Затем, опустив густые, как черная бахрома, ресницы, она снова откинулась на спинку скамьи, сложила руки на груди, переплела пальцы и притворилась, что снова спит, сморенная усталостью.
Долговязая неряха Мионетта наконец-то объявила, что ужин готов, и вся компания перешла в соседнюю комнату.
Комедианты воздали должное кухне месье Чирригири и, хотя на столе не было никаких деликатесов, их голод был утолен, равно как и жажда – мужчины подолгу припадали к бурдюку, который после знакомства с ними окончательно опал, словно волынка, из которой вышел весь воздух.
Они уже собирались встать из-за стола, когда на улице послышались яростный лай собак и топот копыт. Затем прогремел троекратный стук в дверь, столь властный и нетерпеливый, что сразу стало ясно: новый гость не из тех, кто привык долго ждать. Мионетта бросилась в прихожую и торопливо отодвинула засов. Дверь распахнулась, и в таверну вошел мужчина, окруженный сворой охотничьих собак. Те, едва не сбив с ног служанку, тотчас принялись метаться, прыгать, скакать и вылизывать остатки пищи с тарелок, в два счета выполнив работу пары судомоек.
Под воздействием хозяйского хлыста, настигавшего без разбора правых и виноватых, вся эта суматоха, как по волшебству, улеглась. Собаки забились под скамьи, тяжело дыша и вывалив языки, иные из них свернулись клубком или вытянулись, положив головы на лапы. А новый гость, державшийся с уверенностью человека, который повсюду чувствует себя как дома, гремя шпорами проследовал в комнату, в которой ужинала бродячая труппа. Хозяин, комкая в кулаке берет, семенил за ним с видом робким и заискивающим, хотя прежде казался человеком не робкого десятка.
Приезжий остановился на пороге, небрежно коснулся перчаткой полей шляпы и обвел равнодушным взглядом комедиантов, которые, в свою очередь, учтиво раскланялись.
С виду ему можно было дать лет тридцать или тридцать пять. Длинные и вьющиеся белокурые волосы незнакомца обрамляли жизнерадостную физиономию, раскрасневшуюся от ветра и быстрой скачки. Глаза у него были ярко-голубые, блестящие и слегка выпуклые, нос слегка вздернутый и раздвоенный на кончике. Рыжеватые короткие усы, напомаженные и закрученные вверх в форме запятых, служили как бы дополнением к эспаньолке, напоминавшей листок артишока. Между усами и бородкой улыбались румяные губы, причем тонкая верхняя сглаживала впечатление брезгливой чувственности, которое производила полная и яркая, изогнутая в форме лука и слегка оттопыренная нижняя. Подбородок был круто срезан, отчего эспаньолка стояла дыбом.
Когда этот господин, сняв шляпу, бросил ее на скамью, стал виден гладкий белый лоб, обычно прикрытый от жгучих солнечных лучей полями шляпы. Из этого можно было сделать вывод, что у его обладателя в прошлом, еще до того, как он покинул двор ради деревенской жизни, был весьма нежный, почти девичий цвет лица. В целом облик незнакомца оставлял приятное впечатление: веселость бесшабашного гуляки смягчала высокомерное и пренебрежительное выражение, присущее вельможам, а элегантный костюм свидетельствовал, что маркиз – ибо таков был титул нового гостя таверны – даже из этой глуши умудрялся не терять связи с лучшими парижскими портными.
Широкий кружевной воротник лежал на отворотах его короткого камзола из ярко-желтого тонкого сукна, расшитого серебряным аграмантом. В разрезе камзола виднелись пышные волны тончайшей батистовой нижней рубахи, ниспадавшей на пояс панталон. Рукава сшитого точно по фигуре камзола открывали рубаху и ее кружевные манжеты до локтя; голубые просторные панталоны, украшенные спереди лентами соломенного цвета, спускались чуть ниже колен – до голенищ сафьяновых сапожек для верховой езды с серебряными шпорами. Голубой, как и панталоны, плащ, отороченный серебряным галуном и подхваченный на одном плече застежкой с шелковым бантом, довершал наряд – возможно, слишком щегольской для этого места и времени года. Однако тому было серьезное оправдание: маркиз был приглашен на охоту красавицей Иолантой де Фуа и по этому случаю разрядился в пух и прах, желая поддержать свою давнюю славу одного из самых изысканных столичных модников.
