не что иное, как нервный срыв, помноженный на невыносимую жару. Они-то и сыграли с ним злую шутку, и нет никакой необходимости искать иные объяснения. Но в церковь он с тех пор не заходил ни разу.

Лишь много лет спустя, когда эта история позабылась и он вспоминал ее скорее как курьез, однажды, бродя по Остожью, Николай Петрович решил зайти в знакомый храм.

Несколько минут он стоял и глядел на знакомую роспись и иконы. Слушал, как поют певчие, но никаких прежних чувств, ни светлых, ни темных, в душе у него не было. Он собрался было выходить, как вдруг ему почудилось, что кто-то на него смотрит. Николай Петрович обернулся, но придел был пуст — только несколько свечей догорали перед иконой Спасителя.

Он пристально поглядел на икону, побледнел, а потом сделал несколько шагов, неловко упал на колени и словно со стороны услышал свой собственный голос:

— Боже, милостив буди мне грешному.

Случай на узловой станции

Инженера-путейца Георгия Анемподистовича Посельского сослали в Варавинск в конце двадцатых годов. Жена с ним сразу же развелась, и это было для Посельского таким ударом, что все последующие тяготы судьбы он переносил равнодушно и отстраненно. Ему было в ту пору чуть больше сорока, но оттого, что мужчины в их роду всегда седели рано, он выглядел старше своих лет. Однако ни одиночество, ни время не вытравили примет дворянского происхождения, сквозившего и в его речи, и в манере держать себя с другими людьми. Надзиравшее за инженером начальство было им вполне довольно. Посельский не вел никакой переписки, не имел в городе знакомых, никуда из Варавинска не выезжал и жил довольно бедно, подрабатывая мелким кустарным промыслом и давая уроки. Когда же срок его ссылки закончился, он остался в Варавинске и устроился работать по специальности.

Варавинск был в ту пору крупным железнодорожным узлом на Транссибе. За сутки по станции проходило огромное число пассажирских и грузовых поездов, часто случались аварии, и к Посельскому отнеслись настороженно. За ним следили, не подсыпал ли он в буксу песка, перепроверяли то, что он делал, стремясь уличить в злом умысле, и Георгий Анемподистович решил даже вернуться к починке керосинок и урокам, однако тут вышло постановление, запрещающее работникам увольняться по своему желанию. Ему пришлось остаться, и постепенно он разлюбил свою работу, по которой так тосковал все эти годы, и ни вид паровозов, ни их долгие гудки, ни запахи не волновали его как прежде. Он отрабатывал положенное и заботился лишь о том, чтобы никто не обвинил его во вредительстве.

С началом войны жизнь его почти не изменилась. Он получил бронь, продуктов на одного ему вполне хватало, прибавилось, правда, работы, и ему даже казалось, что все давно забыли, что он бывший дворянин и бывший ссыльный, потому как война всех объединила и уравняла. Но однажды летом сорок второго года, когда приходили особенно дурные вести с фронта, к Посельскому подошел сильно выпивший начальник станции, взял за грудки, угрожающе тряхнул и, ни слова не говоря, пошел прочь. Инженер знал, что этому незлому, но очень недалекому человеку пришла похоронка на сына, и его можно было понять, но именно в этот момент Посельский особенно остро почувствовал, что навсегда останется для этих людей и в этой стране чужим, таким же чужим, как немцы, которых вывозили сюда из Поволжья, и все равно рано или поздно этот или другой начальник отправит его в расход.

Вышло же, однако, иначе. Неделю спустя после этого случая на станции произошла авария, сорвался и ушел под откос товарный поезд. Прибыла специальная комиссия из Новосибирска, установила причины аварии, в результате был расстрелян начальник станции, а его место было велено занять Посельскому, единственному, чьи знания удовлетворили комиссию, не ставшую ввиду военного времени входить в подробности его биографии.

Посельский отнесся к этой перемене в своей судьбе с тем же стоицизмом, с каким относился ко всем прежним переменам, однако убежденность в том, что его используют лишь потому, что он сведущ, и едва кончится война, как ему тотчас же подыщут замену, не оставляла его. Он не боялся смерти, но тягостное ее ожидание сделало его ко всему безразличным. Окаменели чувства, и он постепенно заметил, что ничего прежнего в его душе не осталось. Ушли куда-то столь дорогие и важные для него мысли о необходимости разделить участь своего народа и жить собственным трудом, то, из-за чего он остался в свое время в России, пошел служить новой власти и с чем ехал в ссылку, убежденный, что происшедшее с ним есть лишь некоторая трагическая закономерность, справедливое возмездие его классу за многовековое рабство.

Теперь же ничто не волновало и не влекло его, лишь иногда на инженера нападала хандра, и он вспоминал далекую, точно не с ним бывшую жизнь, гимназию, балы, заснеженную Москву, а наяву видел перед собой составы с оружием, танками, скотом и людьми. Казалось, вся страна пришла в какое-то апокалипсическое движение, и, глядя на муки людей, ехавших много недель в грязных переполненных вагонах, на свой Варавинск, где умирали с голоду дети и жирели спекулянты и рвачи, он ловил себя на мысли, что, может быть, и к лучшему то, что нет у него семьи и не надо постоянно думать, как уберечь ее от голода и стужи. А если опять случится какая-нибудь авария и на сей раз расстреляют его, то никого это не коснется.

