Марк отвинтил крышку тюбика не глядя и, взяв его во всю длину, как ручку теннисной ракетки, поднес к лицу майора. На какое-то мгновенье ему показалось, что веки майора дрогнули, но вслед за этим раздался звук, словно заводили мотоцикл. Барахлило зажигание, звук угас, заскрежетал вновь, мотоцикл наконец завелся, майор захрапел в полную мощь легких. Одним движением Марк перевернул тюбик и, стараясь попасть точно между зубов, сдавил его изо всей силы. Он не видел струи, но тюбик похудел вполовину, и тут же голова майора, метнувшись в сторону, начала подниматься. Марк, стукнув по передним зубам тюбиком, выдавил оставшееся и, вытягивая изо рта майора длинные нити, отпрянул к стене. Майор сидел теперь на подушках, вертя головой, бодая лунный воздух. Его чело было напряжено, грудь начала разрастаться, раздалось что-то вроде кашля, и он упал назад, стукнувшись о металлические прутья изголовья. Из его набухших, вывороченных губ вдруг показался, раздуваясь, упругий пузырь, открылись глаза, но их выражение было слепо, прорвался кашель, и из лопнувшего пузыря темно хлынула кровь. Второй пузырь начал набухать из месива рта, дорос до грецкого ореха, из носа выбежала кровь, разделилась на два ручейка, майор вцепился руками в кровать, пытаясь приподняться, сел опять, мотая головой, шипя, запустил руку в глотку и вытащил длинные нити клея. Он начал поворачивать голову, давясь, кланяясь кому-то, сползая набок. Марк услышал глухой кишечный выстрел под одеялом. Подушка была теперь черна от крови и липла, треща, к рухнувшей на нее голове. Внутри майора булькало, словно какая-то большая машина не могла остановиться. Совсем небольшой пузырь выполз из носа, раздулся и вдруг обмяк. Борис Николаевич, таща лицом подушку, завалился набок, сползая с кровати, ноги его вытянулись, он сильно вздрогнул, и Марк услышал, как что-то чмокнуло. Рука майора, сжимавшая железную раму кровати, разжалась.
Марк вышел на террасу. Лунный свет мертво лежал на виноградных листьях. Он стянул с веревки влажное полотенце, перекинул через плечо и вышел в переулок. Поселок спал, спали собаки, зарывшись в теплую пыль, и лишь лениво поворачивали головы, издавая глухое, на всякий случай, урчание. Галька пляжа остыла и холодила ступни. Но вода была паркой и, когда он вошел в нее, нежно обняла его, обвилась вокруг коленей, бедер, мягко толкнула в пах. Он нырнул, и, когда вынырнул, живая черная вода вспыхнула под ударами его рук, засветилась, раскачивая в мелких волнах низкие звезды лета.
Ирина Чуднова
ПО ГОЛУБЫМ ПРЕДУТРЕННИМ ДОРОГАМ
Осень держала паузу, долгим, пронзительным взглядом погрузившись в материнские глаза лета. В Кутном Логу, ничем не примечательном местечке на окраине королевства, сентябрь в тот год выдался тихим и хрупким: вёдро, день ото дня редеет лес, все прозрачнее воздух, лишь паутинки дрожат на сухих былках по просекам да опушкам. Жирует зверь и птица — охотное время на утку, бекаса, оленя. Пришлые не наезжают, откуда бы им и зачем — в эту глушь, за тридевять переездов от столицы.
Лишь только по временам, но всегда перед рассветом черная, запыленная от ступиц до лакового герба на крыше государственная карета с окнами в решетках, да какая там карста — крепкий грубый рыдван, сработанный без всякого изящества, с небритым мрачным кучером на облучке, появляется в проеме въездной дубовой арки, под слинявшими охряными письменами: «Кутный Лог — владение короля Грегоша». Привратник в черном, с закрытым лицом, зычно спросит: «Се Кутный Лог. Откуда такие? Пошто пожаловали?» Угрюмый кучер, прочистив горло, ответит: «Именем их величества короля Грегоша! К потомственному палачу их величества Зданеку послан. Пятерым отпущения!» Их голоса, скрип колес и хорханье утомленных лошадей далеко слышны в хрупком сумраке утра. Ритуал един спокон веку, меняются в нем лишь имена монарха и палача да выкликаемое число привезенных. После привратник ударит жезлом оземь, разрешит: «К западу правь!» И рыдван прокатит по пустой в этот час улице, единственной в местечке, по которой может пройти четверка запряженных коней, к дому палача, лязгнет чугунный запор на воротах, въедет во двор черная государственная карета. Чтобы на закате того же дня пуститься в обратный путь. Везет ли она обратно какую поклажу — про то никому не известно, но летит быстро, словно у четверки вороных выросли крылья. До заката никто из жителей не выйдет на улицу, и этот обычай в Кутном Логу тоже спокон веку.
