Человек бросился со всех своих старых ног к импровизированному буфету и принес оттуда на серебряном подносе стакан молока.
– Скажите, Браун, есть у вас семья? Я до сих пор этого не знаю, – продолжала она, поднося к губам стакан.
– О, ваше сиятельство, не извольте беспокоиться, – пробормотал старик в полном недоумении.
– Но мне хотелось бы знать.
– Если вы желаете, ваше сиятельство… У меня жена и дети. Двое живы, а четверо лежат на кладбище… Была еще внучка, ваше сиятельство, славная девочка, радость всей моей жизни… – проговорил он, поднимая глаза, полные слез. Старик плакал.
– Бога ради, Браун, останьтесь! – воскликнула пораженная девушка, когда старик, видимо встревоженный нарушенным им этикетом, хотел удалиться. – Я желаю знать, что так глубоко огорчает вас.
– Вот уже три недели, как мы похоронили нашего ребенка, – произнес он дрожащими губами, стараясь вновь принять почтительную позу. Гизела побледнела.
Правду сказал старик на террасе Лесного дома! Сердце ее подобно камню, она бесчувственна к людям, окружающим ее… Этот человек, который являлся ежедневно в своей пестрой ливрее, прислуживал ей и в тот день, когда родное существо лежало в гробу и сердце его разрывалось от горя!
Она подумала, что прислуга долгое время обязана была носить глубокий траур по ее бабушке… Что дает право знатным людям ставить других людей в такое ненормальное положение? С высоты своего холодного, изолированного величия они бросают бедному люду кусок хлеба и за это требуют полнейшего самоотречения… И в эту жестокую игру барства играла и она до сих пор, да иногда еще похлеще других…
Со всей искренностью и чувством, на какие только способно было ее постепенно оттаивающее сердце, стала она утешать старика.
Но радость в душе исчезла.
В ушах ее раздавались мрачные обвинения старого солдата, и весь путь до Белого замка она не переставала гадать, с какой это «несчастной погибшей, проклятые руки которой уже истлели», сравнивал ее старик? Но разгадка была далеко. Как могла она связать эти слова с образом своей дорогой покойной бабушки, и разве можно ее высокое положение в обществе назвать «пронырством»?
В мрачной задумчивости вошла она в Белый замок.
Начавшаяся в нем вчера бурная деятельность, казалось, достигла какого-то лихорадочного возбуждения. Суета не ограничилась покоями для его светлости – она распространилась и на весь первый этаж. Двери по обе стороны холла стояли распахнутыми; были видны комнаты, в которых работали обойщики, полотеры, горничные.
Наверху, в первой же комнате, в которую вошла молодая графиня, среди груды белья и платьев стояла Лена с пылающими щеками и укладывала все в корзины.
Прежде чем она успела что-либо сообщить своей госпоже, с удивлением остановившейся на пороге, из боковой двери показался министр в сопровождении госпожи фон Гербек. Он был очень взволнован; в руках держал карандаш и записную книжку.
– Ах, милое дитя, – обратился он к девушке. Голос его был нежен, он опять был прежним снисходительным папа. – Я в ужаснейшем затруднении: полчаса назад я получил телеграмму от князя, где он извещает меня, что завтра вечером прибудет в Аренсберг со свитой, гораздо более многочисленной, нежели предполагалось. Я положительно вне себя, ибо… ах боже мой, как неприятна мне вся эта история! – прервал он самого себя, махнув рукой в воздухе.
Госпожа фон Гербек очень кстати подоспела к нему на помощь.
– Но ваше превосходительство не должны по этому поводу так беспокоиться! – воскликнула она. – В подобных вещах наша графиня очень благоразумна.
– Вы сейчас поймете, в чем дело, милая графиня. Прошу вас, успокойте папá, а то он в таком затруднении. Дело в том, что он вынужден с вами расстаться на несколько дней. Замок слишком мал, чтобы можно было удобно в нем разместить гостей… Мы с вами сегодня же уедем в Грейнсфельд от всей этой суматохи.
Гизела почувствовала что-то вроде ужаса… Почему ее сердце заныло при мысли, что она должна покинуть Аренсберг? В голове пронеслась мысль о Лесном доме…
– Я, папа, готова ехать хоть сию минуту, – сказала она спокойно.
