– И кем же он вырастет среди вас?
– Это он сам решит, когда вырастет. А в детстве мы отдадим ему всю свою любовь и заботу.
– А разве обязательно рожать? – вмешалась Барбара.
– Функция природы, – напомнила Марина.
– Женщину рассматривают как самку. А можно миновать эту функцию. Другие пусть выполняют. Женщин много.
Марина рассматривала сине-белую чашку. В самом деле: принято считать, что женщина должна продолжать род. А если она играет как никто. Если это ее функция – играть как никто.
– А в старости? – спросила Марина. – Старость – это большой кусок жизни: 20 и 30 лет. Как вы собираетесь его провести?
Это был ее вопрос и к себе самой.
– Мы купим коммунальный дом, – ответила Барбара за всех. – Один на троих. Или на четверых. У каждой будет своя квартира. Мы будем вместе, сколько захотим. И отдельно. Мы будем собираться на общий ужин. Вместе ездить отдыхать...
Вместе и врозь. То же самое выбрала Люси. Вернее, так: жизнь подсунула.
А может быть: вместе и врозь – это единственно разумная форма жизни в конце двадцатого века. И она напрасно ищет полного слияния и, значит – полной взаимности.
– Коммунальный дом – это наша мечта, – созналась Барбара.
Коммунальный дом. Коммуна. Но не та, что была в совке, «на двадцать восемь комнаток всего одна уборная»... А та коммуна, которую все хотели, но никто не достиг. Только лесбиянки.
– А мне можно будет купить у вас квартиру? – спросила Марина.
Они улыбнулись улыбкой заговорщиков. Дескать, будешь наша – возьмем. Надо было вступить в их орден.
...Лесбийский мир, лесбийская культура, все это не вчера родилось, а еще при римлянах, которые основали этот город десять веков назад. Лесбос существует тысячелетия – чистота изнутри и снаружи, изящество, женская грудь, салфеточки, притирочки, никаких микробов, воспалений, не говоря уж о смертоносном СПИДе. Все стерильно, с распущенными шелковыми волосами, глубокими беседами, никто никого не обижает. Никакого скотства.
– Поедем танцевать, – предложила Криста.
Она была молодая, и ей хотелось двигаться.
В клубе за столиками сидели голубые и розовые. Это был специальный клуб по интересам.
Среди голубых – несколько пожилых с крашеными волосами. Большинство – молодые красавцы. Они как будто впитали в себя лучшее из обоих полов.
Лесбиянки были двух видов: быкообразные, с короткими шеями и широкими спинами. И другие – элегантные, пластичные, как кошки.
Играла музыка. Официанты кокетливо подавали напитки. Пузатый и женственный бармен потряхивал коктейль. Обстановка всеобщего праздника жизни.
В центре зала танцевали мужчины с мужчинами, женщины с женщинами. Они знакомились и приглядывались.
Барбара нашла столик подальше от музыки.
Марина заказала красное вино. Барбара – пиво. Криста – воду. Каждый платил сам за себя. И все было в одной цене. Вино и вода стоили одинаково.
В Марине зрел главный вопрос, и она на него решилась:
– Мужчина может ласкать так же, как это делаете вы. К тому же у него есть... фаллос. Почему вы игнорируете мужчин?
Троица вздохнула. Это был вопрос дилетанта.
– Ты ничего не понимаешь, – спокойно разъяснила Барбара.
– А что понимать? – уточнила Марина.
– Надо БЫТЬ. Тогда поймешь.
Кристу пригласила лесбиянка из кошек. Они устремились в центр зала, навстречу ритмичным звукам. Марина не считала это музыкой. Так... Обслуга нижнего этажа.
– Женщина гораздо больше может дать другой женщине, – ответила на ее вопрос Барбара.
– Чего?
– Взаимной поддержки. Помощи. Мужчина грабит, а женщина собирает.
– Тогда почему ты не отдала мне лиловый костюм? – спросила Марина.
– Я не хочу, чтобы ты эксплуатировала мои чувства, – отрезала Барбара.
Марина вспомнила, как учитель эксплуатировал ее чувства. А она – его. И в этом было СЧАСТЬЕ. И в результате она стала НАСТОЯЩИМ музыкантом.
А у Барбары все кучками: твое, мое...