Старый Зданек почти слеп, хоть и крепок рукой и силен здоровьем. Женился поздно. Кто за палача пойдет? Страшно людям. Дана моложе мужа на двадцать пять лет. Сирота. Неизвестно, чья дочь, перекати поле без роду-племени. Приблудилась в метель за черной каретой, за ней же и дошла до ворот Зданека. Такс ним и осталась. Пугливая, худенькая, что твоя галка, глаз быстрый, черный, соседей избегает. Двоих сыновей палачу родила. Збигнева и Яна. Старшему в эту осень шестнадцать. Яну — четырнадцать. Старший лицом в мать, но костью в отца, крепок, охотник знатный, хохотун, на девок заглядывается. Младший, напротив, — мастью в отца, белокур, голубоглаз, а кость материнская, тонкая, изящен в движеньях, в труде стоек, но мечтателен, молчалив, странный мальчишка, однако не глупый. Да мал еще, может, через годок-другой приземлят его мечты, поманит в большую жизнь дорога. Мать глядит на малого, вздыхает… Отец же, напротив, больше смотрит на старшего сына.
Шестнадцатый день рождения. День, когда всякий парень в Кутном Логу получает самостоятельность и долю в отцовском наследстве. В каждой семье свои традиции — кто чем владеет, то и передает сыну, наказывает быть работящим и счастливым.
Зданек в красной рубахе да именинник в белой шли сквозь предрассветный лес. Обратно вернется только один. Старики знали это. Помнили еще, как принимал свое наследство нынешний палач. Знал про то и Збигнев. Знал, почему на отце красная рубаха, а на нем белая.
— Запоминай дорогу. Через лес, выше, выше в гору, мимо скал, до водопада. Вот он — камень Отпущения. — Старик передвигался ходко, не глядя по сторонам, но все же давал возможность сыну запомнить путь. Изредка заламывал ветки. На место пришли чуть запыхавшись. Все, что касается казнимых, парень уже успел узнать, теперь отец откроет последнее.
— Палач, сын, не убийца! Люди к нам относятся настороженно, но не потому, что мы ведаем смертью, а из страха прикоснуться к преступлению. Из страха своей человечьей природы.
Збигнев кивнул, кудри рассыпались по плечам. Отец вынул топор и подал сыну — прими! Тот взял привычное с детства орудие.
— Помни, каждый палач делает это, в том и есть главное наше предназначение — глянуть с добром в глаза казнимому, грех отпустить, остановить свое сердце и занести руку.
Зданек положил голову на камень. Сын глянул в глаза старику. Верно глянул, с добром, очистил душу пожившего — и через миг схватился за грудь, как подкошенный рухнул в траву. Не вынесло юное сердце, не поднялась рука. Отторгло небо нового палача. Зданек весь день провозился с могилой. Привычное, кажется, дело: сколько их здесь зарыто, казнимых, а поди ж ты — даже отца хоронил с легким сердцем, и лишь любимого сына — с тяжелым. Все думал, перебирая узловатыми пальцами влажную землю: остался еще один, сможет ли он? Сможет ли? Сможет? Сумеет ли? Два года до нового совершеннолетия, глаза старика выдержат, но не подведет ли второй сын?
Домой шел на закате. Знал, из каждого двора наблюдают. Гадают, сплетничают вполголоса.
Небо, тяжелое осеннее небо лежало плащом на его покатых плечах.
Зданек вошел во двор, сгорбившись, направился к дому. Солнце садилось за редкий лес, за дальние поля, слепило глаза, и Яна у поленицы, с топором в левой руке, он заметил поздно, едва не столкнувшись с ним. Увидев, что Зданек вернулся один, младший, а теперь и единственный сын как-то смело, открыто и пристально, по-новому глянул в глаза отцу, так, что старый палач понял: этому мальчику дано остановить сердце и занести руку. Уголки старческих губ предательски задрожали; усилием воли скинув вдруг навалившуюся гранитную усталость, палач положил заскорузлую, пахнущую землей руку на плечо юноши.
— Сыну, через два года будет теплая осень, — сказал тихо, но твердо, как взрослому.
