— Вон, смотри!
Это ее, души, голос выхватил для меня Октавию из толпы пассажиров, набившихся в пригородный поезд.
И я увидел ее в тот самый момент, когда поезд, задребезжав, вырвался из тоннеля в чуть разбавленные угольные чернила ночи. Она стояла там же, где, несколькими вагонами раньше, я, но смотрела в другую сторону. С нижнего яруса я видел только ее ноги.
Шаг.
Другой.
Я протиснулся поближе, добрался до лесенки и полез наверх.
И скоро уже увидел Октавию в полный рост.
Она смотрела в мутное вагонное окно. Хотелось бы мне в ту минуту знать, о чем она думает.
Я уже подобрался близко.
Мне были видны ее шея и как дышат ее ребра. Рука, крепче сжавшая поручень в момент, когда вагон сбился с ритма, а свет потускнел и моргнул.
«Октавия», — позвал я мысленно.
Душа подпихнула меня вперед.
— Давай, — поторопила она, но не приказывая, не требуя, не задирая меня. Она просто подсказывала, как надо, что мне нужно сделать.
— Ладно, — шепотом ответил я.
Я придвинулся и оказался позади нее.
Фланелевая рубашка.
Белизна шеи.
Измятые потоки волос, падающие на спину.
Плечо…
Я поднял руку и коснулся его.
Она обернулась.
Она обернулась, и я пролил в нее взгляд, и во мне засквозило какое-то странное, новое чувство. Боже, как она была хороша. Я услышал собственный голос:
— Я приду под твое окно, Октавия, — я даже улыбнулся. — Приду, завтра.
Тут она вздохнула, на миг прикрыла глаза и улыбнулась в ответ. Улыбнувшись, сказала:
— Хорошо, — тихим голосом.
Я придвинулся еще, схватил ее за рубашку на животе и держал — с облегчением.
На следующей станции я сказал, что мне пора выходить.
— Увидимся завтра? — спросила она.
Я кивнул.
Двери распахнулись, я вышел на перрон. Я понятия не имел, где оказался, но лишь поезд тронулся и пополз, я двинулся рядом, все еще впиваясь в Октавию взглядом, сквозь стекло.
Поезд скрылся, я стоял на перроне, наконец сознавая, какой на улице холод.
Тут я вдруг заметил.
Душа.
Ее не было рядом.
Я стал озираться, но скоро понял.
Она не вышла из вагона со мной. Она осталась в поезде — с Октавией.
Рельсы
Я поднимаюсь, и в походке пса появляется какое-то нетерпение. Ему до смерти хочется, чтобы я шел за ним.
Меня вдруг прошибает.
Горячая тяжесть пронизывает меня.
Я бегу за псом, гонюсь за ним через дороги, сквозь воющий ветер. Пес поначалу то и дело оглядывается, но скоро понимает, что я не отстану.
Он ведет меня.
Тащит.
И вот мы бежим к железнодорожной линии, едва не обдирая дорогу, и я вижу. Я замечаю его вдали, когда мы выскакиваем на рельсы. Поезд, мерцающий огнями; и я прибавляю ходу, догоняя.
Бегу.
Торгуясь с усталостью, — обещая ей себя позже, только бы дала не сдохнуть сейчас.
Бежать.
Бежать, и…
И вот я вижу их.
Я вижу его, как он продирается сквозь вагоны и добирается, куда нужно, а за плечом у него душа, что-то нашептывает.
Она оборачивается. Он берет ее за рубашку.
Поезд катит быстрее.
Обгоняет нас и исчезает вдали, я замедляю шаг, останавливаюсь, складываюсь пополам, бросаю ладони на колени.
Пес по-прежнему рядом, и я гляжу на него, как бы говоря: «Если на пути домой меня ждет еще что-то подобное, это здорово».
9
— Эй, — окликнул меня Руб вечером, когда я наконец оказался дома, — у тебя случилось чего? Ты поздновато, а?
— Поздновато, — я кивнул.
— Суп в кастрюле, — вступила в разговор миссис Волф.
Я поднял крышку и заглянул внутрь — ничего ужаснее придумать невозможно. Зато кухня от этого сразу опустела, что было мне на руку, поскольку у меня совершенно не осталось настроения на расспросы, особенно Рубовы. Что я должен был ему ответить? «А, знаешь, чувак, гулял тут с твоей бывшей девчонкой. Ты ведь не против, правда?» Ага, ага.