– Ты понимаешь, дитя мое, что я уступаю лишь самой настоятельной необходимости? – спросил министр ласково.
– Конечно, папа.
– О, как я тебе благодарен, Гизела! Но уж доверши свои благодеяния, извини нас с мамá: они с мадемуазель Сесиль завалены туалетами и совещаются; мамá, скорее всего, будет обедать у себя в комнате, а у меня едва ли будет время сесть за стол… Ты пообедаешь уже в Грейнсфельде, я отправил туда повара.
– Ну, остается только приказать заложить экипаж, – сказала молодая девушка. – Лена, не будете ли вы так любезны распорядиться?
Горничная была поражена просьбой «быть любезной», а госпожа фон Гербек стояла, буквально разинув рот и бросая уничтожающие взгляды на обласканную ни с того ни с сего субретку.
Гизела спокойно надела шляпу и перчатки, которые только что сняла, войдя в комнату.
– Но ты зайдешь к мама, не правда ли, дитя? – спросил министр, полностью игнорируя эту перемену в обращении падчерицы с прислугой. – Милочка, очень возможно, что князь пробудет здесь более недели, и все это время мы не будем тебя видеть!
– Но это от тебя лишь зависит, папа. Ты можешь совершить прогулку в Грейнсфельд! – возразила девушка. – Госпожа фон Гербек рассказывала мне, что князь нередко заезжал туда к бабушке.
Сонливые веки вдруг опустились, скрыв выражение глаз его превосходительства, губы сложились в насмешливо-сострадательную улыбку.
– Милочка, это опять одна из твоих детских фантазий, – сказал он. – С какой стати его светлость поедет в дом к семнадцатилетней девочке, которая, извини меня, еще не представлена ко двору?
– Визит этот дает мне возможность быть представленной ко двору, – оживилась Гизела. – Бабушка, так строго придерживавшаяся привилегий нашей касты и исполнявшая связанные с ними обязанности, была бы очень удивлена, что это до сих пор не исполнено, ведь ей не было и шестнадцати, когда она была уже при дворе.
Министр пожал плечами. Приближенным его был очень хорошо известен этот жест, как признак того, что его превосходительство выходит из терпения, хотя и кажется спокойным.
– Рассуди сама, дитя, какую роль в шестнадцать лет ты могла бы играть при дворе? – произнес он холодно. – Кроме того, должен сознаться, меня удивляет смелость, с которой ты ставишь себя рядом с бабушкой, блестящей и прославленной графиней Фельдерн.
Он поднял веки и бросил выразительный, чтобы не сказать враждебный, взгляд на девушку.
– Ты не имеешь и понятия, что заграждает тебе путь туда, – прибавил он с еще большим ударением. – Со временем ты узнаешь, только…
Вошел слуга и доложил, что присутствие его превосходительства необходимо в приготовленных для князя комнатах.
– Итак, да хранит тебя Господь, милое дитя! – поспешил министр, изменив тон. – Не скучай в Грейнсфельде.
И он наклонился, чтобы поцеловать в лоб девушку, но она отшатнулась, смерив его суровым, испытующим взглядом.
– Дурочка! – усмехнулся министр, ласково дотронувшись пальцем до щеки девушки, но острые белые зубы хищно мелькнули за бледными, искривившимися губами, а глаза злобно сверкнули из-под опущенных век.
Он вышел, а Гизела с госпожой фон Гербек отправилась проститься с мачехой.
Баронесса занимала покои, в которых жила молодая графиня, будучи ребенком, и из окон которых был самый лучший вид на окрестности.
Ее превосходительство приняла падчерицу в своей уборной. Девушка с гувернанткой на минуту в нерешительности остановились у дверей, ибо на самом деле было трудно пробраться к хозяйке. Вся комната заставлена была картонками, ящиками с разными принадлежностями туалета, целое облако газа расстилалось по полу.
Баронесса стояла перед трюмо и примеряла новый наряд – занятие, видимо, не из легких, ибо на лице камеристки выступили крупные капли пота. На красивом лице мачехи было торжество: в новом платье она была необыкновенно хороша.
Парижский портной желал, очевидно, как нельзя более угодить красивой заказчице: головной убор, украшавший ее волосы, представлял собой свежую зелень, весенние цветы; зеленая шелковая материя платья была заткана желудями и своим шуршанием напоминала отдаленный шелест дубов.