— Я знаю, отец. — Ян откинул со лба светлую челку и, почти не глядя, привычно и точно обрушил топор на ладное березовое поленце.
Дерево сухо треснуло под уработанным железом. Солнце закатилось наконец в холщовую торбу земли, запела в тальнике иволга.
Юлия Зонис
ПРИДЕТ СЕРЕНЬКИЙ ВОЛЧОК
Анна Мария Патриция Мэй шла из школы домой. На подъездной дорожке ее ожидал урод. У урода были тонкие пепельные губы, и глаза прятались под морщинистыми веками. У урода были грязные ботинки и дырявые брюки. Еще у урода была детская погремушка, которой он непрерывно бренчал.
— Пода-айте!
Анна Мария Патриция Мэй (для простоты я буду звать ее Анной) брезгливо обошла урода. Ей не нравились грязные ботинки. У нее самой ботинки всегда были начищены до блеска Правда, чистила их служанка Марта, но это было неважно. Дело в принципе.
— Пода-айте!
Анна брезгливо обошла урода и распахнула калитку. Папа сегодня не заехал за ней, и она намеревалась дать ему хорошую взбучку. Закатить скандал — так, кажется, это называется у взрослых. Когда Анна ступила на крыльцо, сзади к ней подкрался усик душистого горошка и пощекотал за лодыжку. Девочка досадливо оттолкнула горошек и вошла в дом.
Мама сидела в кресле в гостиной и крепилась. Анна сразу поняла, что мама крепится, потому что та сжимала платок. Изредка она подносила платок к глазам. Глаза у мамы были красные, а ресницы слипшиеся и мокрые.
Анна бросила сумку на пол и спросила;
— Ма, ужин готов? Я ужасно проголодалась.
И повторила, с удовольствием растягивая слово, как тетя Бет:
— Ужа-а-асно.
Мама промокнула глаза и вскочила.
— Конечно, деточка. Все готово. Мой руки и садись за стол.
Анна удовлетворенно улыбнулась и пошла в ванную. Ей нравилось, что у нее такая послушная мама.
Из окна ванной открывался вид на подъездную дорожку, и — вот незадача — урод был все еще там. Он звенел погремушкой и голосил:
— Пода-айте!
Заметив Анну в окне, он перескочил калитку, пробежал через сад и прижался к стеклу лицом. Губы у него вывернулись, а черные глаза засверкали, как у волка.
— Фи, — сморщила хорошенький носик Анна, — как невоспитанно.
Она аккуратно промокнула руки полотенцем и направилась в столовую. А урод все так и стоял, прижавшись лицом к стеклу.
Служанка Марта принесла суп в большой фаянсовой супнице. Мама уже сидела на стуле и крепилась. Платок стал совсем мокрым и напоминал тряпочку.
— Мама, — сказала Анна, — а как же папа и тетя Бет? Разве они не придут?
Тут мама перестала крепиться, вскочила со стула и убежала наверх, в спальню. Платок она уронила на пол и даже, кажется, наступила на него.
Анна помешала суп в тарелке. Есть ей уже не хотелось. Она встала из-за стола, аккуратно расправила юбку и решила пойти погулять. Стояла дивная погода. Ди-ив-ная. Если верить тете Бет. На самом деле небо хмурилось, и над садом неслись облака, убегая к морю. Анна распахнула стеклянную дверь, ведущую в сад, и подставила ветру лицо. Прическа мгновенно растрепалась, но это было не-су-щест-вен-но. Анна шмыгнула носом. До этого она никогда не шмыгала носом. Неприли-ично, как сказала бы тетя Бет. Но тети Бет не было больше, и Анна снова шмыгнула носом — просто чтобы убедиться, в самом ли деле это так приятно. Это было приятно. Анна соскочила с крыльца, подмигнула душистому горошку и побежала к калитке.
У калитки поджидал урод.
— Девочка, — заныл он, — девочка-девочка, дай пять центов. А я тебе сказку расскажу.
У Анны был неожиданный день. Ей так понравилось шмыгать носом и быть вежливой с душистым горошком, что она решила быть вежливой и со всеми остальными, даже если они и уроды.
— Вы маори? — спросила она. — Мы проходили маори в школе. Учительница сказала, что мы вас угнетали и поэтому вы вымерли. Скажите, это очень больно — вымирать?
Маори, кажется, удивился. Он склонил клочковатую голову к плечу и брякнул погремушкой. Погремушка ответила нежно и жалобно.
— Пошли к маяку, — сказала погремушка.