– Корму – собакам, овса – лошади, ломоть хлеба с ветчиной – мне и каких-нибудь объедков – моему егерю! – весело гаркнул маркиз, присаживаясь к столу рядом с Субреткой, которая приветствовала столь великолепного кавалера пылким взглядом и неотразимой улыбкой.
Месье Чирригири поставил перед гостем оловянный прибор и кубок, который Субретка не замедлила наполнить до краев, а маркиз осушил одним махом. Несколько минут у него ушло на то, чтобы утолить жестокий охотничий голод, который по своей свирепости равен тому, что древние греки зовут булимией. Затем маркиз обвел взглядом стол и обнаружил сидевшего рядом с Изабеллой барона де Сигоньяка, которого он знал в лицо и всего несколько часов назад встретил на дороге, когда вместе с другими участниками охоты разминулся с повозкой комедиантов.
Барон что-то шептал Изабелле, а та улыбалась ему той тонкой, едва уловимой улыбкой, которую можно назвать духовной лаской. Подобная улыбка выражает скорее симпатию, чем веселье или глубокое чувство, но она не могла обмануть человека, привыкшего к женскому обществу, а опыт такого рода у маркиза имелся в избытке. Отныне его уже не удивляло присутствие Сигоньяка в бродячей актерской труппе и презрение, которое прежде внушал ему убогий вид нищего барона, отступило. Намерение следовать за возлюбленной в колеснице Феспида, подвергаясь всем неудобствам, комическим и драматическим превратностям кочевой жизни, представилось ему теперь проявлением романтического склада души и широты натуры молодого человека.
Поэтому маркиз лишь кивнул, дав понять Сигоньяку, что узнал его и сочувствует его намерениям; однако как человек светский не стал открывать инкогнито барона и занялся Субреткой, осыпав ее фейерверком комплиментов, отчасти искренних, отчасти шутливых, на которые та отвечала остроумно и в тон, заразительно смеясь и пользуясь случаем предъявить свои великолепные жемчужные зубки.
Эта встреча в трактире кое-что обещала, и маркиз внезапно решил показать себя страстным любителем и глубоким знатоком театрального искусства. Он принялся сетовать на то, что лишен в деревне наслаждения сценой, которое питает ум, оттачивает речь, учит изысканным манерам и совершенствует нравы. Затем, обращаясь к Тирану – очевидно, приняв его за главу труппы, – маркиз осведомился, нет ли у того иных обязательств, которые помешали бы его актерам представить несколько лучших пьес из своего репертуара в замке Брюйер, где проще простого соорудить подмостки в бальной зале или в оранжерее.
Тиран, добродушно ухмыляясь в свою окладистую бороду, смахивающую на конскую гриву, прогудел, что ничего не может быть легче. Его труппа – одна из наилучших в провинции, и сам он готов служить его светлости. После чего с притворным лукавством добавил, что все они в распоряжении маркиза, начиная от Короля и заканчивая Субреткой.
– Превосходно! – воскликнул маркиз. – А с оплатой затруднений не возникнет – цену назначьте сами. Мыслимое ли дело – торговаться с самой Талией, музой театрального искусства, которую чтит не только Аполлон, но и высоко ценят при дворе, в столице и даже в этом захолустье, где обитают не такие уж неотесанные увальни, как принято считать в Париже.
Произнеся это и напоследок многозначительно стиснув под столом колено Субретки, которая ничуть этим не смутилась, маркиз поднялся из-за стола, надвинул шляпу до бровей, простился с актерами и ускакал в сопровождении егеря и своры гончих. Он спешил опередить труппу, чтобы отдать необходимые распоряжения для ее приема в замке Брюйер.
Время было уже позднее, а в путь предстояло тронуться ранним утром, ибо замок маркиза находился в четырех милях от таверны «Голубое солнце». И если породистому скакуну ничего не стоит одолеть это расстояние в самый короткий срок, усталые волы по песчаным дорогам будут тащиться куда дольше.
На этом дамы удалились в чулан за перегородкой, где на полу было постелено свежее сено; мужчины же остались в большой комнате и, как сумели, расположились на скамьях, табуретах и составленных вместе стульях.
