Тираны. Книга 1. Борджиа - Остапенко Юлия Владимировна 12 стр.


Родриго обернулся. Чезаре стоял перед ним в светском платье, нервно смяв в кулаке берет. Его волосы были всклокочены. Он снял маску, и рубцы, которые он прятал под ней, ярко алели на его побледневшем лице. В глаза отцу он не смотрел.

— Он мертв, — сказал Родриго.

— Да, отец, — ответил Чезаре. — Мне искренне жаль. Его тело выловили из Тибра сегодня на рассвете. Его ударили кинжалом… очень много раз. В спину. Простите… простите меня.

«Хуан мертв», — подумал Родриго Борджиа. Он знал об этом. Знал все те четыре дня, в течение которых Хуана, бесследно пропавшего после пирушки в доме Ваноццы, искали по всему Риму. Вероятно, его убили около двух часов пополуночи — именно тогда Родриго вдруг почувствовал жжение в груди, там, где носил фигурку паука, а потом — ужасающую пустоту, словно фигурка пропала. Он даже схватился за нее тогда, и лицо его, вероятно, было странным, потому что Джулия, сидящая у его ног, в тревоге заглянула Родриго в глаза и спросила, что случилось. Но тот уже нащупал фигурку и успокоился — или притворился перед ней и перед самим собой, что успокоился. Пустота не пропала, она осталась внутри и росла, словно опухоль. Родриго знал, что минуту назад нечто важное ушло из его жизни безвозвратно. И лишь наутро, когда ему сообщили, что Хуан не вернулся в свой особняк, он понял, что именно потерял.

— Это сделал ты, — сказал Родриго, глядя Чезаре в лицо.

Тот вскинул на него глаза, вспыхнувшие и тотчас погасшие снова. Быка сейчас при нем не было, в этом Родриго не сомневался. Он всегда знал, имеет ли Чезаре при себе фигурку — стоило только посмотреть ему в глаза. Сейчас он не имел при себе фигурки, как не имел и в тот вечер у Ваноццы… но нужна ли она ему, чтобы убивать?

Родриго знал, что не нужна. Бык давал Чезаре силу, но ярость — ярость была в нем самом. Он был яростью и неистовством, его старший сын. Он был соткан из них, как и все Борджиа.

— Это сделал ты, — раздельно повторил Родриго. — Ты убил его. Своего единоутробного и единокровного брата. Ты убил Хуана. Ты.

— Отец! — Чезаре отступил на шаг, потом остановился, словно поняв, что отступление свидетельствует против него. — Нет! Опомнитесь. Я никогда бы не…

— Убирайся.

Какое-то время оба они молчали. Рубцы на лице Чезаре налились кровью и, кажется, начали пульсировать, словно живые. Он был страшен. Он был ужасен, его сын, и способен на все. Как и любой из них.

Они многое могли сказать друг другу, и многое могли сейчас сделать. И оба знали это — быть может, только это и спасло их в тот миг. Гудящая пауза оборвалась, когда Чезаре круто развернулся и, ни слова не говоря, почти бегом выскочил прочь, а Родриго с трудом удержался, чтобы не крикнуть ему вслед: «Где брат твой, Каин?» Когда шаги стихли, он с коротким стоном опустился на обитую бархатом скамью, бессознательно растирая левую сторону груди. Ладонь задела фигурку паука, и Родриго почудилось, будто по пальцами пробежались острые мохнатые лапки. Быстро, словно в издевку. Он с трудом заставил себя подняться, дотащиться до шнура и позвонить. Ему требовалось прилечь.

Следующую неделю Папа Александр VI провел в постели. Друзья, союзники и лизоблюды засыпали его изъявлением соболезнований по поводу преждевременной и страшной кончины любимого сына. Не отставали от них и враги — в Ватикан пришло послание от мятежного монаха Савонаролы, с кафедры флорентийского собора обличавшего Борджиа как исчадий ада, но неожиданно в очень трогательных выражениях выразившего сочувствие их горю. Даже Джулиано делла Ровере, натравивший на Рим французскую армию, нашел для Родриго несколько слов соболезнования. При этом любой из них, без сомнений, с радостью спляшет на его могиле.

Но Родриго не собирался умирать. Мертв был его сын, и какая-то часть Родриго умерла вместе с Хуаном. Но часть — это еще не весь он. Лежа в постели, безжизненный, бледный после многочисленных кровопусканий (придворный лекарь, как обычно, перестарался), Папа севшим голосом диктовал своему секретарю Бурхарду письма с благодарностями, а взгляд его был устремлен в стену, на одну из его любимых фресок Пинтуриккьо, изображавших его самого в день Страшного Суда на нижней ступеньке лестницы, ведущей к райским вратам. И Христос, страшный карающий Христос с дланью, воздетой в обвиняющем жесте, по замыслу художника собирался обрушить гнев на врагов Борджиа. Но сейчас, глядя в его неживые нарисованные глаза, Родриго думал о том, что Христу, даже если он правда существует, нет до Борджиа никакого дела. Никакого. Совсем.