И они пошли к маяку. Маяк стоял на скале, и ветер тут был такой, что Анне пришлось изо всех сил прижимать к ногам свою клетчатую юбку, чтобы она не раздувалась колоколом. Это было неприлично. Неприли-ич-но. Анна подумала и отпустила юбку, и стала похожа на красный, растущий из скалы цветок. Под ногами бурлило море, кидалось на скалы и кусало их, но никак не могло откусить достаточно.
— Много лет назад, — сказала погремушка, — здесь жил один народ. Женщины варили желтые клубни и пряли пряжу, а мужчины охотились. Полгода они были вместе, но осенью мужчины превращались в больших серых птиц и улетали в далекие края. Никто не знает куда. Все зиму женщины жили одни, а весной разжигали маяк на скале, чтобы мужчины-птицы смогли найти дорогу обратно. Но однажды зимой с материка приплыли длинные лодки. Сидящие в них схватили женщин и увезли с собой, а тех, кто не захотел уплывать, — убили. И некому стало разжигать маяк на скале. Мужчины-птицы не сумели найти обратный путь. Часть из них разбилась о камни и утонула в море, а часть улетела. Но каждую весну они возвращаются сюда, в самую длинную весеннюю ночь, и кружат, и кружат над волнами, и кричат, надеясь увидеть свет маяка. Ну как, хорошая сказка?
Анна захлопала в ладоши, и ветер захлопал ее юбкой. Анне очень хотелось подарить погремушке пять центов, но у нее был только доллар. А ведь доллар и пять центов — это совсем не одно и то же.
Дома мама не крепилась. Мама бегала из угла в угол с черной телефонной трубкой. Черная трубка, как птица, сидела на мамином плече и говорила голосом тети Бет:
— Ну не расстраивайся, дорогуша. Все будет о-ке-ей.
Мама топтала платок. Анна пошла в свою комнату и села у окна, положив локти на стол. Учительница задала проспрягать два глагола, но Анна не могла этого сделать, потому что глаголы были тоже очень похожи на черных птиц. Они расселись на ветках персикового дерева и кричали: «Карр-карр». Анна подумала, не начать ли ей крепиться вместо мамы, но вместо этого достала краски и нарисовала электрического угря. Служанка Марта позвала ужинать. Когда Анна спустилась в столовую, мамы не было дома. Наверное, она ушла в церковь. После того как переставали крепиться, всегда ходили в церковь и пели что-то очень жалобное и протя-яжное.
Ночью ветер стучал в окно, как большая черная птица. Он бил и бил крепким клювом, будто хотел разбить стекло. Для ветра Анна была лакомым орешком, и скорлупа дома не могла его надолго остановить. Анна решила, что не хочет быть выковырянной из скорлупы насильно, и открыла окно.
— У-у, — завопил ветер и бросил в лицо Анне пригоршню соленых брызг.
Анна облизнула губы и довольно улыбнулась. Она знала, что делать.
Канистру с бензином Анна взяла в гараже. Папина машина стояла там, как большой доисторический ящер. Это было грустное зрелище, потому что доисторические ящеры давно вымерли. Анна лишь понадеялась, что им не больно было вымирать. Тащить канистру было вовсе не тяжело, только уже в конце пути, на искрошившейся маячной лестнице, Анна подвернула ногу. Она села на ступеньку и поразмыслила, не стоит ли заплакать. Ей было очень жаль новенькие красные гольфы, которые мама только позавчера купила в супермаркете.
На верхней площадке ветер наконец-то добрался до Анны и клюнул так, что из глаз брызнули слезы. Она отвинтила крышечку канистры и вспомнила, что забыла взять спички.
— Добрый боженька, — прошептала Анна, сложив руки перед грудью, — дай мне, пожалуйста, коробку спичек.
Она закрыла глаза и сунула руку в карман. Спички нашлись. Если вежливо попросить, тебе никогда не откажут.
Анна сложила очень красивый костер, совершенно такой же, как их учили складывать в летнем лагере. Правда, дров у нее не нашлось, поэтому вместо них Анна положила в костер папу, и маму, и тетю Бет, и служанку Марту, и урода-маори с говорящей погремушкой, и даже душистый горошек с подъездной дорожки. На самый верх костра (ведь это самое важное, что у костра наверху) Анна поставила себя, очень тщательно облила все бензином и чиркнула спичкой. Сквозь рокот пламени она еще успела услышать летящий над маяком птичий крик и прошептала, в точности как тетя Бет: