Все было бы мило и очаровательно, если бы слова эти не скрывали язвительного намека для человека, на двадцать лет старше своей жены, во что бы то ни стало желавшего казаться бодрым.
Его невозмутимое лицо покрылось легким румянцем, на тонких губах появилась вымученная улыбка.
– Я расстроен, – проговорил он, – но никак не твоими парижскими туалетами, мое дитя, – вон сидит виновница! – Кивком головы он указал на Гизелу
Девушка подняла свои задумчивые глаза и удивленно, но твердо встретила взгляд отчима. Этот резкий тон испугал бы всякого, кто близко знал министра, но лицо девушки не выражало ничего похожего хотя бы на замешательство, что еще больше возмутило его превосходительство.
– Только что я услышал от твоего доктора интересные вещи, – сказал он с ударением на слове «интересные». – Ты не выполняешь его предписаний.
– Я здорова с тех пор, как стала выбрасывать его лекарства.
Министр поднял голову – глаза его широко раскрылись и сверкнули гневом.
– Как ты осмеливаешься?
– Да, папа. Но с моей стороны это вынужденная оборона. В любое время года он позволял мне кататься лишь в закрытом экипаже, не допускал, чтобы я собственными ногами прошлась по саду; пить свежую воду мне было запрещено, как какой-то смертоносный яд… Но когда полгода назад заболела Лена, то ей он рекомендовал в основном свежую воду, воздух и движения. Вот и я, папа, стала жаждать свежей воды, воздуха и движений. Поскольку доктор на все мои просьбы отвечал сочувствующей улыбкой, я должна была помочь себе сама.
– Ваше превосходительство, понимаете вы теперь всю трудность моего нынешнего положения? – спросила дрожащим голосом госпожа фон Гербек.
Министр хорошо умел владеть собой.
– Ты также купила верховую лошадь, – продолжал он спокойно, не обращая внимания на реплику гувернантки.
Сигара, которую барон рассматривал со всех сторон, казалось, занимала его в настоящую минуту гораздо больше, чем ответ падчерицы.
– Да, папа, из своих карманных денег, – ответила девушка. – Я не могу сказать, чтобы мне очень нравилось дамское седло, но я хочу быть крепкой и сильной, а подобная прогулка на свежем утреннем воздухе укрепляет мышцы и нервы…
– Позволено ли будет спросить, почему графиня Штурм во что бы то ни стало стремится превратиться в валькирию? – продолжал допрашивать ее министр с насмешливой улыбкой.
Прекрасные карие глаза Гизелы метнули искры.
– Почему? – переспросила она. – Потому что быть здоровой – значит жить, потому что мне оскорбительно и унизительно быть предметом всеобщего сострадания. Я последняя из рода Штурмов! Я не хочу, чтобы этот древний род закончил свое существование в жалком, немощном создании. Когда я вступлю в свет…
До сих пор баронесса, с насмешливой улыбкой следившая за разговором, в эту минуту покраснела и заметно встревожилась.
– Как! Ты хочешь быть при дворе? – прервала она молодую девушку.
– Непременно, мама, – отвечала Гизела без колебаний. – Я должна это сделать хотя бы ради бабушки, ведь она тоже была при дворе. Я как сейчас ее вижу, когда, вся в бриллиантах, она приходила ко мне в комнату проститься… Однажды я увидела глубокую красную черту на ее лбу, которую оставила тяжелая диадема, и с тех пор питаю отвращение к этим холодным камням, и мне неприятна мысль, что мое положение заставит меня в свое время носить бабушкины бриллианты.
И она обеими руками обхватила свою шею, словно уже сейчас почувствовала на ней холодное, как лед, бриллиантовое ожерелье.
Как ни владел собой министр, но при словах о бриллиантах бледные щеки его стали еще бледнее. Он далеко отбросил сигару и стал выбирать другую.
Прекрасное лицо супруги его окаменело в мрачных размышлениях. Она машинально мешала ложечкой шоколад, глаза были устремлены в землю.