Он видел много горя, каждый день его осаждали люди, которым надо было куда-то ехать, везти свой груз, семью, люди, у которых не было билетов, денег, которых обкрадывали или, наоборот, подкидывали детей. Его пытались подкупить, ему угрожали, умоляли, плакали, и Посельский взял себе за правило никогда и никому не помогать, потому что помочь всем он был не в состоянии физически, а сделать для кого-то исключение значило бы неминуемо обернуть это против самого себя.

Так он прожил эти военные годы, превратившись в какой-то сложный и полезный механизм и даже находя в этой работе известное удовлетворение, но в тот день, когда объявили победу, Георгий Анемподистович почувствовал тоску.

С утра шел дождь, и он тупо глядел за окно, где играла гармошка и танцевали бабы, а среди них единственный мужичок привалился к скамье и рыгал. Инженер думал о том, что теперь начнется другая жизнь, непредсказуемая и неизвестная, и ему не будет в ней места. Погруженный в эти мысли, он не сразу заметил вошедшую в кабинет дурно одетую женщину с изможденным лицом и спекшимися губами. Она остановилась в дверях, но потом, поколебавшись, подошла прямо к его столу.

Из ее сбивчивых слов Посельский понял, что она эвакуированная, едет с детьми в Москву и ее сына схватили полчаса назад двое машинистов, когда тот попытался взять масла из буксы, чтобы развести костер.

— Из-за вашего сына могли погибнуть люди, — сказал он, резко повернувшись к женщине, но почувствовал, что говорит не то и глупо читать ей теперь нравоучения, а надо сделать поскорее так, чтобы она ушла и кончился рабочий день. Он пришел бы домой, где его будет ждать сегодня молочница — сорокалетняя печальная вдовушка, и они вместе выпьют водки и утешат друг друга любовью, забыв о том, что совсем чужие люди.

— Никто не имеет права приближаться к буксе. С вашим сыном теперь будут разбираться в НКВД.

Она охнула, побелела, видимо, до той минуты еще не представляя, насколько серьезно было все, что произошло, и, вцепившись руками в стол, так что, казалось, никакая сила не оторвала бы ее от этого стола, произнесла:

— Отпустите его.

— Да что вы в самом деле? — обозлился, и не столько на нее, сколько на самого себя, Посельский. — Я-то как могу его отпустить? Идите вон сами и там просите.

Она сидела и никуда не уходила, и он подумал, что сейчас придется кричать, выталкивать ее силой, может быть, звать милицию, и в его кабинет прибегут какие-то люди. Если бы не эта тоска, томившая его с утра, он бы, наверное, так и сделал, но теперь что-то останавливало инженера.

— Вот что, — сказал Посельский, — возьми листок бумаги и напиши, как все произошло. Только живо. А потом штраф заплатишь, и дело с концом.

Она схватила у него листок, заозиралась, ища ручку, и презрительный вопрос «Ты хоть писать умеешь?» застрял у инженера на языке. Что-то необычное, новое или же, напротив, прочно забытое почудилось ему в этой женщине. Она писала, немного наклонив голову и отбрасывая прядь волос, очень быстро и легко, как будто это и было всю жизнь занятием ее огрубевших, но все еще тонких пальцев. Наконец, исписав листок с обеих сторон стремительным убористым почерком, она протянула его начальнику станции с таким видом, точно написанное ею могло действительно что-то значить и не будет выброшено в корзину.

И опять что-то удержало его, и вместо того чтобы спокойно отправить ее, пообещав, что с ее сыном лучшим образом разберутся, он принялся читать и с самых первых строк отчетливо представил себе, как все это произошло. Дождь, ветер, они едут больше недели не в вагоне, не в теплушке даже, а на открытой платформе, женщина и трое ее детей. Готовят, когда поезд останавливается, и надо успеть развести костер, сварить похлебку, всех накормить и снова ехать, прячась за трактором от пронзительного ветра.

Посельский поднял на нее глаза: на вид ей было лет сорок пять, но лицо ее хранило какие-то особые черты, так резко напомнившие ему молодость, Москву, и он вдруг понял, почему так мучительно притягивает его это лицо.

— Вы дворянка? — спросил он по-французски.

Какое-то странное выражение промелькнуло в ее глазах, сперва удивление, потом недоверчивость, страх, мольба, и, верно, поняв, что терять ей уже нечего, она молча кивнула, и Георгию Анемподистовичу стало немного не по себе, когда он представил, что в этот день на забытой Богом станции встретились двое бывших — инженер-путеец, живущий под постоянным страхом расстрела, и эта женщина, привыкшая ездить лишь первым классом и вряд ли предполагавшая, что когда-нибудь ей придется везти своих детей хуже, чем везли скотину.

Назад Дальше