В зале появилась пожилая пара: муж и жена. Видимо, не поняли, куда пришли. Их пустили. Демократия. Каждый имеет право отдыхать, где хочет.
Марину пригласила быкообразная. Она была молодая, толстая, в короткой юбке.
Марина вышла в центр зала. Музыка заводила и подхлестывала. Марина танцевала лихо и весело. И вдруг, в какую-то секунду, она увидела себя со стороны, танцующую среди голубых и розовых. После своей главной, великой любви, после стольких ошибок и надежд – танец среди голубых и розовых, как танец в аду. Танец-наказание.
А Барбара смотрела и ревновала, и углы ее губ презрительно смотрели вниз.
В аэропорту они сдали вещи.
Надо было идти через паспортный контроль. Пересекать границу.
Барбара смотрела в пол. Страдала. Что-то ее мучило.
– Я хочу тебе кое-что предложить, – проговорила Барбара.
«Лиловый костюм», – с надеждой подумала Марина.
– Выходи за меня замуж! – Барбара вскинула глаза. Они были синие, страдающие, с осколками стекла.
Марина так давно ждала серьезного предложения. И вот дождалась. От Барбары.
– А кем ты будешь: мужем или женой? – спокойно спросила Марина.
– А какая разница? – растерялась Барбара.
– Ну как же... Если ты жена, то ты для меня старая. Тебе уже тридцать три года. Я в свои годы могу найти и помоложе. А если ты муж, то ты для меня бедный. И скупой.
– Почему бедный? У меня есть компьютер...
Марина не поняла: продолжает ли она в ее тоне или отвечает серьезно.
Барбара подняла лицо. По щекам шли слезы.
– Никогда не плачь при посторонних, – посоветовала Марина.
– Почему?
– Потому что слезы – это давление. Ты на меня давишь. А я хочу быть независимой. Как феминистка.
Барбара плакала молча. Оказывается, нельзя быть независимой, даже если откажешься от мужчин и будешь жить за свой счет. Невозможно не зависеть от двух категорий: от любви и от смерти.
– Ладно. – Марина обняла свою инопланетянку, лунную девушку. – Все еще будет: и у тебя, и у меня. Еще полюбим... И еще помрем.
Самолет оторвался от земли и стал набирать высоту. Внизу оставались чужая земля и плачущая женщина.
Прощай, Барбара, – противная и прекрасная, неуязвимая и ранимая, сильная и беспомощная, как ребенок.
Прощай, Люси, и четыреста метров над уровнем моря.
Самолет пробивал облака. Марина держала на коленях футляр со скрипкой. Держала и держалась, как Антей за Землю. Вот что давало силы, а остальное – как получится. Остальное – по дороге.
Она примет свою дорогу. Или будет желать невозможного, кто знает... Хотя, может, кто-то и знает...
Ехал Грека
* * *
Ночью мне приснился мой умерший отец. Он сказал странную фразу: «Отдай ботинки Петру».
Я, наверное, спросил бы у него: «Почему?» Поинтересовался бы, с какой стати я должен отдать Петру свои новые английские ботинки, но в этот момент в мою дверь постучали. Негромкий настойчивый стук будто выманил меня из сна.
Я открыл глаза, не соображая, утро сейчас или вечер, или глубокая ночь.
– Вас к телефону, – объявила соседка Шурочка.
Шурочка подходила к каждому телефонному звонку в надежде, что звонят ей, но ей никто не звонил. И каждый раз в её «Вас к телефону» я различал ещё один грамм подтаявшей надежды.
– От меня ушла жена, – сказал в трубку Вячик.
– А который час? – спросил я.
– Восемь.
– А когда она ушла?
– Не знаю. Я проснулся, её нет. Позвони ей, пожалуйста, и скажи: «Галя, ты сломала Вячику крылья. Он сдался. Делай с ним что хочешь, он на все согласен. Только вернись». Запомнил?
– Запомнил, – сказал я.
– Повтори, – не поверил Вячик.
– «Галя, ты сломала Вячику крылья. Он на все согласен. Только вернись».
– Ты пропустил: «Он сдался, делай с ним что хочешь».
– Это лишнее, – сказал я.
– Почему?
– «Делай с ним что хочешь» и «он на все согласен» одно и то же.