Как бы не слыша ни единого слова обеих женщин, министр после краткой паузы заговорил тем ласковым тоном, с которым он прежде обращался к болезненному ребенку:
– Думаю, придется нам расстаться с нашим добрым, старым доктором, ибо он уже потерял всякое уважение своей маленькой упрямой пациентки. А принуждать тебя к чему-либо, Гизела, я не хочу. Придется думать… Не пригласить ли доктора Арндта из А.? У тебя слишком радужное настроение относительно твоего здоровья, а доктор, напротив, предполагает возобновление и усиление припадков, если…
Он остановился и, нахмурив лоб, посмотрел в направлении леса.
– Пойдите посмотрите, кажется, сюда кто-то идет, – велел он лакею.
– Ваше превосходительство, там пролегает самая короткая пешеходная дорога в Грейнсфельд, – осмелился заметить слуга.
– Очень мудрое замечание, любезный Браун, это мне хорошо известно, но, когда я здесь, то не желал бы, чтобы шлялись мимо меня, если есть другие дороги.
Глава 14
Между тем в чаще мелькнула чья-то одежда. Простым смертным, осмелившимся своим появлением прервать речь его превосходительства, оказался ребенок – дочь нейнфельдского пастора.
Увидев приближающуюся девочку, Гизела на миг почувствовала в душе боязнь быть осужденной окружающими ее особами за свои сношения с низшими. Это было малодушное, жалкое ощущение, унижающее человека, и природная честность характера победила воспитание.
Молодая графиня быстро поднялась и повелительным жестом остановила лакея.
– Папа, ты не должен прогонять этого ребенка, – сказала она решительно, обращаясь к министру. – Это та самая девочка, которая по моей вине чуть не утонула.
Она взяла за руку подбежавшего к ней ребенка и поцеловала в лоб.
– Благодарю вас за апельсины, которые вы мне прислали! – улыбнулась девочка. – Ах, как славно они пахнут! А мой голубой передник мама выстирала и выутюжила, и он опять как новый. Мама идет сзади – мы направляемся в Грейнсфельд. Я побежала вперед, чтобы набрать земляники для тети Редер, но вас я охотнее угощу.
И она подняла крышку своей корзиночки, полной душистых ягод.
– О, милая графиня, ваша очаровательная маленькая протеже говорит странные вещи! – едко сказала госпожа фон Гербек. – Я собственноручно буду запирать фрукты. Не для ребенка же нечестивого нейнфельдского пастора выросли они!
Гизела, немного смешавшаяся и покрасневшая при словах ребенка, гордо выпрямилась и холодным пристальным взглядом смерила маленькую толстую женщину.
– Как глупо из опасения, что другие осудят, скрывать свои добрые поступки! – жестко сказала она. – Моим долгом было осведомиться о здоровье ребенка и доставить ему маленькое удовольствие. Но, зная вашу ненависть к пасторскому дому, я была так малодушна, что не сообщила вам о своем поступке. И я наказана за это – впервые в своей жизни я чувствую себя глубоко униженной, ибо на меня падает подозрение во лжи! Не сделав ничего дурного, я должна стыдиться! – Яркий румянец разлился по всему лицу графини. – Ах, какое скверное ощущение! – Горькая гримаса исказила ее лицо. – Это послужит мне уроком, госпожа фон Гербек! Никогда я не опущусь более до подобного малодушия перед светом и действовать буду так, как сочтут за лучшее мой разум и мое сердце!
Оторопевшая гувернантка устремила вопрошающий взгляд на министра. Было непонятно, на чью сторону он склонялся, хотя она и подметила враждебный взгляд, брошенный им на взбунтовавшуюся падчерицу. Дальнейшие объяснения были неуместны, тем более что из леса выходила женщина, жена нейнфельдского пастора.
Увидев собравшееся здесь знатное общество, она на мгновенье остановилась. Но земля, где пролегала узкая тропинка, принадлежала общине, и так как женщина не слышала резких слов его превосходительства о нарушении его покоя, то продолжала идти дальше.
Одиннадцать лет отделяли этот день от того памятного рождественского вечера в пасторате… Совершившийся в то время разрыв между замком и пасторатом с тех пор с ожесточением поддерживался первым. На маленькой лесной лужайке три женщины встретились в первый раз за все эти годы.
Время, труды и заботы, конечно, оставили отпечаток на лице пасторши. Но по-прежнему румянец горел на ее щеках, крепость и гибкость были в движениях. Женщина отметила и почти неизменившуюся внешность Ютты, которая всегда жадно глядела своими черными глазами на свет, и расплывшуюся фигуру гувернантки.