— Ваше святейшество, к вам посетитель.

— Нет, — не оборачиваясь, сказал Родриго. Он не принимал в эти дни никого, даже Джулию, даже Лукрецию, хотя слышал, как она стояла под дверью и умоляла его поговорить с ней. Но он не хотел видеть ее. Он знал, что она стала бы выгораживать Чезаре, и боялся, что из-за этого возненавидит и ее тоже. Возненавидит свою маленькую, своенравную, дорогую Лукрецию. Это бы его добило.

Родриго закрыл глаза и лежал какое-то время неподвижно, пока не ощутил рядом чужое присутствие. Это был не Бурхард, которому он только что закончил диктовать письма — Бурхард не пах дикой розой и сиренью. Он знал этот запах.

— Я велел, чтобы тебя не впускали, — не открывая глаз, сказал Родриго. — Уходи, Ваноцца.

Она не ответила, но он услышал, как она усаживается на краю его необъятной кровати. Тогда ему пришлось наконец открыть глаза, чтобы взглянуть на строптивую женщину со всем раздражением, которое она сейчас вызывала.

Он испытал шок, когда увидел, что она не надела траур. Сам Родриго распорядился, чтобы все его одежды, когда он снова начнет выходить на люди, были белыми. Он оделся бы в черное, если бы мог, как простой человек, погруженный в глубокое горе. На свою беду, он не был простым человеком.

А она, Ваноцца деи Каттанеи, знаменитая римская куртизанка, шлюха, его любовница, вместе с ним потерявшая их общего сына — она пришла к нему в зеленом бархатном платье, отделанном кружевной каймой цвета охры. И лицо ее оставалось все так же спокойно, и веки все так же тяжело прикрывали ее сонные глаза.

— Я принесла тебе поесть, Родриго, — сказала она, и он заметил небольшую корзинку в ее руках. — Слышала, ты отказываешься от еды. Так не должно быть. Твоя Фарнезе плохо делает свою работу.

Трудно было подыскать более неуместной минуты думать об этом, но, глядя, как белые руки Ваноццы достают из корзинки хлеб, сыр и куриное мясо, Родриго невольно подумал, до чего же странно относится она к женщине, на которую он ее променял. Ваноцца никогда не ревновала его к Джулии, даже в первые месяцы, когда их взаимная страсть была столь велика, что они почти не пытались ее скрывать. Она принимала Джулию в своем доме, не противилась ее дружбе с Лукрецией, ни словом, ни жестом не упрекнула Родриго в измене. И никогда не спрашивала, хорошо ли Родриго с новой любовницей, счастлив ли он. Словно это не имело никакого значения.

— Вот, поешь, — сказала Ваноцца особенным тоном, всегда вынуждавшим Родриго повиноваться ей. Он почти бессознательно потянулся вперед, взял хлеб и стал жевать. После долгих дней без еды пища странно ощущалась во рту, крошки царапали пересохший язык и небо. Родриго с трудом проглотил, едва не подавившись — и внезапно желудок его заревел, завыл от адского голода, такого сильного, что помутилось в голове. Родриго торопливо сунул хлеб в рот, жадно откусывая, другая рука сгребла мясо. Он хотел есть. Он хотел жить. Несмотря ни на что, хотел.

Пока он насыщался, Ваноцца налила ему воды из стоящего в изголовье кувшина. Родриго хотелось попросить ее, чтоб велела принести вина, но он знал, что она откажет, и устыдился своей слабости. Он словно очнулся от тяжкого, долгого сна.

Если бы только этот сон унес с собой все привидевшиеся кошмары.

— С месяц назад, — заговорила Ваноцца, — я принимала у себя одного османского князя. Он был очень обходителен и прекрасно говорил по-французски, рассказывал много занятных историй. Среди прочего, он поведал об одном странном обычае, заведенном при дворе его султана. Видишь ли, у этого султана множество жен. Совсем как у Папы Римского. И эти жены, конечно же, рожают ему сыновей. Много, много сыновей, сильных, честолюбивых мальчиков, каждый из которых стремится быть первым в глазах отца. Но первым может быть только один. Как правило, это старший. Неверные мало чем отличаются в этом смысле от нас.

Она замолчала. Родриго молчал тоже, пытаясь понять, куда она клонит.

