– Я не попрошайка. Скажите ему, что я – мать его сына…
– Мы сейчас вызовем полицию…
– Я – мать!
– Не смейте так выражаться! Все, мы вызываем полицию…
– А вызывайте, – начала терять терпение Самсония. – И тогда все узнают, каков молодец ваш граф…
Двери особняка снова захлопнулись, но на сей раз ненадолго. Через минуту они открылись, и худой лакей в ливрее, хмуро оглядывая Самсонию, впустил ее со словами:
– Господин граф очень заняты, поэтому времени у вас для разговору – две минуты…
Ее проводили в гостиную, где она присела на краешек кресла с ножками в виде львиных лап.
Граф Хвощинский вышел в цветастом шелковом халате, завязанном на талии витым поясом с бахромой на концах. Он сощурился, глядя на Самсонию, словно что-то припоминая, потом, сделав вид, что не вспомнил и не узнал, присел напротив нее:
– Слушаю вас, сударыня…
– Вы меня не узнаете? – спросила Самсония.
– Нет, простите, – равнодушно ответил граф и снова сощурился. – А мы с вами разве знакомы?
– Ну, если не считать знакомством то, что я, поддавшись вашим уговорам и льстивым словам, спала с вами целую неделю, когда вы приезжали в гости вместе со своим батюшкой к полковнику Лихачеву в его имение Полянки в семьдесят первом году, то, конечно, мы не знакомы, – с большой долей желчи произнесла она.
– Вот как? Весьма… – Хвощинский, как мог, старался не подавать виду, что узнал в женщине-селянке ту самую девушку, с которой и правда славно провел неделю в имении Полянки без малого четверть века назад. Правда, с того самого времени она очень сильно изменилась. Впрочем, он тоже не помолодел. – Прошу прощения, но я не помню такого факта в своей биографии. Увы!
– Конечно. – Самсония посмотрела на графа так, что заставила его поежиться. – Где уж вам упомнить…
– Ваш визит ко мне связан с… э-э-э…
– Мой визит к вам, – не дала договорить графу Самсония, чем, впрочем, помогла ему, поскольку Хвощинский не мог подобрать нужных слов, – связан с вашим сыном. У вас ведь есть сын, господин граф…
– Нет, – взял в себя в руки Хвощинский. – У меня только три дочери. И они уже все замужем…
– Есть, есть сын. Я его родила от вас. И он сейчас в беде…
– А что такое? – поднял брови Хвощинский, заметно напрягшись.
– Он сидит в тюрьме и обвиняется в убийстве уездного исправника. Ему грозит каторга… – Самсония как-то размякла, глаза наполнились слезами, и она повалилась к ногам графа: – Молю вас, помогите!
– Да чем же я могу ему помочь? – почти искренне удивился граф, подбирая под сиденье кресла ноги, которые женщина хотела обхватить руками. – И, встаньте, пожалуйста…
– Похлопочите за него, Христом Богом вас прошу! Ведь у вас есть связи, знакомства…
– Встаньте! – громко приказал граф. – Немедленно встаньте! – Его рука потянулась за колокольчиком, который стоял на столике рядом. – Вы заблуждаетесь насчет меня. Сожалею, но я не знаю ни вас, ни вашего сына. И ничем не могу вам помочь…
Его пальцы нащупали колокольчик. Он взял его в руку и нервно позвонил. Почти мгновенно двери гостиной открылись, и вошел все тот же худой лакей в ливрее.
– Павлуша, выпроводите эту побирушку вон! – повелительным тоном проговорил граф.
Ливрейный лакей подошел к Самсонии и жестко взял ее за локоть:
– Ну-ка, пошли…
– Не трожь! – отдернула руку Самсония и испепеляющее глянула на графа: – Значит, побирушка, говорите? Ничего, покарает еще вас Господь, попомните мое слово…
Что мать ездила к графу Хвощинскому просить за него, Георгий не знал. Как и не знал того, что его ожидает, когда дошли они до Рогожской заставы. Вели партию не напрямки, а торговыми улицами с купеческими домами, дабы собрать побольше подаяний: таков был уговор арестантской партии с конвойным офицером, которому было обещано за это пятьдесят рублей.
– Еще унтеру червонец да солдатушкам по рублю, – прибавил офицер, торгуясь с представителями колодников, среди которых был и мужик с седыми кустистыми бровями и задубелым лицом в глубоких морщинах. На что колодники, посовещавшись, согласились.
Во Владимире – этапная остановка, а значит, желанный роздых. Подавали арестантам во Владимире беднее, все больше пропитанием: хлебом, рыбою, калачами да курями. От Владимира до Нижнего Новгорода – шесть этапов да еще шесть полуэтапов. На полуэтапах стояли ветхие бараки, неизвестно когда и кем построенные, старые печи лютой зимой грели паршиво, колодников в такие бараки набивалось вместо сотни – две, а то и целых четыре: так-то оно потеплее.
В купеческом Нижнем Новгороде, заводи или не заводи «Милосердную песню», подавали мало: красненьких да синеньких бумажек почти и не видать, все больше серебро да медь. Даже в Вязниках подавали лучше. В селе Лысково – как на Москве: дюже богатое село, староверы жили, в подаяниях колодникам не жались. В Казани – та же картина: однако город наполовину восточный, а басурмане копейку берегли, они лучше в свою мечеть денежку понесут, нежели колоднику в ладонь сунут. Русские же подавали охотно, почти как в Москве, только суммы разнились: что в Москве червонец, то на Казани – два или трешница.
Жалели арестантиков в Кунгуре и Екатеринбурге: с этих городов Георгию аж семьдесят рублей обломилось, и даже его бровастому соседу – четвертная. Как вышли из Екатеринбурга, сосед с кустистыми бровями куда-то запропал. Как оказалось позже, он дал «на лапу» конвойному офицеру и унтеру и, прикупив водки, у одного крестьянина двое суток арендовал подводу, на которой весело проводил время вместе с поселенкой Наташкой Герцер. Эта Наташка на этапе была знаменита: и унтер, и многие из конвойных солдат, и арестанты (коли посчастливится) охотно её имели, поскольку до мужиков она была жадной, а еще и сама водкою угощала, для «заводу и куражу», как она сама же и выражалась. Так что, когда мужик с кустистыми седыми бровями в строй возвернулся, пахло от него водкою и полным довольством: оказывается, при денежке и на этапе жить вполне можно…
Когда арестантская партия доходила до Тюмени, у некоторых колодников, что до водки да баб были не шибко охочи, по две, а то и три сотни скапливалось деньжат – суммы для Сибири весьма немалые. Большинство же арестантов пропивали да проедали жертвенные деньги почем зря, и мало кто из колодников бывал трезв на всем пути от Москвы до Тюмени.
Пару раз с этапа бежали…
Первый раз – когда из Казани вышли на Сибирский тракт, прозванный так за то, что не первый век уже ступала по нему окованная цепями нога арестанта-колодника. Версты с четыре поначалу по обе стороны тракта были густые кусты да озера с камышом по берегам, а как вышли из низины – леса пошли густые и диковатые, прозванные Арскими, поскольку стояли они сплошь до самого Арского городка. Вот двое из партии каторжных и шмыгнули в лес, благо стоял он стеной вдоль самой дороги. Лето было, не зима, ягоды уже вовсю пошли, коренья сладкие, кто в них толк знает. Так что умелому да знающему – лафа. Как эти двое оковы с ног скинули – един Бог ведает. Нашли это железо подле кустов солдаты саженях в двадцати от тракта. Готовились беглецы к побегу тайно, никто ничего не заприметил и не ведал. Иначе арестантская артель побег бы им запретила, поскольку беда это и начальству, и самим колодникам. Конвойного офицера за побег каторжного арестанта с этапа не иначе как под военный суд отдали бы, после чего грозила ему, бедолаге, принудительная отставка от службы да лишение годового жалованья, ибо закон в таком случае снисхождения не знал. Ну, а арестантам горе, поскольку после побега их друг к другу на цепь приковывали. И тяжко, и больно, а зимою, так и вовсе полная погибель.
– Так что бежать с этапа – самое распоследнее дело, – делился с Георгием своими знаниями Дед. – Бывало, не только солдаты беглых ищут, но вместе с ними и колодники по лесу шлындают, отпущенные караульным офицером под честное слово.