– Мама, вот милая, прекрасная графиня, по милости которой я упала в воду! – закричала девочка, бросаясь к матери.
Гизела рассмеялась, пасторша также усмехнулась наивности своей дочери. Но вдруг она остановилась как вкопанная перед молодой графиней.
Каждый раз, когда ей приходилось видеть бледное лицо знатного ребенка, она думала, что видит девочку в последний раз, а между тем всего за один год хилая оболочка спала и миру явился пышный цветок.
– Боже мой, милая графиня! – обрадовалась она. – Да вы живы! Нет, ваше сходство с бабушкой поразительно… – У нее не хватило сил это юное, чистое создание, с такой лаской держащее за руку ее ребенка, сравнить с женщиной, которая в своем безграничном высокомерии, глухая к человеческому страданию, безжалостно и немилосердно попирающая чувства людей, царила когда-то на этой земле.
Пасторша остановила сама себя и промолвила:
– Да вы само здоровье!
– Дитя мое, заканчивай! – закричала баронесса.
Лицо Гизелы омрачилось. Эти резкие слова прогоняли добрую, честную женщину.
– Я возьму земляники с собой, Розхен, – сказала она ребенку, – а завтра ты придешь за корзинкой, согласна?
– В Белый замок? – недоверчиво спросила малютка, широко раскрыв глаза; потом она энергично покачала своей белокурой головкой. – Нет, туда я не могу прийти, – возразила она решительно, – брат Фриц говорил, что папу в Белом замке никто не любит.
На это нечего было возразить, так как госпожа фон Гербек действительно ненавидела этого человека.
Гизела пастора не знала.
Лицо женщины приняло строгое выражение, хотя взор ее все с той же искренностью был обращен на девушку.
Она взяла за руку свою девочку, чтобы продолжить путь.
Женщина не имела столько такта, чтобы не узнать в красивой, важной даме ту, которая когда-то нашла радушный приют под крышей ее дома и ела ее хлеб, а теперь с видимым презрением делала вид, что не замечает ее.
Тропинка проходила рядом с тем самым местом, где был накрыт завтрак. Проходя мимо стола, пасторша вежливо поклонилась, дамы ответили легким наклоном головы, министр приподнял шляпу.
То ли солнечный луч, падавший на его лоб, оживил это мрачное лицо, то ли действительно полузакрытые глаза были на этот раз не так суровы, но пасторша неожиданно остановилась перед ним.
– Ваше превосходительство, – сказала она скромно, но без робости, – случай привел меня сюда. В Белый замок я бы не пришла, а здесь, на воздухе, который не является ничьей собственностью, слова как-то легче произносить… Не подумайте, что я хочу о чем-нибудь вас просить – мы бедны, но можем, слава Богу, заработать себе на хлеб… Я хочу только спросить, почему муж мой получил отставку.
– Об этом спросите вашего мужа, сударыня! – едко ответствовал министр.
– Э, ваше превосходительство, тогда я пойду лучше в любую кузницу и отвечу сама себе. Чего я буду надоедать своему мужу, ибо если бы он захотел отвечать мне по чистой совести, то должен был бы сказать: «Я такой, каким должен быть человек, честно и строго исполняющий свои обязанности как перед Богом, так и перед людьми, и могу только удивляться несправедливости света, который наказывает невиновных».
– Придержите свой язык! – перебил ее министр ледяным тоном, угрожающе поднимая палец.
Госпожа фон Гербек повторила как бы про себя слова «честно и строго исполняющий свои обязанности» и злобно захихикала, хотя подобное вмешательство было против этикета, который она так чтила.
Цветущее лицо пасторши побледнело.
– Сударыня, – сказала она спокойно, повернувшись к гувернантке, – смех ваш неуместен. Возможно, нейнфельдские прихожане правы, что это по вашей милости мой муж лишился места. А ведь такое преследование недостойно христианина!
Глаза гувернантки загорелись злобой, она уже не сдерживалась.
– Можете думать и говорить, что хотите! – взвизгнула толстуха. – Это нисколько не помешает мне вновь раздавить ехидну, если я встречу ее на своем пути!
