– Может быть, дорогой мой… Во всяком случае, такие банальности начинают говорить перед расставанием… Дело в том, что твоя профессия идеально наложилась на твой характер и ты превратился в одинокого волка – тебе никто не нужен…
– Разве? – искренне удивился я. – Я этого раньше как-то не замечал.
– Уж поверь мне! Беда в том, что ты людей не любишь, к каждому ты предъявляешь невыполнимые требования. И от этого мне так тяжело с тобой! Я человек открытый, я люблю людей…
Я резко затормозил машину, так, что у Гали мотнулась голова и она не смогла завершить свое гуманистическое выступление. Выключил зажигание, отворил дверцу и сказал ей:
– Я думаю, что говорить «я люблю людей» так же пошло и глупо, как заявить, что «я – умный и бескорыстный человек». Люди – не вырезка с грибами, и любить их – ежедневный труд души, страдание и служение им. А не кокетливая болтовня! За всю жизнь я не слышал от Кольяныча ни слова о его любви к людям. Всё, пошли.
У калитки стояла какая-то женщина, которая сразу сказала:
– Опоздали вы маленько – Николая Иваныча из школы хоронили… Вы прямо на кладбище поезжайте, может, поспеете до схоронения… Лариса сказала, что на поминки часа в два вернутся… А вы знаете, где кладбище?
– Знаю, спасибо…
Я повернулся к машине, и тут разнесся протяжный визг, острый высокий вой, гневный лай, опадающий в жалобный тонкий скулеж. Барс. Это Барс услышал и узнал мой голос.
– А где собака? – спросил я женщину.
– В доме пока заперли, – вздохнула тяжело она. – Жалко пса, прям как человек убивается… В сенях его пока оставили, а то бы на кладбище побежал… Не дело это… Как все вернутся – выпустим… А времени пройдет сколько-то, глядишь, привыкнет пес… Дети родные и те привыкают… Все привыкают… Мертвого-то не воротишь…
Я взбежал по ступенькам, распахнул дверь, и Барс черным лохматым комом вывалился мне навстречу, встал на задние лапы, лизнул жарко в лицо, тяжело дыша, забил тугой метлой хвоста по струганым доскам крыльца.
– Куда вы его? – закричала женщина. – С ним Ларка и та не может справиться! Убежит он теперь…
– Некуда ему бежать, – сказал я. – Поехали со мной, Барс…
Барс улегся на заднем сиденье, свернулся клубком, засунул морду под лапы и замер. А я погнал машину обратно – через безлюдный центр, через Приречье и Маросановку – к кладбищу.
По всем статям Барс мог бы сойти за овчарку, если бы не вялые уши и загнутый кренделем вверх хвост. Несколько лет назад этот симпатичный беспород приблудился к Кольянычу и остался навсегда. Тогда еще я спросил Кольяныча, почему он раньше не держал собаку.
– Раньше не мог себе позволить, – усмехнулся он. – А теперь могу…
– Почему? – удивился я.
– А она теперь со мной на всю жизнь – до конца. Обычно люди, когда берут собаку, не задумываются над тем, что почти наверняка переживут ее. А собака – не стул, не костюм. Вместе с ней потеряешь часть себя. А теперь все по-честному – никому не ведомо, кто из нас кого провожать будет…
Вот и вышло как он хотел – Барс его провожает.
Опоздали мы на похороны. Подъехали к воротам кладбища, а оттуда люди уже выходят. Много стариков, много детей в школьной форме. И множество каких-то нераспознанных мною людей в одинаковой одежде и с одинаковыми лицами – мне всегда толпа у гроба кажется неразличимой. Только старики и дети запоминаются, они ни на кого не похожи, каждый сам по себе.
Я оставил Барса в машине, и мы с Галей прошли по единственной аллейке кладбища, почти до самого конца, туда, где за невысоким забором густо разрослись осокори и вербы и далеко видна утекающая к югу река.
Холм из цветов и жестяная табличка: «Николай Иванович Коростылев, 73 лет». Пригорюнившаяся, с сухими глазами, стояла Лариса, опираясь на дебелое плечо своего Владилена, дежурно-огорченное лицо которого никак не могло скрыть бушующих в нем жизненных соков. Понурые, уставшие от неприятной и не очень понятной им печальной процедуры, ковыряли носками ботинок песок их двое мальчишек.
И незнакомая мне совсем молодая женщина в черном платье.
