Наследница. Графиня Гизела (сборник) - Марлитт Евгения 24 стр.


Но в эту минуту слепая, как наэлектризованная, быстро поднялась с кресла. Она протянула руку, словно желая отстранить от себя приближающегося гостя.

Вырвавшиеся наружу столь долго сдерживаемые чувства придали этому немощному, полуживому существу такую силу и самостоятельность, что происходящее казалось сверхъестественным.

– Ни шагу более, барон Флери! – произнесла она повелительным тоном. – Известно ли вам, чей порог вы переступили, и должна ли я вам объяснять, что в этом доме места для вас нет?!

И этот старческий голос способен был на такую выразительность! Неописуемое, уничтожающее презрение звучало в каждом слове этой речи.

Пораженный барон остановился как вкопанный, но лишь на мгновение. Оставив руку ребенка, он твердым шагом подошел к больной. Утомившись и будучи больше не в состоянии держаться на ногах, та бессильно опустилась в кресло, но решительность была на ее лице, а вытянутая рука все так же повелительно указывала на дверь.

– Уходите, уходите! – восклицала она. – Стоит только перешагнуть порог, как вы будете уже на своей земле… Ваши лесники наложили бы на меня штраф за нарушение прав собственности, пожелай я сорвать клочок травы, растущей около этих старых стен, но крыша, под которой я нахожусь, моя, неоспоримо моя, и отсюда я имею право выгнать вас!

Барон Флери спокойно обратился к пришедшей с ним даме, в недоумении застывшей у дверей.

– Уведите Гизелу, госпожа фон Гербек, – сказал он самым спокойным тоном.

Эта полнейшая сдержанность была еще поразительнее, учитывая взволнованное состояние слепой. Вероятно, ему было не привыкать сохранять свое спокойствие. Впалые глаза, полузакрытые тяжелыми веками, не позволяли видеть их выражение. Лицо было бесстрастным.

Госпожа фон Гербек взяла за руку Гизелу Неплотно прикрытая дверь позволяла видеть яркое пламя камина, топившегося в галерее. Барон Флери посмотрел вслед гувернантке, выходившей с ребенком; дверь за ними плотно затворилась.

– Кто обо мне вспомнил, когда я ночью, как нищая, была выброшена на улицу? – снова начала больная, когда шаги в галерее затихли. – Знаете ли вы, барон Флери, что такое страдать молча, почти половину жизни носить бесстрастную маску, между тем как гнев и гордость гложут сердце, носить в себе смерть и не умирать? Испытали ли вы когда-нибудь жестокость руки, лишающей вас сокровища, с которым связана вся ваша жизнь? Замирало ли ваше сердце от горя, наблюдая, как любимый человек с убийственным равнодушием отворачивается от вас и отдает свои ласки другому, ненавистному вам существу? Случалось ли вам видеть, как некогда гордый и сильный мужчина пропадает шаг за шагом, становясь игрушкой в бесчестных руках, а всякую вашу попытку спасти его считает оскорблением и обращается с вами как со злейшим врагом? Сознаю, все это бесплодные вопросы – ну что может мне ответить барон Флери, для которого добродетель и честь не существуют? – перебила она себя с невыразимой горечью, отворачиваясь от неподвижно стоявшего перед ней барона.

Сложив руки на груди, он терпеливо, снисходительно или, вернее сказать, с сознанием права сильного смотрел на слепую; длинные ресницы бросали резкую тень на впалые щеки. Такой гладкий и чистый лоб мог иметь или человек с самой чистой совестью, или совершеннейший подлец.

– Но вот это, вероятно, будет доступно пониманию его превосходительства, – продолжала госпожа Цвейфлинген, с невыразимой иронией повышая голос. – Вы не испытали чувств человека, стоящего на высших ступенях общества среди блеска и великолепия, когда он вдруг низвергся в бедность и нищету. Род Флери даже сложил об этом песню… Ха-ха-ха! Франция считает, что Германия должна плясать под ее дудку! Поэтому-то, конечно, ваш батюшка, бежавший пэр Франции, в результате взялся за скрипку и заставил плясать под нее немецкую молодежь, зарабатывая таким образом себе на пропитание!