— Так вот, — продолжала Ваноцца, — я говорила про странный обычай. Суть его в том, что в день, когда старший сын, наследник, восходит на престол, всех остальных сыновей султана принято убивать. Кого-то душат в собственной постели, кому-то пускают стрелу в глаз на охоте, а кому-то удается встретить смерть с мечом в руке. Не важно. Они умирают. Зачастую все они — сыновья одной и той же матери. И отец их счастлив невообразимо, потому что к этому дню он сам уже мертв и не может видеть, как одни его дети гибнут ради спокойного царствования других.

— Ваноцца, — начал Родриго, но она взглянула на него своими тяжелыми глазами так, что он осекся.

— Я знаю, Родриго, что ты винишь Чезаре в смерти Хуана. И не могу сказать, что не понимаю тебя. Нам обоим известно, что Чезаре куда больше подходит на роль гонфалоньера, что он, а не Хуан, должен был стать первым воином в христианском мире. Ты из упрямства уготовил для него рокетту, но он всегда носил и будет носить под ней кирасу. Чезаре завидовал Хуану. Может, он и убил его. А может, это сделал другой наш сын, Хофре, за то, что Хуан, не таясь, спал с его женой. А может, это сделала Лукреция, оттого, что она всегда предпочитала Хуану Чезаре, и Хуан знал это и ненавидел их обоих. В наших детях много тьмы, Родриго. Ее много в тебе самом, и она передалась им, как болезнь или как особая сила. И ты знаешь, — сказала она, протягивая руку и накрывая ладонью холодный серебристый предмет на его груди, — знаешь, откуда эта сила или эта тьма. Ты выбрал это для них. Мы вместе выбрали. Помнишь?

Конечно, он помнил. Он всегда доверял ей, своей Ваноцце, своей распустившейся пьяной розе, больше, чем кому бы то ни было. Но сейчас его иссохшая рука с по-старчески костлявыми пальцами до боли стиснула ее кисть, легшую ему на грудь. Паук заворочался под тонким батистом ночной сорочки, зашуршал холодными лапками. Он тоже помнил.

— Ты правда думаешь, что Хуана убил наш сын? — хрипло спросил Родриго, глядя на Ваноццу запавшими глазами в черных кругах. Та, не пытаясь высвободить схваченную им руку, накрыла другой ладонью его пергаментно-белую щеку.

— Сын. Или дочь. Или никто из них. У тебя много врагов, Родриго, их становится все больше с каждым днем. И хуже всего, что их больше, чем ты можешь даже представить. Взгляни, что происходит. Тот рыбак, что видел, как убивали Хуана — кого он описал, всадника с золотыми шпорами? Да, это мог быть Чезаре или Хофре. А подбить их на это могла и наша Лукреция. Любой из них на это способен, Хофре меньше других, но Хуан очень жестоко и долго оскорблял его, этого достаточно, чтобы пробудить Борджиа даже в Хофре. Только подумай, Родриго, подумай как следует. Кто мог подстроить так, чтобы ты заподозрил в братоубийстве собственных детей? Кому нужно разобщить, расшатать устои нашей семьи? Кому выгодно, чтобы мы рассорились, ослабились и пали? Потому что именно это произойдет, Родриго, если мы перестанем верить друг другу и начнем верить другим, тем, кто не наша семья.

Родриго напряженно слушал ее, не отрывая от ее спокойного лица воспаленного взгляда. Потом перевернул ее запястье, которое все еще держал в руке, и поцеловал сухими губами.

Паук снова заскреб лапками по его впалой груди. И внезапно Родриго обуяла злость. Черная, лютая злоба — та, которая, должно быть, охватывала Чезаре, когда он… что бы он ни делал под ее властью.

— Это все он, — с ненавистью прошептал Родриго, сжав фигурку, лежавшую у него на груди. Фигурка висела на шнуре, обхватывавшем его шею так, чтобы не могла случайно соскользнуть через голову. Снять паука можно было, лишь разрезав шнур — или отрубив голову его хозяину. И сейчас Родриго был готов и на то, и на другое. — Это все он! Проклятая, дьявольская тварь! Почему он мне ничего не сказал?! Почему не предупредил, ведь я мог бы…

— Да, ты мог бы, — Ваноцца повысила голос, выпрямилась, ее карие глаза распахнулись, и в них сверкнул огонь, которого никто не видел уже много лет. — Ты мог лучше изучить своих детей, ты мог предвидеть замыслы тайных врагов. И тогда паук помог бы тебе обуздать и тех, и других. Но ты не сделал этого! Ты расслабился, Родриго, разомлел в объятиях своей шлюхи. Так что вини себя, вини меня, вини, если уж так хочешь, Чезаре, но не смей винить его, потому что он создал тебя, создал всех нас. И ты лучше всех это знаешь.