– Да? Ну, ладно, – сказал Вячик. – Ты позвони ей, потом сразу мне.
Вячик – руководитель нашего ансамбля. Он композитор. Творец. Первоисточник.
Талантливые люди бывают двух видов:
1. С чувством выхода – это творцы. Это Вячик.
2. Без чувства выхода. Это я.
Я слышу музыку, понимаю, но не могу выразить, и все остаётся в моей душе. Поэтому в моей душе бывает тесно и мутно.
Я положил трубку и пошёл на кухню.
Шурочка стояла над кастрюлей с супом и выжидала, когда на его поверхность всплывёт серая пена, чтобы тут же её выловить и выбросить.
У Шурочки был тот тип внешности, которому идёт возраст. Сейчас она была молода, а потому незначительна.
У Шурочки был муж-аспирант и сын – младший школьник. Все они жили в одной шестнадцатиметровой комнате и существовали посменно: когда отец писал диссертацию, мальчик носился по коридору, как дикий зверь в прериях. А когда он делал уроки, отец, в свою очередь, выходил в коридор, садился на сундуке возле телефона и просматривал периодику.
Я поздоровался с Шурочкой и рассказал ей свой сон.
– А отец тебя обнимал? – спросила она.
– Не помню. А какое это имеет значение?
Шурочка попробовала свой суп и некоторое время бессмысленно глядела в сторону, определяя, чего в нем не хватает.
Зазвонил телефон.
– Ну? – спросил Вячик.
– Что «ну»?
– Звонил?
– Нет.
– Понятно, – догадался Вячик.
Я деликатно промолчал.
– Она ещё хуже, чем ты о ней думаешь, – сказал Вячик. – Ты даже представить себе не можешь, что это за человек. Она успокоится только тогда, когда втопчет меня в землю... Ну ладно. Извини. Я сам позвоню.
– И ты не звони, – попросил я.
– Почему?
– Ты себе цены не знаешь. Ты делаешь счастливее все человечество.
– Да, – согласился Вячик. – Но меня может сделать счастливым только она одна.
– Ну ладно, – сказал я после молчания. – Как там про крылья?
– «Ты сломала Вячику крылья. Он сдался. Делай с ним что хочешь. Он на все согласен. Только вернись», – проговорил Вячик несокращенный вариант.
Я положил трубку и набрал номер Гали.
Там долго не снимали. Наверное, Галя стояла подбоченясь над трезвонящим телефоном и хихикала. Потом сняла трубку и произнесла с иностранным акцентом:
– Хелло...у, – и при этом, должно быть, высокомерно посмотрела на себя в зеркало.
– Вот бросит он тебя, куда денешься? – спросил я.
– А кто это? – без иностранного акцента спросила Галя.
– Спрашиваю я. Куда ты денешься, если Вячек действительно тебя бросит?
Галя оробела. Наверное, ей показалось, что звонит кто-то важный из канцелярии Высшей Справедливости.
– Куда все, туда и я, – ответила Галя.
– Все работают. А ты работать не любишь.
– Я буду петь.
– Петь ты не умеешь.
Гале действительно все равно, что петь и как петь: сидя, лёжа или стоя на руках вниз головой.
Галя молчала, должно быть, раздумывала.
– Но я больше не могу, – сказала она упавшим голосом.
– Можешь.
Я положил трубку и пошёл досматривать свой сон.
За Галю и Вячика я был спокоен: сейчас они помирятся, потом опять поссорятся.
Я лёг и закрыл глаза. Вернее, я лежал с открытыми глазами под опущенными веками.
Сейчас начало десятого. Мика сидит у себя в лаборатории, смотрит, прищурившись, в микроскоп и жалеет себя.
Я позвоню ей, она снимет трубку и отзовётся слабым, будто исплаканным голосом.
– Ты чего? – спрошу я.
– Я не спала, – скажет Мика и замолчит молчанием, исполненным достоинства.
– И напрасно, – скажу я. – Ночью надо спать.
Мы ходим вокруг до около, чтобы не говорить о главном. А главное в том, что мы не женимся.
А не женимся мы потому, что я не могу никому принадлежать дольше чем полтора часа в сутки. Когда истекают эти полтора часа, во мне развивается что-то вроде мании нетерпения. Мне хочется вскочить и бежать, как в атаку.