– Ах, душечка моя Гизела, благодари Бога, что ты не на моем месте, – устало обратилась она к падчерице. – Посмотри только, что я должна терпеть! Мадемуазель Сесиль битый час мучает меня, бедную! Я еле держусь на ногах!
Однако маленькие ножки были вовсе не так утомлены, как уверяла их прекрасная обладательница, ибо она, грациозно приподнимая платье, кокетливо вытягивала то одну, то другую.
– Не правда ли, великолепный туалет? – обратилась она с улыбкой к госпоже фон Гербек.
Гувернантка начала восхищаться мастерским искусством парижского портного. Между тем обе дамы кое-как пробрались ближе к баронессе.
– Что ты скажешь на то, моя милочка, что мы вынуждены отпустить тебя от себя в Грейнсфельд? – спросила она. Гизела молчала. Девушка впервые увидела современный дамский туалет, который явно утратил свое предназначение скрывать наготу и стал просто рамкой для обнаженного женского тела.
– Ты обижена, мое сердце? – Баронесса иначе поняла молчание падчерицы и продолжила жалостливым тоном, в котором одновременно слышались досадные нотки. – Но иначе как нам было поступить? Мы и без того будем как сельди в бочонке в этом противном гнезде, которое на первый взгляд кажется просторным и вместительным, а на самом деле тесное и неудобное!
Между тем камеристка открыла несколько футляров и начала буквально осыпать бриллиантами венок на голове и платье своей госпожи.
Драгоценностей было несметное количество. Их накоплению должны были способствовать многие члены фамилии, затрачивая на это баснословные суммы денег.
– О, бабушкины бриллианты! – воскликнула с простодушным изумлением Гизела при виде камней.
Вслед за этим восклицанием баронесса вдруг испустила вопль, приподняла плечи и топнула ножкой.
– Сколько раз я вам говорила, мадемуазель Сесиль, чтобы вы не дотрагивались до моих плеч своими пальцами! – сказала она недовольно, обращаясь к француженке. – Ваши руки холодны, как лягушка! Опытная камеристка должна уметь одевать так, чтобы не касаться того, кого одевает!
Желая выручить из беды бедную горничную и перевести разговор на другую тему, Гизела взяла в руки осыпанный бриллиантами браслет. И она вполне достигла своей цели.
Делая выговор, баронесса ни на минуту не теряла из виду падчерицы и бабушкиных бриллиантов и теперь обжигающим взглядом следила за молодой девушкой.
– Ах, душечка, у меня замирает сердце, – проговорила она нервным, дрожащим голосом, протягивая руку к браслету. – Ты можешь возражать сколько угодно, но руки твои, к несчастью, очень слабы и, уронив браслет, ты испортишь мне драгоценность.
Гизела с удивлением устремила свои спокойные карие глаза на мачеху.
– Но, мама, – сказала она, улыбаясь и жестом руки как бы защищая взятый ею браслет, – если папа доверил тебе для примерки бриллианты, то, полагаю, это обстоятельство не отняло у меня еще права брать их в свои руки. К тому же я положительно не понимаю, каким образом эти камни находятся здесь. Сколько раз я просила у папá медальон с портретом моей покойной мамы, который бабушка носила на бархатной ленточке. Он отказывал мне в этом под предлогом, что по завещанию бабушки все бриллианты должны находиться под замком до моего совершеннолетия.
– Верно, мое сокровище, – возразила баронесса с язвительной медлительностью. – Эта статья завещания имеет силу для тебя, но не для меня, и потому ты позволишь мне положить браслет на его место, чтобы таким образом последняя воля графини Фельдерн была в точности исполнена.
Несколько озадаченная, Гизела, не возражая, отдала браслет; она была неопытна и правами в отношении ее собственности – что твое, а что мое – до сих пор очень мало интересовалась. Потому в настоящую минуту она не могла судить о действиях мачехи. Для той же лучшим помощником в данном случае было непобедимое отвращение падчерицы к тяжелым, холодным камням, от прикосновения к которым у девушки обычно пробегала дрожь по всему телу.
Между тем экипаж был подан.
Госпожа фон Гербек глубоко и с облегчением вздохнула, когда молодая графиня со сдержанным поклоном направилась к двери. Сама же она рассыпалась в любезностях, прощаясь с баронессой.