Удар попал в цель: это было слабое место в неуязвимой броне противника. На мраморной белизне лба обозначились глубокие морщины. Неподвижно сложенные руки задрожали, правая с угрожающим жестом протянулась к больной. Но в эту минуту на левую легли две маленькие, нежные ручки.

До сих пор Ютта, оцепенев от ужаса, стояла в нише окна. Человек этот, имевший столь царственно невозмутимый вид, был не кто иной, как могущественный министр, перед которым все трепетали. Она его никогда ни видела, но ей было хорошо известно, что один росчерк его пера, одно его слово могли осчастливить или погубить не одну тысячу людей; участь отдельных личностей тоже зависела от его милости. Действительно, конституция государства в его энергичных и властных руках не имела никакого значения – он был самодержцем.

И этого человека старая слепая женщина гнала со своего порога, осыпая упреками и насмешками, которые он принимал со спокойствием и величием!

Все чувства молодой девушки были возмущены поступком матери; ей не приходило в голову, насколько та могла быть права в своих упреках: для известных натур могущественный всегда прав. Они пресекают всякий протест, нередко громят его с большим ожесточением, чем саму несправедливость. Что такие натуры составляют большинство, сама история является доказательством: терпение народа иногда представляется невероятным.

К таким натурам принадлежала и молодая девушка. Она выскользнула из своего угла и схватила руку оскорбленного вельможи.

Как обольстительна была эта юная красавица, когда, откинув назад прелестную головку, с выражением беспокойства смотрела она на могущественного министра! Взяв его руку, она прижала ее к своей груди…

Поднятая другая рука министра опустилась, он повернул голову и посмотрел на девушку. Взгляд этот огненным копьем пронзил ее сердце, на миг с каким-то загадочным выражением задержась на вспыхнувшем лице Ютты. Барон Флери улыбнулся и медленно поднес маленькие, дрожащие ручки к своим губам.

А рядом сидела слепая мать и, затаив дыхание, ждала едкого ответа, из которого она могла бы заключить, что смертельный враг уязвлен. Но напрасно: не сказано было ни единого слова. Между тем он стоял возле нее, она чувствовала его движения, даже слышала его дыхание. Это упорное, презрительное молчание было для нее невыносимым.

– Да, да, Флери обладают могуществом, в их руках судьбы людей! – снова начала старая дама с горькой усмешкой. – Наступит время, и история отнесет их к тем людям, которые пинком и плетью привели французский народ к революции. И после всей жестокости и, казалось, несокрушимой надменности они трусливо бегут за Рейн! Последние, убогие крохи придворного витийства и учености, изгнанные из Версаля, используются, чтобы натравить соседний народ на родную нацию! Чужие руки должны связать и опутать жертву для того, чтобы она снова терпеливо и без сопротивления лежала у ног своего владыки! Позор вам, благородные патриоты!

– Оставим это, милостивая государыня, – спокойно прервал ее министр. – Я дал возможность и время высказаться и мотивировать, как вам угодно, вашу личную ненависть ко мне, но не оскорбляйте мою ни в чем не повинную фамилию… Соблаговолите объяснить, какое право имеете вы обращаться ко мне с подобной речью?

– Боже милостивый! Он еще спрашивает! – воскликнула пораженная старуха. – Как будто не его рука помогла столкнуть несчастного в пропасть!

Она старалась победить свое волнение. Облегчив грудь глубоким вздохом, несчастная вновь распрямила тщедушный стан и, торжественно подняв руку, продолжила:

– Станете ли вы отрицать, что имение Цвейфлингенов было растрачено за столом, где его превосходительство, теперешний министр, когда-то председательствовал? Станете ли вы отрицать, что наемный слуга барона Флери тайно носил любовные записочки графини Фельдерн несчастному, когда он, поддаваясь мольбам и видя страдания своей бедной жены, решался покончить с обманом и позором и вернуться к семейному очагу? Станете ли вы отрицать, что он потому стал искать смерти, что потерял честь и слишком поздно понял, кто его враги? Отрицайте, у вас хватит на это наглости, а тысячи трусливых душ вас, своего министра, поддержат и оправдают. Но я буду вашим обвинителем до последнего вздоха! Справедливость существует, и есть Бог на небесах…

Бледные щеки министра еще больше побледнели, но это было единственным признаком его внутреннего волнения. Веки снова опустились на глаза, сделав их непроницаемыми; гибкими, тонкими пальцами поглаживал он аккуратно подстриженную черную бородку, и весь его вид напоминал слушание утомительного делового доклада, а не обвинения в свой адрес.