4
Пугала для птиц
Вернемся теперь к нищей малышке, которую мы оставили спящей на скамье глубоким, но скорее всего притворным, сном. Мы имеем полное право на некоторое недоверие, ибо помним ту свирепую жадность, с какой ее горящие глаза пожирали жемчужное колье Изабеллы, поэтому попытаемся проследить за этим полудиким ребенком.
И действительно, как только комедианты разошлись, девочка медленно приподняла свои густые ресницы, обвела пронзительным взглядом все углы комнаты и, убедившись, что здесь уже никого нет, свесила ноги со скамьи, выпрямилась, привычным движением отбросила назад спутанные волосы и, словно тень, скользнула к двери. Открыв ее без малейшего шума, она с теми же предосторожностями закрыла ее за собой, стараясь, чтобы щеколда не опустилась слишком быстро и не звякнула. Затем она беззвучно прокралась вдоль изгороди и обогнула ее.
Убедившись, что никто ее не заметил и таверна осталась позади, девочка бросилась бежать со всех ног, на ходу перепрыгивая через канавы со стоячей водой, стволы поваленных деревьев и так же легко преодолевая густые заросли вереска. Длинные пряди волос хлестали ее по щекам, как черные змеи, и время от времени, падая на лицо, закрывали обзор. Тогда она, не останавливаясь, снова и снова, отбрасывала их назад нетерпеливым жестом. Впрочем, эти неутомимые ножки, как казалось временами, были способны находить знакомую дорогу и без помощи зрения.
Насколько можно было судить в мертвенном свете луны, занавешенной полупрозрачной тучей, словно густой вуалью, местность вокруг была необычайно мрачная и зловещая. Одинокие сосны, стволы которых были испещрены глубокими зарубками для добывания живицы, придавали деревьям сходство с казненными, чьи раны еще кровоточат. Далее простирались темно-фиолетовые вересковые пустоши, над которыми клубился зеленоватый туман, казавшийся в лучах ночного светила толпой привидений, что само по себе могло вселить ужас в людей суеверных или не знакомых с особенностями природы этих диких мест.
Девочка, должно быть давно привыкшая к подобным фантасмагориям, без всякого страха продолжала стремительный бег. Наконец она достигла вершины небольшого холма, увенчанного двумя-тремя десятками елей, образующих совершенно темную рощицу. С тем же проворством, без следа усталости, она поднялась по крутому склону на вершину и зорко оглядела покрытые мраком окрестности. Не обнаружив никаких признаков человеческого присутствия, она сунула два пальца в рот и троекратно свистнула. От подобного посвиста путник, пробирающийся ночью в лесном краю, непременно вздрагивает, хоть и приписывает его совам-неясытям или другим вполне безобидным тварям. Если бы не паузы, подражание голосу дикой птицы могло бы показаться совершенным.
Вскоре неподалеку зашевелилась куча сухих листьев, затем приподнялась, встряхнулась, как просыпающийся зверь, и перед девочкой выросла мужская фигура.
– Это ты, Чикита? – послышался хрипловатый голос. – Что у тебя нового? Я уже перестал тебя ждать, вот и вздремнул малость…
Тот, кого разбудил сигнал Чикиты, оказался жилистым малым лет двадцати пяти-тридцати, сухощавым, подвижным и, казалось, готовым на любое дело. Он мог бы оказаться браконьером, контрабандистом, тайным варщиком соли, вором и даже разбойником. И в самом деле: этими благородными ремеслами он занимался либо попеременно, либо всеми сразу – смотря по обстоятельствам.
Облака разорвались, и бледный свет луны упал на него, как луч света из потайного фонаря. Если бы здесь присутствовал посторонний наблюдатель, теперь он мог бы хорошо рассмотреть его физиономию и наряд. Лицо мужчины – он носил имя Огастен – было темно-бронзовым, как у дикого индейца-кариба, глаза мерцали, как у хищной птицы, а зубы с необыкновенно острыми и длинными клыками сделали бы честь даже молодому волку. Лоб его был туго повязан свернутым платком, словно у раненого, а из под этого платка выбивались густые и жесткие кудри, торчавшие на макушке, словно иглы дикобраза. Корпус мужчины облегал синий бархатный жилет, вылинявший до блеклой голубизны от долгого употребления и усыпанный пуговицами, изготовленными из мелких медных монеток. Широкие холщовые штаны болтались вокруг икр, мускулистых и сухих, как у оленя, и вдобавок стянутых ремнями альпаргат. Костюм его дополнял широкий пояс из красной шерсти, обернутый вокруг тела несколько раз и основательно вздутый на животе – там, очевидно, находились касса и кладовая этой продувной бестии. Сзади из-за пояса торчала громадная валенсийская наваха – одна из тех, чей клинок удерживается медным колечком, а на лезвии столько красных бороздок, сколько убийств на счету владельца. Мы не знаем, сколько пурпурных бороздок имелось на навахе Огастена, но, судя по его внешности, далеко не одна.
Таков был человек, с которым Чикита поддерживала какие-то таинственные отношения.
– Ну как, малышка? Видела ты что-нибудь любопытное в таверне дядюшки Чирригири? – спросил Огастен, ласково проводя мозолистой ладонью по растрепанным волосам девочки.
– К нему приехала большая повозка, запряженная волами и битком набитая людьми, – ответила Чикита. – В сарай внесли пять большущих сундуков, наверно очень тяжелых, ведь чтобы нести каждый, понадобилось два человека.
Огастен хмыкнул.
– Случалось мне видеть, как путешественники для пущей важности набивают сундуки камнями!
– Но у трех молодых дам платья обшиты золотым позументом, – быстро возразила Чикита. – А у самой молодой и красивой на шее нитка белых зерен, и большущих! При свечах они отливают серебристо-розовым цветом, и какая же это красота, какая роскошь!
– Жемчуг, надо полагать! Что ж, недурно! – пробормотал сквозь зубы бандит. – Только б не оказался фальшивым. Теперь его подделывают направо и налево, в особенности в Венеции, а у нынешних господ-любезников нет никаких правил!
– Огастен, голубчик! – вкрадчиво продолжала Чикита. – Когда ты перережешь горло этой красивой даме, отдашь мне ожерелье?
– Только жемчуга на шее тебе и не хватало! Хорош был бы он рядом с твоей замурзанной мордашкой, лохматой головой, драной рубашонкой и юбкой цвета взбесившейся канарейки!
– Ты забыл, сколько раз я выслеживала для тебя добычу?! Сколько бегала по ночам по ледяной росе, и когда поднимался туман с болот, лишь бы вовремя тебя предупредить! И ни разу я не оставила тебя голодным, таскала еду в твои убежища, хоть сама и щелкала зубами от лихорадки, как аист клювом, и из последних сил продиралась сквозь заросли ежевики и дрока!
– Ты отважный и верный друг, малышка, – подтвердил бандит, – и я у тебя в долгу. Но ведь ожерелье-то еще не у нас в руках. Сколько ты там насчитала мужчин?
– Ох, много! Один высокий и толстый, с густой бородищей, другой довольно старый, потом двое худых, из них один похож на лисицу, и еще один молодой, с виду – дворянин, хоть и скверно одет.
– Шестеро, – задумчиво подвел итог Огастен, загибавший пальцы. – Жаль! Раньше это бы меня не остановило. Но теперь я остался один из всей нашей шайки. Есть у них какое-то оружие, Чикита?
– У дворянина – шпага, а у длинного и тощего – рапира.
– Ни пистолетов, ни аркебуз?
– При себе – нет, разве что они оставили их в повозке, – ответила девочка. – Но тогда Чирригири или Мионетта предупредили бы меня.
– Ну, что ж, все-таки попробуем устроить засаду, – наконец решился Огастен. – Пять сундуков, золотое шитье, жемчужное ожерелье… Бывало, приходилось поработать и за два пистоля!
Разбойник и девочка рука об руку направились в еловую рощицу. Там, в самом глухом и тенистом месте они принялись разбрасывать камни, валежник и пласты мха, пока не добрались до присыпанных песком досок. Огастен поднял их одну за другой, отбросил в сторону и спрыгнул в яму, которую доски прикрывали. Был ли это вход в подземелье или пещеру – обычное убежище разбойников? Или тайник, где он хранил награбленное? А может, склеп, куда он сбрасывал тела своих жертв?