– И что, возвращаются? – дивился на такую честность этапников Полянский.
– И возвращаются, и беглых с собой приводят… – следовал ответ. – Посему, паря, не вздумай с этапа ноги делать. Убежишь совсем недалече, ибо свои же и споймают и бока тебе наломают так, что потом с месяц тебе не вздохнуть. Кровью будешь харкать… Да и товарищей своих ты шибко подведешь.
– А мне-то что за дело. Нету тут у меня никаких товарищев, – огрызался Георгий, понимая, конечно, что Дед правильно говорит.
– Э-э, паря, – тянул Дед. – Зелен ты еще и жизни не видывал. Это там, на воле, все всяк за себя, а здесь жизнь артельная, один за другого непременный ответ держит. В одиночку же, без товарищей, тебе тут не выжить, как ты ни жилься…
Он рассказал, что примерно так случилось и под Казанью на Сибирском тракте. Через два часа с четвертью привели этих двоих служивые и добровольцы из арестантской артели, что вместе с ними беглых искали. Недалеко арестанты ушли, залегли в овражке да сучьями завалились, поскольку лес чужой, незнакомый, а куда идти – неведомо! Дали им по паре-тройке раз в зубы, чтоб далее неповадно было даже в мыслях побег держать, да и потопали обратно к колонне. Конвойный офицер велел выпороть их прилюдно, так колодники розги у солдат забрали и сами беглецов выпороли, дав им вместо сотни наложенных офицером ударов розгами все двести…
Второй побег случился уже около Тюмени. Обнаружился он, когда партия пришла на полуэтап и встала на ночлег. Конвойный офицер спать не разрешил, пришел сам в барак и сначала упрекать стал, что, дескать, нехорошо это под самый конец этапа ему такую гадость чинить. А потом пригрозил, что, дескать, всех поголовно на цепь посадит. И поблажек, мол, более никаких не ждите: все будет строго и по закону.
Покумекали колодники, выбрали меж себя скороходов да бывалых бродяг, пошли к офицеру:
– Виноваты, – сказывают, – ваше благородие, не углядели… Позволь, господин офицер, нам самим этих беглецов сыскать и тем самым вину свою загладить.
– Ага, – невесело усмехнулся конвойный офицер, – а потом вас самих ищи-свищи…
– А это никак не можно, – серьезно отвечали ему колодники. – Мы корешам своим слово дали и тебе слово свое варнацкое говорим: не сбежим и даже в помыслах такое держать не будем.
Знал конвойный офицер, что значит слово варнацкое, хоть и молод еще был. Ибо слово это тверже даже слова купецкого: коли дал – держи, даже ежели оно и спьяну сказано было. Иначе сами же варнаки и накажут не сдержавшего слово. И если купец за пустое слово репутации своей лишится, что скажется негативно на его коммерции, то за нарушенное варнацкое слово, данное уркаганскому сообществу, лишают жизни. У кандальных с этим строго…
Отпустил офицер выборных колодников без оков и конвойных солдат. Всю ночь и утро до самого полудня шныряли добровольные сыщики по лесу, отыскивая следы беглецов. Отыскали. После чего устроили облаву. И к вечеру следующего дня поймали всех троих…
В Тюмени тюрьма была большая, не в пример Казани или Екатеринбургу. Оно и понятно: сюда, как в большое озеро стекаются ручейки и речки, приходили с этапов партии арестантов из разных российских губерний и пересыльных тюрем. Этапное стояние в тюменской тюрьме у колодников было долгим, месяц, а то и поболее, поскольку шла проверка арестантских списков, составлялись новые, ссыльные сортировались по разрядам от первого до седьмого, коим определялось конкретное место отбывания наказания. Выходили из Тюменской тюрьмы уже особо: каторжные – своей партией, поселяне – своей, женщины этапировались отдельно от мужчин. Дорожная или этапная любовь здесь заканчивалась, пары, сложенные в дороге, расставались, чтобы больше не свидеться. Некоторые женщины от такой любви бывали беременны, и что далее случалось с ними, арестанты мужчины не ведали. У многих из них появлялись через положенный срок сынки да дочери, которых они никогда не увидят.