– Вы больны, милостивая государыня, – сказал он мягко, обращаясь как к ребенку. – Это положение извиняет в моих глазах ваше непомерное ожесточение. Я буду стараться забыть об этом… Разумеется, я очень легко мог бы отклонить все ваши обвинения, приписав многое из сказанного истинному источнику – безмерной женской ревности.

Последние слова были произнесены с особым выражением, причем голос его, обычно мягкий, сделался острым, как кинжал.

– Но я не желаю входить в некоторые подробности в присутствии этой молодой дамы, не желаю раскрывать такие вещи, которые жестоко оскорбили бы ее невинные чувства.

Больная засмеялась горько и насмешливо.

– О, как это трогательно! – воскликнула она. – Надо только удивляться этой блестящей дипломатической выходке! Но не стесняйтесь, пожалуйста, говорите! Что бы вы ни сказали, все будет как нельзя более кстати: слова ваши бросают должный свет на ту среду, которую эта молодая девушка только что в своих детских мечтаниях называла раем. Раем!.. этот лживый покров, скрывающий гибельную пропасть! Все свои силы употребила я на то, чтобы удалить от этого мое дитя, ради собственного ее счастья, а также и в отмщение за себя. Последняя из Цвейфлингенов вступает в мещанскую семью, где, я знаю, ее будут носить на руках, а свет скажет: «Глядите, как меркнет блеск аристократического имени, когда ему недостает средств!» Желанное доказательство, которым подтверждаются новейшие воззрения, камень за камнем разрушающие фундамент аристократизма…

Голос ее прервался.

– Уходите отсюда, – произнесла она в изнеможении. – Будет самым горьким конец моей изломанной жизни, если я умру в вашем присутствии.

Минуту министр стоял неподвижно. На лице больной уже лежала печать смерти, и он испытывал суеверный ужас, в то время как Ютта дрожащими руками подносила лекарство умирающей, предположив приближение припадка болезни. Барон Флери тихо пошел к двери. На пороге он остановился и повернул голову в сторону молодой девушки. Глаза их встретились, ложка выпала из дрожащих рук, и темные капли лекарства пролились на белую скатерть…

Барон усмехнулся и исчез за дверью. Неслышными шагами прошел он через галерею. Но не к входной двери, с порога которой так безжалостно гнала его владелица Лесного дома.

Буря завывала еще ужаснее, потрясая массивную дубовую дверь, словно требуя жертвы, которую можно было бы подбросить к вершинам деревьев-исполинов…

В жарко натопленной комнате Зиверта министр с гувернанткой и ребенком ждали возвращения старого солдата, оставшегося при лошадях.

Вскоре старик возвратился и с ним несколько лакеев из Аренсберга. Их большие фонари осветили узкую лесную тропинку; завязший экипаж был вытащен, и минут пять спустя негостеприимный дом стоял по-прежнему одиноко среди стонущего леса.

Около полуночи Зиверт с одним из чернорабочих пошел в местечко Грейнсфельд за доктором. Буря стихла; в лесу воцарилась мертвая тишина.

В жилище горного мастера молодой Бертольд Эргардт метался в лихорадочном бреду. Он отталкивал от себя красивые, бледные, умоляюще протянутые к нему руки графини Фельдерн, которая лежала перед ним с распущенными золотистыми волосами, и тонкая струйка крови стекала с виска по белоснежной шее на грудь…

В Лесном доме все было безмолвно. Последняя борьба, борьба жизни со смертью, совершалась здесь тихо. Похолодевшие руки больной неподвижно лежали на груди; едва слышное дыхание становилось все реже; веки слегка подрагивали, а губы складывались в улыбку, выражавшую полнейшее внутреннее удовлетворение.

Ютта стояла на коленях перед умирающей, припав лбом к ее руке. В темных локонах все еще держались увядшие нарциссы, шлейф роскошного голубого платья волочился по грубому полу, своим тихим шелестом приводя ее в ужас и напоминая о последнем страдании материнского сердца, прощение за которое уже невозможно было вымолить…

Глава 4

Бренные останки госпожи фон Цвейфлинген были погребены на небольшом, с полуразвалившейся оградой нейнфельдском кладбище.