– Еще словечко, детка! – окликнула девушку ее превосходительство, когда та была уже у дверей.
Молодая девушка остановилась, нисколько не желая, по-видимому, вновь преодолевать загроможденное пространство. Свет из углового окна падал прямо на нее и освещал ее юную, полную решимости фигурку.
– Зная твою любовь к верховой езде, я не буду иметь ни минуты покоя, пока тебя не будет здесь, – сказала баронесса. – Дай мне слово не садиться на лошадь все время, пока будешь в Грейнсфельде?
– Нет, мама, я не могу этого обещать, ибо не могу исполнить.
Баронесса закусила губу.
– Ах, ты жестока! – пожаловалась она. – Таким образом, при всех волнениях, которые мне предстоят, я буду еще постоянно мучиться мыслью, что ты в один прекрасный день сломаешь себе шею, скача по горам и долинам!
– Я езжу совсем не так уж дико и необузданно, мама, и Сара очень доброе животное.
– Я бы охотно этому поверила, но лишь ненадолго. Как только подумаю о неровной дороге между Аренсбергом и Грейнсфельдом, так меня мороз по коже пробирает. Что касается лично меня, я всегда отказывалась сопровождать верхом папа куда бы то ни было.
На пухлом лице гувернантки появилась двусмысленная улыбка.
– Успокойтесь, ваше превосходительство, – сказала она, выразительно взглянув на баронессу. – Наша милая графиня, без всякого сомнения, будет избирать другое место для своих поездок. Я не думаю, что она будет настаивать именно на этой местности между Аренсбергом и Грейнсфельдом, ибо действительно, как вы изволили заметить, дорога там очень ухабиста.
Баронесса благосклонно поблагодарила ее кивком головы.
– Ну, вы меня немного утешили, – вздохнула она. – Хоть это дает мне надежду не встретить тебя когда-нибудь мчащейся по этим ухабам, маленькая упрямица! Так ты обещаешь мне это, моя дорогая Гизела?
Молодая девушка согласилась с видимым нетерпением.
Эта нежность, не вызывавшая в ней ответа, была невыносима.
– Ну, так с Богом, мое дитя! – проговорила баронесса, вновь поворачиваясь к зеркалу.
Гизела вышла. За ней последовала гувернантка, еще раз почтительно склонившись пред ее превосходительством.
Дверь затворилась, и баронесса утомленно опустилась в кресло и закрыла глаза рукой. Элегантной парижской куафюре грозила опасность быть испорченной, что, казалось, нисколько не заботило в эту минуту ее превосходительство.
Камеристка в отчаянии заломила руки, причем взор ее со злостью остановился на недоброй госпоже.
Баронесса оставалась в прежней позе. Два года тому назад ее обворожительное немецкое превосходительство, буквально осыпанное бриллиантами, впервые появилось на одном из парижских балов, и с той незабываемой минуты она была прозвана в высшем свете «бриллиантовой феей».
Какой триумф, сколько волшебно прекрасных часов связано с этими ослепительными сокровищами! С их помощью красота ее совершала сокрушительные победы. Блеск драгоценностей напомнил ей пылкие взгляды побежденных, которых очаровательная бриллиантовая сирена заставляла испытывать все мучения страсти для того, чтобы потом оттолкнуть с высокомерной улыбкой.
И теперь ей предстояло расстаться с этим сверкающим оружием, расстаться для того, чтобы отдать его другому, более молодому существу!
Между тем графиня Штурм без сожаления оставила Белый замок. Все эти приготовления к празднеству нимало не интересовали ее. Какое значение могло иметь для нее лицезрение князя? Она, разумеется, питала безграничное уважение к его высокому положению. Уважение это, как она себя помнила, поддерживалось в ней чуть ли не заботливее, чем почитание Бога, но тем не менее она была далека от той ребяческой веры большинства в коронованную особу, как во что-то божественное. Она выразила желание быть представленной князю – это правда, но только из уважения к традициям древних родов Штурмов и Фельдернов. Ее предки в продолжение столетий появлялись при дворе, окружали престол, занимали высокое общественное положение, право на которое давало им как их происхождение, так и милость к ним государей. И этот блеск, и эти права должна была поддерживать последняя Штурм до последнего вздоха, что было ее священным долгом.