На суп ушло несколько минут, и я ел его в одиночестве.
И пока ел, потихоньку впитывал в себя, что произошло. Ну, в смысле, такие вещи не каждый день с тобой случаются, а когда все же случаются, как ни крути, без усилия в них не поверишь.
Ее голос все возвращался и возвращался.
— Кэмерон?
— Кэмерон?
С какого-то раза я обернулся и увидел, что со мной разговаривает еще и Сара.
— Ты норм? — спросила она.
Я улыбнулся в ответ.
— Конечно. — И мы вместе помыли посуду.
Потом мы с Рубом пошли за Пушком и прогуливали его, пока он опять не начал пыхтеть.
— Слушай, ужасно хрипит, — встревожился Руб, — может, у него грипп или еще чего. Венеричка.
— Как это — венеричка?
— Ну, как это. Типа половая зараза.
— Ну, это вряд ли.
Когда мы возвращали Пушка Киту, тот заметил, что шерсть сильно свалялась, что закономерно: эта собака состояла, по-моему, на девяносто процентов из меха, на пару — из мяса, еще чуток пришлось на кости и один-два процента — лай, скулеж и выкрутасы. Так-то в основном мех. Хуже, чем у кошки.
Мы потрепали его на прощанье и отвалили.
Дома на крыльце я спросил Руба, как ему его Джулия.
«Халда», — представил я его ответ, но знал: Руб такого не скажет.
— Знаешь, неплохо, — ответил он. — Не суперлюкс, но и не брак. Грех жаловаться. — У Руба девицы быстро проходят от «королевы» до «грех жаловаться».
— Ясно.
В какой-то миг я едва не спросил, в какой категории у него стояла Октавия, но меня она интересовала совсем не в том смысле, в каком Руба, так что и спрос был бы ни к чему. Это не имело значения. А имело то, как мысли о ней глубоко прожигают меня. Перестать о ней думать я просто не мог — все убеждал себя в том, что случилось.
Появление Октавии на улице в Глибе.
Ее вопрос.
Поезд.
Минута за минутой.
Мы посидели еще чуток на старом продавленном диване, что папаша вынес из дому несколько лет назад, смотрели, как мимо катится улица.
— Чего уставились? — цыкнула на нас халдоватая девица, лениво шлепавшая мимо.
— Ничего, — ответил Руб, и нам осталось только ржать, пока она ни с того ни с сего крыла нас матом, замедлив шаг.
Потом мои мысли потекли внутрь.
С каждой секундой Октавия все дальше углублялась в меня. И даже когда Руб снова заговорил, я все еще был в поезде, протискивался сквозь пассажиров, пот, пиджаки.
— Мы в субботу едем с батей? — Руб пресек мои мысли.
— Скорее всего, — ответил я, и Руб поднялся и пошел в дом. А я еще довольно долго просидел на крыльце. Думал про завтрашний вечер и стояние у дома Октавии.
Ночью я не спал.
Простыни прилипли ко мне, я вертелся и путался в них. Посреди ночи я даже встал и пошел посидеть на кухне. Был третий час, и миссис Волф, по дороге в туалет, зашла глянуть, кто тут не спит.
— Привет, — тихонько сказал я.
— Ты чего тут сидишь? — спросила она.
— Не спится.
— Ну, ложись поскорее, ладно?
Я посидел еще немного, радиопрограмма со звонками в студию болтала и спорила сама с собой на кухонном столе. Всю ту ночь меня наполняла Октавия. И я даже думал, не сидит ли она сейчас у себя на кухне, думая обо мне.
Может, да.
Может, нет.
В любом случае, завтра мне предстояло туда пойти, и, казалось, часы испарялись медленнее, чем это вообще мыслимо.
Я вернулся в постель — ждать. Взошло солнце, я поднялся вместе с ним, и потихоньку день понес меня. В школе была обычная мешанина шуток, полных уродов, толканий да время от времени смеха.
После школы я пережил несколько тревожных секунд. Я не знал точно, как фамилия Октавии, и перепугался, что не найду ее в телефонной книге. Но отлегло, я вспомнил. Эш. Октавия Эш. Узнав адрес, я отыскал ее улицу на карте и понял, что это десять минут ходу от станции, если только я не заблужусь.