Здесь не было ни одной поросшей мхом эмблемы, которые встречаются в аристократических склепах и своим каменным языком напоминают о том, что здесь покоится носитель громкой фамилии. Снежный саван окутывал кладбище. Кое-где, нарушая общее однообразие, торчали черные деревянные кресты, служившие насестом для каркающих ворон. Летом здесь было не так уныло. Жужжали насекомые, порхали бабочки. Солнечные лучи высвечивали ярко-красные ягоды малины, и мысли о воскрешении и вечной жизни возникали здесь куда вероятней, чем среди тяжелых, величественных мавзолеев, где господствуют лишь тлен и гниль…

Может быть, эта мысль, а скорее, жгучая ненависть к своему сословию, стали причиной, почему госпожа фон Цвейфлинген избрала это скромное место для своей могилы.

В тот самый день, когда земля скрыла исстрадавшееся сердце слепой матери, дочь, покинув Лесной дом, временно поселилась у нейнфельдского пастора. Отсюда она должна была вступить молодой хозяйкой в жилище горного мастера.

Как ни тяжки были для молодого человека переживаемые им дни, сейчас, идя по лесу рядом с любимой девушкой, он был невыразимо счастлив. Забыв все горести и заботы – брат его по-прежнему лежал в нервной горячке и он день и ночь ухаживал за ним, женщины, которая по-матерински была расположена к нему, уже не было, – он думал о том, что у той, которую он боготворил, в целом свете никого не осталось, кроме него. Она идет молча, с опущенными глазами, тихая и сосредоточенная, какой никогда не была. Ее подвижная прежде рука, холодная, как мрамор, лежит на его руке… Все это ново и чуждо ей и в настоящее время имеет причину, которая окружает ее новым ореолом, и причина эта – скорбь об умершей матери…

Он знал, что эту безмолвную скорбь выплачет она на его груди и что юная душа ее оживет снова во всей своей свежести и живости, которые так очаровывали его, серьезного, молчаливого мужчину. О, как он будет ее лелеять и беречь! Счастье его казалось ему таким же верным, как то, что светит солнце. Не заверяла ли несчетное количество раз Ютта, что «любит его бесконечно», и не радовалась ли она так по-детски, что будет хозяйничать в его доме?

Пасторша приготовила для молодой девушки единственную, в которой можно было жить, комнатку в верхнем этаже старинного, обветшалого пасторского дома. Немного мебели и фортепиано были перенесены сюда из Лесного дома. Скромный пастырь убогой тюрингенской деревушки, будучи еще кандидатом, полюбил такую же бедную девушку, как и сам, и согласился на первое представившееся пасторское место, чтобы иметь возможность жениться.

Драгоценная мебель так же была не на своем месте здесь, как и в мрачной башне. Стены маленькой комнатки были просто-напросто побелены известью. Вдоль них, переплетаясь между собой, вились нежные, длинные веточки барвинка. Лучи зимнего солнца, падающие в одно из угловых окон, золотистыми полосами ложились на зеленые побеги этого живого украшения стен и рассохшиеся половицы.

Живописный лесной массив за окнами был скрыт снегом; буйная зеленая листва летом ограничивала обзор, но сейчас можно было видеть все далеко вокруг. Таким образом, зимой из этого окна можно было видеть и замок Аренсберг.

Лишь только наступали сумерки, необитаемое уже много лет барское жилище освещалось, и с приближением ночи окна его сверкали все ярче. В длинных коридорах горели массивные, с матовыми шарами-абажурами лампы, подвешенные к потолку и своим ровным светом освещавшие все закоулки, – при жизни принца Генриха замок не видывал такого освещения. На лестницах и площадках были разостланы мягкие ковры. Благоухало все сверху донизу. Оранжерея с олеандрами, высокими померанцевыми и миртовыми деревьями, некогда гордость принца Генриха и предмет его нежного попечения, перенесена была из теплицы в замок, и теперь, как лакеи, стояли на ступенях лестниц и в холлах эти зеленые красавцы, пробуждая собой воспоминание о лете и тепле. И все это ради крошечной, слабенькой, избалованной девочки!

Назад Дальше