Владилен, истомленный ролью скорбящего родственника, откровенно обрадовался мне, замахал рукой, и в его гостеприимно приглашающих жестах было облегчение человека, получившего возможность размять затекшие конечности.
– Жалко, очень жалко старика, – сказал он мне физкультурным голосом и разумно-рассудительно добавил: – Да ведь сам вместо него не ляжешь…
И по тому, с каким деятельным интересом он смотрел на стоящую за мной Галю, было ясно, что он не только сейчас не собирался ложиться под жестяную табличку вместо Кольяныча, но и вообще мысль о возможности собственной смерти в будущем кажется Владику совершенным абсурдом.
Лара медленно, будто спросонья, повернула к нам голову, долго смотрела на меня, словно припоминала – кто я такой, потом сделала неуверенный шаг навстречу, уткнулась мне лицом в грудь и тихо заплакала. И сквозь всхлипывания я слышал ее тихие причитания:
– Как же можно так… Он ведь в жизни мухи не обидел… Он такой добрый… Боже мой, какое зверство!..
Я не мог понять, о чем она говорит. И спросить сейчас не мог. Просто обнимал за плечи и тихо гладил по спине. Охапки подаренной мне бабкой сирени упали на дорожку, и неловко переминавшийся Владик наступал своими желтыми мокасинами на сочные гроздья фиолетово-синих цветов.
– Поехали, Ларочка, домой, – сказал я. – Потом поговорим…
– Да-да, Ларок, надо ехать, – готовно подхватил Владик. – Слезами тут не поможешь, а дома надо еще оглядеться, все проверить – люди ведь званы, помянуть надо отца добрым словом… А со Стасом потом поговорим, я ему сам расскажу…
Лариса молча кивнула – она всегда со всеми во всем соглашалась.
Стоявшая с ними женщина в черном вдруг резко сказала:
– Владилен Петрович, вам, наверное, действительно надо взять детей и ехать домой. А поговорить следует сейчас…
– Пожалуйста, – пожал он своими круглыми пухлыми плечами. – Не понимаю только, почему сейчас? Отца нашего никаким разговором уже не возвратишь, а дома – люди званы… Надо, чтобы было все как водится у приличных людей…
– Наверное, – сказала женщина и скинула с головы черный кружевной платок. – Но скорее всего один из этих приличных людей и загнал его сюда…
И показала пальцем на жестяную табличку «Николай Иванович Коростылев».
Владик набрал в обширную грудь воздуха, сокрушенно-громко вздохнул и возвестил присяжно-поверенно:
– Наденька, как все молодые люди, вы максималистка! Из-за одного затаившегося мерзавца не можем же мы подозревать всех людей, окружавших Николая Иваныча!..
Я молча слушал их, и в голове тонко вызванивало: «…Его убили… Он умер от инфаркта…» Но я не перебивал их и не задавал вопросов, потому что я профессионал в человеческом горе и профессия моя начинается с терпения. Адский жар терпения выжигает всего сильнее душу, она сохнет постепенно, трескается, стареет. Но сыщик начинается не с хитрости, быстроты и храбрости. Розыск ответа на любую загадку начинается с терпения.
А Гале ненавистно всякого рода терпение. И неясность своего положения и роли. Поэтому она выступила вперед и, давая сразу понять, что она мне человек не чужой и, естественно, им, таким образом, – свой, сказала своим мягким сострадательным голосом, не допускающим никакого отказа:
– Стасу надо объяснить, в чем дело… Мы же ничего не знаем… Стас, безусловно, сможет…
Я не дал ей договорить:
– Минуточку… Все идут домой… Галя, помоги там Ларе, чем сможешь… А мы с Надей задержимся ненадолго… Мы вас скоро догоним…
Пережив мое предложение как новое, ничем не спровоцированное оскорбление, Галя, тряхнув своими прекрасными волосами, взяла Лару под руку и повела к воротам, мальчишки побежали вперед, а Владик степенно зашагал следом. Стихали их шаги, громче заголосили птицы в кронах старых деревьев, истончался, исчезал сочувственно-соболезнующий голос Гали, успокаивающий Лару ненужными словами, и почему-то эти отдельно доносившиеся слова казались мне похожими на мято-желтые пятна солнца, с трудом прорвавшиеся сквозь густую зелень, дрожащие, бесформенные, обманчиво-недостоверные, как нелепые разводы на маскхалате.
Здесь остро пахло сырой глиной и перепрелой хвоей.