Перед выходом я перепрыгнул к соседям и немного потрепал Пушка. Можно сказать, я нервничал. Трясся как сумасшедший. Я перебрал в уме все мыслимые плохие исходы. Поезд сойдет с рельсов. Не смогу найти нужный дом. Буду стоять не у того дома. Я про все это успел подумать, пока гладил меховой ком, который катался кверху пузом и даже вроде улыбался, когда я чесал ему живот.
— Пожелай мне удачи, Пушок, — сказал я тихо, подымаясь, чтобы уйти, но он только поставил на меня лапы и посмотрел с видом «А ну гладь дальше, чмо ленивое!». Но я все же перескочил за ограду, прошел сквозь дом и рванул. Оставил записку, что, наверное, зайду вечером к Стиву, чтобы никто не беспокоился, где я. (Тем более, шансы были, что я так и так у него окажусь.)
Оделся я как всегда. Старые джинсы, моя черная ветровка, фуфайка и старые боты.
Перед выходом я пошел в ванную и попробовал прилизать волосы, чтоб не торчали, но это все равно, что пытаться преодолеть силу тяготения. Эти волосья торчат, что с ними ни делай. Густые, как собачья шерсть, и всегда какие-то растрепанные. Никогда не мог с ними совладать. «И вообще, — подумал я, — надо постараться выглядеть, как вчера. Вчера же мой вид ее не отпугнул, значит, и сегодня пойдет».
Все решено. Поехал.
Входная дверь за мной грохнула, сетчатая задребезжала. Будто обе двери выпинывали меня из прежней жизни, которую я вел в этом доме. Меня вышвырнули в большой мир — впервые. Сломанная покосившаяся калитка со скрипом распахнулась, выпуская меня, и я осторожно прикрыл ее за собой. Я ушел, и ярдов где-то с пятидесяти на ходу оглянулся на дом, где живу. Он не был прежним. И никогда не будет. Я шагал.
Мимо медленно текли машины, и в какой-то момент, когда движение застопорилось, пассажир в одном такси плюнул из окна и чуть не угодил мне на ботинок.
— Господи! — воскликнул он. — Извини, друг.
Я только улыбнулся и сказал:
— Ничего страшного.
Я не имел права отвлечься. Не сегодня. Я почуял аромат другой жизни, и ничто не могло сбить меня со следа. Я догоню ее. Я найду в себе ее обиталище. Найду, изведаю, заглочу. Тот парень мог бы и в рожу мне плюнуть: я бы утерся и пошел своей дорогой.
Никаких отвлечений.
Никаких сожалений.
Еще был день, когда я дошел до Центрального, купил билет и спустился под землю. Платформа двадцать пять.
Я ждал, стоя в глубине перрона, пока не почувствовал холодное дуновение от поезда, несущегося по тоннелю. Оно овеяло мне уши, а потом в них загремел рев и упал до усталого тяжкого выдоха.
Подошел старый поезд.
Обшарпанный.
В последнем вагоне на нижнем ярусе ехал старик с приемником и слушал джаз. Он улыбнулся мне (редчайшее событие в любом виде общественного транспорта), и я понял, что сегодня все будет, как надо. Я почувствовал, что заслужил это.
Мои мысли неслись вместе с поездом.
А сердце старалось не торопиться.
Доехали до Хёрствилла, я поднялся, выбрался из вагона и, к своему удивлению, без труда нашел нужную улицу. Обычно во всем, что касается ориентирования, я полный болван.
Пошел по улице.
Разглядывал каждый дом, пытаясь угадать, который из них — Хауэлл-стрит, тринадцать.
Когда нашел, увидел, что он почти такой же маленький, как наш, и краснокирпичный. Уже начало смеркаться, и я стоял у этого дома, дожидаясь и надеясь, руки в карманы. Там были ограда, и калитка, и подстриженная лужайка с дорожкой. Я стал гадать, выйдет ли Октавия.
Со станции шли люди.
Проходили мимо меня.
Наконец, когда улицу залила та же темнота, что и прошлым вечером, я отвернулся и стал смотреть на дорогу, полусидя, полулежа спиной на ограде. Через пару минут она появилась.
Я едва услыхал, как открылась дверь, как она приблизилась, но, когда Октавия остановилась у меня за спиной на расстоянии вытянутой руки, я безошибочно почувствовал ее присутствие. Почувствовал ее, представил ее сердцебиение…
Я даже сейчас вздрагиваю, вспоминая прикосновение ее прохладных рук к моей шее и голоса — к моей коже.