Если бы кто-то мог подслушать их разговор, он решил бы, что последние слова Ваноццы были о Боге. Родриго и сам так решил на мгновенье — и только потом, увидев, куда она смотрит, понял. Она говорила о пауке. О ледяном серебристом металле, который впитывал свет, как песок впитывает кровь. Этот металл и сделанные из него странные предметы привели Борджиа на вершину, они привели Родриго в эту постель, чуть не ставшую его смертным одром. Он мог противиться этому, мог ненавидеть это, но так было.

— Не смей никогда отказываться от него, — проговорила Ваноцца. — Не смей обвинять его. Не отвергай его. Вспомни, к чему это привело нашего сына Хуана.

Потом она встала, поцеловала Родриго в лоб, поправило одеяло и, прежде чем уйти, сказала, что позовет к нему Джулию Фарнезе.

Глава 7

1499 ГОД

— Ну и? Что она сказала? — нетерпеливо крикнул Чезаре, не дожидаясь, пока гонец подскачет вплотную.

Оливер да Фермо что-то пробубнил на скаку, с трудом заставил разгоряченного коня перейти на шаг. Самый молодой из кондотьеров Чезаре, он чаще других исполнял роль посланника в начале переговоров, всякий раз при этом рискуя собственной головой. Чезаре пытался польстить ему столь ответственными поручениями, но Фермо выполнял их без особого энтузиазма — как и все юные буйные головы, он куда охотнее согласился бы быть изрубленным на поле брани, чем сброшенным с крепостной стены с петлей на шее, в назидание дерзким захватчикам. Впрочем, спорить он, конечно же, не решался.

— Ну что, что? — жадно повторил Чезаре, подаваясь вперед, когда Фермо спешился и, кисло оглядевшись по сторонам, подошел к нему.

— Она согласна, — ответил он без какой бы то ни было радости. — Говорит, что встретится с вами на середине подъемного моста.

Чезаре с размаху сел на барабан, служивший ему в последние полчаса походным креслом, присвистнул и взглянул на стоящего рядом Мичелотто.

— Слышал? — спросил он, и тот молча кивнул. — Что думаешь?

— Что это ловушка, — коротко ответил Мичелотто.

— Сам знаю, что ловушка. Мне только интересно, в чем именно она заключается.

— Этого вы не узнаете, мессир, пока в нее не попадетесь.

Чезаре хмыкнул.

Папская армия стояла лагерем на расстоянии пушечного выстрела от стен замка Форли, вытянувшись полумесяцем на лугу. Еще несколько дней назад здесь шелестел ветер над короткими пучками свежескошенной травы, и сладко пахло молодым сеном. Сейчас под ногами грязь всех римских дорог мешалась с конским навозом, и крепкий забористый смрад солдатского духа разливался над лугом от замковых стен до самого города, мирно, хотя и настороженно лежавшего позади. Город сдался без боя, приветственно распахнув ворота перед громадной армией Чезаре Борджиа, герцога Валентино. Это был не первый город, где его так привечали, но причину сговорчивости форлийцев Чезаре понял позже, когда наутро после торжественного приема, устроенного в ратуше, под воротами обнаружились головы членов городского совета, завернутые в окровавленный плащ коменданта, командовавшего гарнизоном и сдавшего город без единого выстрела.

Таким стало первое, но не последнее послание от графини Форли, Катерины Риарио-Сфорца.

Как и большинство мелкопоместных тиранов Романьи, она не питала иллюзий относительно любви горожан к своей особе, поэтому, узнав, что папская армия идет на Форли, благоразумно укрылась в своем замке на холме. Она успела завезти припасы, заделать бреши в стене и углубить ров, готовясь к осаде, но все эти хлопоты не отвлекли ее и не умерили ярости. Вырезав предавших ее горожан, она не угомонилась на этом, и весь следующий день со стен Форли доносились залпы, целящие по стенам сдавшегося города. Под этими залпами Чезаре, в глубине души восхищаясь таким темпераментом, лично ездил к стене и пытался вызвать графиню на переговоры, справедливо полагая, что она сочтет ниже своего достоинства беседовать с порученцами. Чезаре даже приоделся для такого случая, натянув поверх легких лат белоснежный камзол и украсив свои густые каштановые волосы щеголеватым беретом. Верный Мичелотто, неизменно ехавший рядом, бормотал в бороду, что ничего глупее и придумать нельзя, но Чезаре хорохорился и храбрился, и все звал и звал гордую графиню, пока, наконец, очередное пушечное ядро не просвистело над самой его головой, ненадолго оглушив и срезав с берета перо. После этого Чезаре внял уговорам Мичелотто, вернулся к своей армии и разбил под стенами замка лагерь, взяв Форли в глубокую осаду.

Назад Дальше