Я обернулся и увидел, что Надя складывает оброненные мной цветы, помятые толстыми ногами Владика, на могилу Кольяныча. Она выпрямилась, посмотрела на меня и, угадывая незаданный вопрос, сказала:
– Я вас хорошо знаю, я вас много раз видела у Коростылева. Вы меня не запомнили, я девчонкой тогда была. Вы приехали первый раз девять лет назад.
– Да, давно это было, – кивнул я. – Приблизительно лет девять-десять назад.
Она покачала головой:
– Не приблизительно, а точно – девять лет назад. В июле это было…
– А почему вы это так точно запомнили? – спросил я из вежливости.
– Потому что я в вас сразу влюбилась. Мне было четырнадцать лет, и никогда до этого не видела более интересных людей…
– Занятно, – усмехнулся я. – За прошедшие годы у вас была возможность убедиться во вздорности детских увлечений…
Она ничего не ответила, и, поскольку пауза угрожала затянуться, я быстро сказал:
– Последнее время меня преследует странное воспоминание… Я пришел в зоопарк и в клетке между вольерами пантеры и тигра увидел собаку. Обычную собаку, дворнягу. Тогда я поглазел на нее и ушел, а теперь все чаще думаю – что делала в клетке между пантерой и тигром дворняга? Что должна была изображать в зоопарке нормальная простая собака?
Надя покачала головой:
– Не понимаю…
– Я и сам не очень понимаю, – махнул я рукой. – Я ощущаю себя собакой, попавшей по недоразумению в клетку зоопарка.
Она повернулась ко мне, и я первый раз внимательно рассмотрел ее лицо – очень тонкое, смуглое, с родинкой над переносьем, как кастовая тика у индийских женщин. Красивая девушка, ничего не скажешь…
– Удивляюсь, что я вас не запомнил, – сказал я.
– Мы в соседнем доме жили… Когда вы приезжали, я смотрела на вас через забор и подслушивала, о чем вы с Коростылевым разговаривали… Да что там! Все утекло… – Из нагрудного карманчика она вынула сложенный серый лист и протянула мне: – Посмотрите…
Развернул лист – телеграмма. На сером бланке наклеены белые бумажные полосочки, покрытые неровными рядами печатных букв. Я пытался вчитаться в текст, но ужасный смысл слов, их злой абсурд не вмещался в сознании.
Неровные черные буковки, похожие на муравьев, елозили и мельтешили на белых дорожках бланка, прыгали и перестраивались, пока не замерли на миг – и брызнули в глаза нестерпимым ядом ужаса и боли…
«РУЗАЕВО МОСКОВСКОЙ ОБЛАСТИ НАГОРНАЯ УЛИЦА 7
КОРОСТЫЛЕВУ НИКОЛАЮ ИВАНОВИЧУ
ВЧЕРА ВАША ДОЧЬ ЗЯТЬ ВНУКИ ПОГИБЛИ АВТОКАТАСТРОФЕ ГОРОДЕ МАМОНОВЕ ВОРОНЕЖСКОЙ ОБЛАСТИ ТЧК ТЕЛА НАХОДЯТСЯ ГОРОДСКОМ МОРГЕ ТЧК ВЫЕЗЖАЙТЕ ДЛЯ ПОЛУЧЕНИЯ ДОКУМЕНТОВ ЗПТ ЛИЧНОГО ИМУЩЕСТВА ПРИСКОРБИЕМ ПРОНИН»
Я прочел еще раз телеграмму, и снова, и еще раз, но ощущение контуженности, полного разрыва с реальностью не проходило. Гудело в голове, слова прыгали перед глазами, как желтые солнечные блики на густой листве.
– Что это такое? – растерянно спросил я.
– Его убили этой бумажкой, – тихо сказала Надя. – Он прочел телеграмму при почтальоне и сразу потерял сознание. Успели довезти до больницы, через час умер…
– А Лариса? – задал я бессмысленный вопрос.
– Они приехали на другой день. Ни о чем не подозревая. Они на машине возвращались из отпуска…
* * *
Грустный хаос поминок. Оцепенело сидел я за столом, слушал, что говорят, внимательно смотрел на этих людей, которых никогда раньше не видел, а Кольяныч прожил с ними рядом много лет, дружил с ними, помогал, учил, и судя по всему, они его уважали, ценили и любили.
А кто-то один взял и убил его. Зачем? Почему? За что?