— Привет, Кэмерон, — сказала она, и я повернулся к ней. — Спасибо что пришел.
— Да ну что там, — ответил я. Голос у меня вышел сухой и треснувший пополам.
Я, помню, улыбнулся, а сердце у меня купалось в собственной крови. Больше не нужно сдерживаться. Тысячу раз я проживал это мгновение в воображении, и вот, когда оно пришло наяву, я уж его не упущу. Нипочем не профукаю.
Я шагнул вдоль изгороди, вошел в калитку и, подойдя к Октавии, взял ее руку и не отпускал.
Я поднял ее к губам и поцеловал. Поцеловал пальцы и запястье: нежно, как только смог неуклюжими губами, а потом глянул ей в глаза и понял, что прежде с ней такого не случалось. Думаю, ее брали только нахрапом, и моя нежность ее удивила.
Глаза у нее расширились.
Лицо стало чуточку открытее.
Губы растянулись в улыбку.
— Пошли, — сказала Октавия, ведя меня за калитку, — сегодня у нас не так уж много времени.
И, почтя касаясь друг друга, мы двинулись по дорожке.
Дальше по улице был старый парк, и там я копался в себе: что бы сказать?
Ничего не нашлось.
В голову приходила только дикая чушь типа погоды и подобной ерундистики, но я не собирался опускаться до такого. Октавия, впрочем, все еще улыбалась мне, без слов сообщая, что можно и не разговаривать. Это было нормально: не подкатывать к ней с рассказами, комплиментами или еще какими-то словами, которые говорят, лишь бы что-нибудь говорить. Октавия шла и улыбалась, в молчании ей было лучше.
В парке мы просидели долго.
Я предложил ей свою куртку и помог надеть, но после этого не было уже ничего.
Ни слов.
Ни иного.
Не знаю, чего я ждал, но я абсолютно не понимал, как с этим быть. Не понимал, как вести себя рядом с девушкой, для меня все, чего она могла хотеть, было совершенно окутано тайной. Я даже не догадывался. Я знал только одно — что хочу ее. Это была простая часть. Но вот как узнать, что надо делать? Как, черт подери, у меня может хоть что-то здесь получиться? Вот скажите, а?
Трудности мои, думал я, оттого, что я слишком долго жил внутри своей одинокости. На девушек я смотрел всегда издали, редко приближаясь даже настолько, чтобы почувствовать их запах. Конечно, я их хотел, но, пусть и маялся, что не могу ими обладать, так жить было даже в чем-то проще. Никакого давления. Никаких неудобств. В самом деле, легче представлять, как все должно произойти, чем столкнуться с этим в жизни. Можно придумывать идеальные ситуации и как я буду действовать, чтобы покорить девушку.
Но можно совершить любые подвиги, пока это не на самом деле.
А вот когда на деле, твоего падения ничто не смягчит.
Никто не постелет на землю коврик, и в тот вечер в парке я чувствовал, что все как никогда всамделишное. И себя — как никогда беспомощным. Вот как это ощущалось, и казалось, так будет всегда.
Прежде в жизни было главное — добывать девчонок (ну, или мечтать об этом).
А теперь — узнавать их.
И это совсем, совсем другое дело.
И в тот момент речь шла о конкретной девчонке и о том, как понять, что надо делать.
Я думал, пытался продраться сквозь собственные мысли к неуловимому прозрению: что делать. Мысли пригвоздили меня, прибили к месту, чтобы подумал. В конце концов я попробовал убедить себя, что все само как-то образуется. Но само по себе ведь ничего не образовывается.
«Так, ну ладно», — говорил я себе, пытаясь собраться. Я даже стал перечислять в уме все, что сделал правильно.
Я догнал ее в поезде накануне.
Я говорил с ней и пообещал прийти к ней под окна.
Господи, я даже поцеловал ей руку.
Но теперь все-таки нужно было разговаривать, а сказать мне было нечего.
«Ну как это тебе нечего сказать, чертов тупица?» — взывал я к самому себе.
И упрашивал себя.
Несколько раз.
Сидя с Октавией на занозистой скамье и придумывая, что предпринять дальше, я горько досадовал на себя.
В какой-то миг я открыл было рот, но из него не раздалось ни единого звука.