– Вы забываетесь, госпожа фон Гербек! – проговорил министр, жестом заставив ее замолчать.
– Почтенная госпожа пасторша, продолжительные объяснения не в моих принципах, – обратился он к ней с уничтожающей холодностью. – У меня не достало бы времени, если бы я пожелал мотивировать мои распоряжения каждому, к кому они относятся. Но вам я объясню, что это прославленное исполнение своих обязанностей вашим мужем оставляет желать лучшего. Мы сделали со своей стороны все, чтобы отвлечь человека от его привычек, но труд наш был напрасен. С постоянным упорством он противился каждой благодетельной реформе в области церкви, и стало вполне очевидным, что астрономические наблюдения для него гораздо интереснее и важнее, чем добросовестное изучение древних трудов отцов церкви. Священника на таком коньке мы не могли оставить!
– А боденбахского священника, которого надо отрывать от ульев для чтения проповеди, вы оставили? – спросила пасторша, глядя прямо в лицо его превосходительству.
– Э, почтеннейшая, – сказал он, снисходительно похлопывая ее по плечу, – боденбахский священник в своем пчельнике непрестанно имеет перед глазами пример исполнения установленных законов церкви. Раз и навсегда принятые, они будут господствовать в ульях до тех пор, пока существуют сами пчелы, и рабочие пчелы будут всегда подчиняться всем требованиям своей королевы… Я могу вас уверить, что боденбахский священник – наиусерднейший блюститель душ паствы, потому он и остался на своем месте.
– О, Боже милостивый, так, стало быть, это правда! – воскликнула пасторша, всплескивая руками. – Потому только, что там, на небе, не все так, как упомянуто о том в Священном Писании, люди не должны поднимать туда своих глаз! Они должны думать, что Всемогущий Творец ради прихоти вечером зажигает в небесном пространстве огоньки, чтобы посветить нам, копошащимся на земле! Мы должны вдолбить себе в голову, что белое – черное и дважды два будет пять. Но если бы мы хотели поступать так, то чем бы нам служило при этом учение нашего Спасителя? Не полнейшее ли будет с нашей стороны отрицание могущества и мудрости Творца, если мы станем умалять Его творения до сохранения буквы закона?
Она перевела дыхание и продолжила:
– Разве Библия не может остаться источником утешения, хотя в ней и проглядывают человеческие заблуждения? У кого хоть раз в минуту горести побывала она в руках, тот знает ей цену. Те, которые дрожат, чтобы не была нарушена в ней буква, те, стало быть, не разумеют ее духа. Я простая женщина, ваше превосходительство, но понимаю, что притча о пастыре и пастве указывает лишь на христианскую любовь между ними, но никак не на посох пастуха и не на плетень, куда загоняют овец… Об этом муж мой и говорил с кафедры. Вся община его любит; церковь всегда полна, и, когда он рассказывал о величии творений, которые сам наблюдал в тишине ночи, в храме стояла такая тишина, что можно было услышать, если пролетит муха.
До сих пор все стояли молча, но тут раздался громкий смех гувернантки.
– И в этих ночных наблюдениях ему помогает старый вольнодумец, солдат Зиверт! Прекрасное общество для служителя Бога! – Она с диким торжеством смотрела на пасторшу. – Ваше превосходительство, женщина эта сама себя обличает – она рационалистка с головы до ног!
– Старика Зиверта вы ни в чем не должны обвинять, сударыня! – возразила пасторша строго. – Это благороднейший человек, всю свою жизнь жертвовавший собой для других. В его сердце несравненно больше религии, чем в сердцах тех, у кого она на устах! Человека этого я хорошо знаю – он жил в моем доме до самой смерти нашего доброго горного мастера. Тогда старик чуть не помешался от горя. Даже сейчас, по прошествии одиннадцати лет, когда уже никто не вспоминает о том ужасном несчастье…
Лицо баронессы побледнело, ложка, которую она нервно вертела в руке, выпала, черные, сверкающие глаза с угрозой остановились на говорившей.
Министр пришел ей на помощь.
– Добрая женщина, до сих пор вы говорили как по книге, – прервал он ее, как бы не обратив внимания на последние слова. – Мне жаль потраченного вами труда, – продолжил он, пожимая плечами, – но изменить дела я не могу, все должно идти, как тому следует быть.