В том, что этот человек сидит сейчас с нами в печальном застолье и поминает добрым словом безвременно ушедшего от нас Николая Ивановича, я не сомневался. Конечно, не тот, что несколько дней назад подал в окошечко телеграфа смертоносный бланк, уплатил полтора рубля, получил квитанцию на точный выстрел в цель за тысячу верст и исчез после этого во тьме неизвестности. Он был далеко и мне сейчас неинтересен…
– Возьмите еще блиночек…
– Что? – обернулся я и увидел, что женщина, встречавшая меня давеча у калитки и сторожившая Барса, протягивает мне глубокую плошку с блинами.
– Блинков, говорю, возьмите еще… Вы поешьте маленько, а то стоит у вас тарелка нетронутая… А блины у нас замечательные – кружевные, тоненькие. Сейчас такие не пекут – все торопятся, некогда! Толстые да клеклые, одно слово – «бабья лень»… Вы этот блинок в сметану макните да селедочки пару кусков в него заверните – объеденье получится…
– Спасибо большое… Я потом возьму…
Нет, отправитель телеграммы мне понадобится потом. В конечном счете он только пуля, разорвавшая сердце Кольяныча. Последнее звено в сложном механизме убийства. Должен быть ствол, из которого полетела эта пуля, необходим прицел-мушка, обязательно есть курок. Кто-то из присутствующих на поминках людей – друзей, соседей, знакомых, сослуживцев – часть системы, убившей Кольяныча. В этом я был твердо уверен.
– …Не кушаете вы ничего… – Та же женщина смотрела на меня горестно. – Покушайте чего-нито, вам силенки еще понадобятся. И выпить надо хоть стаканчик.
– Спасибо, не могу я сейчас…
– А вы через «не могу», потому что надо… Я знаю, что вам горько сейчас, уважали вы его сильно. Да и он вас любил взаимно. Я знаю, говорил он о вас часто. Я ведь соседка, к покойнику Николай Иванычу часто ходила, последние-то годы Лара редко с Москвы наезжала, считай, бобылем он проживал. А меня Дуся зовут – слышали от него, наверное?
– Слышал, – кивнул я. Не мог я вспомнить никаких разговоров о Дусе, но огорчать ее не хотелось.
А она, обрадованная найденной между нами человеческой ниточке, продолжала ухаживать за мной:
– Вы рюмочку выпейте и закусите салом, гляньте, сало какое – в Москве такое не сыщешь, розовое, мясное, с «любовиночкой»…
Галя, сидевшая рядом с Ларисой, уже подружилась с ней на весь остаток жизни, утешала ее, опекала, обнимала за плечи, что-то шептала на ухо – видимо, учила жить. Галя выступала в своей коронной роли – помогала людям, сострадала и соучаствовала не в празднике, не в победах и успехах – это-то каждый халявщик горазд, – а протягивала свою твердую руку помощи и поддержки в беде и горе. Надежную руку, не сомневающуюся в своей необходимости. И так она была поглощена своим участием в чужой беде, что не приходило ей в голову взглянуть на Ларкино лицо – слепое, плоское, мертвое.
В комнате было очень душно. Толстый человек напротив меня достал кожаный портсигарчик и постукивал нетерпеливо по столу, не решаясь закурить здесь и не зная, удобно ли уже встать из-за стола. Удивительно было видеть на этом огромном торсе розовое детское лицо в круглых очках.
Полнокровное лицо взрослого старшеклассника туманилось выражением неуверенности, застенчивой робости, сомнением в праве на какой-нибудь самостоятельный поступок. Сквозь круглые стекляшки бифокальных очков выглядывали время от времени растерянные глаза с молчаливым вопросом, почти просьбой – вам будет не обидно, если я скажу? Я вас не побеспокою своим поступком?
Справа на него наседала, все время что-то объясняла и поучала крупная белая женщина, похожая на говорящую лошадь. Она что-то требовала от него, уговаривала, доказывала. А он вяло отбивался, я слышал его тягучий, чуть гундосый голос:
– Фатит… Екатерина Степановна… от-то… фатит… я все сам знаю… для учителя это необходимо как флеб насущный… от-то… значит… Екатерина Степановна… от-то…
Мне отмщение, и аз воздам. Я должен восстановить, реставрировать, воспроизвести смертоубийственную конструкцию. Дело в том, что я – профессионал. И точно знаю, что люди руководствуются, как правило, набором достаточно стандартных побуждений и владеет ими диапазон однородных страстей. Просто в каждом отдельном преступлении они приложимы к самым разнообразным ситуациям и оттого кажутся непостижимо многоликими и загадочными.