У Наташки Герцер, к примеру, уже был огромный живот, и ходила она эдакой уточкой, переваливаясь с боку на бок. Правда, чей вынашивает плод: унтера Иванченко, солдата Хуснутдинова или колодника Яшки Хмыря, она не знала и сама…
Были и у Георгия связи с женщинами-поселенками. Только инициаторами этих связей выступали они, а не он. И водку «для заводу и куражу» покупали у майданщиков они же, так что денежная экономия была полная. А вот на еду и водку за две и даже три цены, уже для себя, приходилось тратиться на всем долгом пути…
Каторжная партия в Тобольске делилась на десятки. Десятским был избран мужик с кустистыми седыми бровями, которого все арестанты звали Дедом. Он шел на каторгу не впервой, имел за плечами два побега и считался опытным арестантом-бродягой. А опытный человек, который зовется бродягою, многое знает и умеет вовремя подсказать, что да как. Для новичков бродяга, как отец родной. А в нынешних условиях так, может, и поболее…
Через три недели десятке, в которой был Георгий, выдали за казенный счет две белые рубахи, двое портков из грубой ткани и коты, начиненные бумагою. Это было еще не все. В придачу к исподнему и башмакам дали господам арестантам еще суконные портянки, треух на манер башлыка, похожий на поповский, и варежки-голицы. Но, главное, заимели колодники шерстяные штаны и шерстяной же зипун с бубновым тузом на спине. Точно такой же зипун получили из их десятки Георгий, Дед и угрюмый неопрятный мужик по прозванию Сявый.
– Тепло не пропивать, майданщикам не закладывать, беречь, – строго предупредил Дед. – Иначе в дороге окочуритесь на хрен.
Замерзнуть в Сибири по дороге очень просто, да и слово десятского – закон. Не меньше, нежели слова старосты всей арестантской партии.
Вышли из Тюмени в четвертой кандальной партии – ровно через месяц, день в день. Двести арестантов с бубновыми тузами или двойками на спинах. Большинство – народ битый и тертый, новичков из двухсот человек разве что с десяток и набралось.
На первом же привале выбрали трех откупщиков-майданщиков из тех, кто к водке не шибко пристрастен, опытен и успел за долгий путь скопить хорошие деньжата. Это были среднего возраста мужики – Чинуша, Копылов и Купчик. Чинуше дали на откуп содержание карт, юлки и зерни, Копылову – заведывание водкой и куревом, Купчик стал ответственным за еду и одежду. С каждого майданщика артель в лице старосты приняла в свой «общаг» по тридцать рублей – такова была стоимость откупа, с этого момента всякий из арестантов уже утрачивал право приторговывать водкой, куревом, картами и одеждой, все это находилось теперь в ведении майданщиков. Откупщики-майданщики же стали обязанными все это иметь, а как да где – это уже арестантскую партию не волновало, и выдавать, вернее, продавать нужное по первому требованию арестантов…
На этом же привале конвойный офицер призвал к себе старосту партии. Беседовали они долго, после состоявшегося разговора староста созвал десятских и велел собрать с каждого арестантского носа по восемь копеек.
– На какую надобность такой сбор? – поинтересовался Дед, который, как бывалый бродяга, имел право голоса.
– Конвойный список статейный огласит, кто куда из нас потопает… – ответил староста. – По гривеннику просил, я давал по пятаку, на восьми копейках и сговорились…
– Так он по закону обязан был это сделать еще по выходе из Тюменской пересылки, – сказал Дед, но на него зашумели:
– Коли тебе и твоей десятке все равно, куда тебя кинут, можешь не раскошеливаться, а по мне, так чем раньше мы это узнаем, тем лучше! Душе спокойнее…
– Верно! Каждому интересно знать, где ему гнить до скончания сроку…
– А ты что? Хошь, чтоб все было по закону? – весьма недовольно посмотрел на Деда староста. – Тогда приготовься к тому, что все села богатые мы будем обходить дальней стороной, и подаяний никаких более не будет, привалы только на полуэтапах, бани тебе уже не видать аж до самого Красноярска, равно, как и подвод для отдыху, а майданщикам не позволят пополнять свои запасы в кабаках да магазинах. В ладу надо с конвойным офицером жить, – добавил он, – угождать ему всячески, хотя бы и для виду. Тогда и он, когда нам нужно, угодит и смирится…