Мика – единственный человек, который меня не утомляет, потому что в ней идеально выдержаны пропорции ума и глупости. Я могу быть с ней три и даже четыре часа. Но ей нужны двадцать четыре часа, и ни секунды меньше. Она постоянно поругивает Вячика и как бы оттягивает меня от него, поскольку Вячик – мой друг. Она хочет, чтобы я принадлежал ей весь. И сейчас, сидя у себя в лаборатории, она бы разглядывала в микроскоп мой волос – каков он на срез: круглый или продолговатый...
– Вас к телефону, – позвала Шурочка.
Я знал, что это Мика. Когда я о ней думал, она это слышала, поскольку мысль материальна.
– Ты билет взял? – спросила Мика.
Она имела в виду билет на самолёт. Самолёт должен был переместить моё тело из Москвы на юг. Из весны в лето.
– Взял, – сказал я.
Мика молчала.
С одной стороны, она беспокоилась о моем здоровье и хотела, чтобы я отдохнул, чтобы дольше был живым и дольше любил её. С другой стороны, я уезжал и оставлял её без себя на двадцать четыре дня, и целых двадцать четыре дня её жизнь не имела никакого смысла и была ей в тягость.
Когда я уезжал на гастроли или в отпуск, Мика погружалась в стоячую глубину времени и существовала, как утопленница. Даже хуже, потому что утопленники ничего не чувствуют, а она страдала.
Мика любила меня из года в год, – изо дня в день с неослабевающей силой, будто внутри у неё был мотор, вечный двигатель, перпетуум-мобиле, и с ним ничего не происходило.
Сколько раз я ронял этот мотор, бил его, терял, но он не ржавел, не снашивался и не разбивался. Это было какое-то самозаряжающееся устройство.
– Жаль, что ты не можешь взять отпуск, – сказал я.
Мика не ответила. Жаль мне или нет – это не меняло дела. Я все равно уеду, а она все равно останется.
– Мне грустно, – сказала Мика.
– Нет, – ответил я. – Ты счастлива. Ты не понимаешь этого.
Страдание – оборотная сторона любви и, значит, тоже входит в комплекс «счастье».
Мика тянет ко мне руки, а её руки уходят в пустоту. Она зажимает меня в кулак, а я, как песок, просачиваюсь сквозь пальцы. И есть я, и нет меня.
Я слышу сумятицу, которая происходит в ней, и мне хочется положить трубку.
– Ну, пока! – говорю я.
– Подожди! – вскрикивает Мика.
Я почти чувствую, как она хватает меня за рукав. Но когда меня хватают, мне хочется вырваться и убежать.
Я стою и изнываю от нетерпения.
– Ну пока, – вдруг соглашается Мика. – Счастливого отдыха.
Она не жалуется мне на меня, а отпускает и даже желает счастливого отдыха. Почему?
Мне хочется тут же позвонить к ней в лабораторию и выяснить: все ли в порядке с вечным двигателем, не проржавел ли он от моего эгоизма.
Я смотрю на телефон. И Мика тоже, должно быть, смотрит на телефон. Мы стоим с ней по разные концы города, как два барана на мостике горбатом, каждый со своей правдой.
О, могущество мужчины, не идущего в руки!
Телефон зазвонил.
– Скажи мне что-нибудь человеческое, – попросила Мика.
Я мгновенно успокоился. Так ведёт себя человек, проверяющий в кармане документы и деньги. Документы на месте, и он моментально о них забывает.
– Я люблю тебя, – говорю я Мике, забывая о ней.
Мика неестественно притихла.
– Ты где? – спросил я.
– Тут.
– А почему ты молчишь?
– Плачу.
Может быть, её вечный двигатель заряжается слезами...
В коридоре появился Шурочкин сын Пашка Самодеркин – человек семи лет.
– Что такое грека? – спросил Пашка.
– Какая грека? – не понял я.
– Ехал грека через реку, – объяснил Пашка.
– Это грек.
– Тогда почему не «ехал грек через реку»?
– Нескладно, – сказал я. – Тогда получится «ехал грек через рек».
Пашка подумал, потом сказал:
– Грека – это его жена. Он грек, а она грека.
– Тогда было бы «ехала грека через реку».
– А может, они наших падежей не знают. Это же греки.