Он располагал единственной нитью — кастрат Илиодор. Он припомнил написанное ими совместно письмо — скопец должен был лично передать его Князю тьмы. Но он помнил также, с каким презрением говорил об Илиодоре ночной его гость. Он вспомнил, как выслеживал скопца, и его словно окатило ледяной волной: безумный хохот Илиодора, отрезанный палец на ладони…
Он пошел в монастырь, в тот скопческий монастырь, где они встретились впервые. Как раз шло богослужение, в капелле было полно кастратов с бритыми головами, в рясах цвета лесного ореха. Перед алтарем стоял поп, в руке у него было алебастровое кадило. По центральному проходу двигалась процессия мальчиков, новообращенных, с поднятыми над головами иконами. Поп прочитал молитву, прозвучало стоголосое писклявое «аминь».
Он осторожно встал сзади. Там почти никого не было, стоял только старый монах с огромным, заметно отягощавшим его распятием на груди.
— Есть здесь Илиодор? — прошептал Николай.
— Илиодор? — монах поглядел на него удивленно. — Илиодор в аду…
Они прошли через монастырский двор с замерзшими колодцами и гигантскими, похожими на беременных китов сугробами, и попали в главное здание. Бесконечные извилистые переходы привели их в самое сердце монастыря — в сыром зале, освещенном факелами, на деревянной скамье лежал прикованный цепями мальчик.
— Посвящение в братство, — прошептал старик.
Вокруг мальчика толпились человек десять; ему налили самогона из глиняного кувшина и заставили выпить. Мальчик тихо хныкал, глядя, как раскаляются докрасна на огне факела хирургические инструменты. Под все усиливающееся бормотание псалма ему раздвинули ноги, от страха у ребенка возникла эрекция. Ему перевязали шпагатом мошонку, она налилась кровью и напоминала странный букет. Скальпель взвился в воздух, и все его мужские достоинства оказались в руке у оператора. Он поднял руку с трофеем; в колеблющемся свете факелов свисающие окровавленные жилки напоминали корни растения.
Николай Дмитриевич проследовал за монахом по коридору, по обе стороны которого располагались темные кельи и портреты выдающихся старообрядцев. Они дошли до лестницы, спускавшейся в подвал. Там, в стеклянном гробу, лежал голый Илиодор.
— Его решили набальзамировать, — сказал монах. — Мы показываем его новообращенным в целях устрашения.
Он поднял крышку гроба и потрогал темя карлика.
— Поглядите-ка сюда, — сказал он.
Но Рубашов уже и раньше видел то, что собирался показать ему монах — номер, выжженный за ухом.
— Это дьявольские знаки. Он умер два года назад. Он продал душу дьяволу, и это свело его с ума. Он даже на мальчиков начал кидаться. Хуже того — убил двоих, сварил и съел, обсосал косточку за косточкой… Вот здесь еще, поглядите. — Он раздвинул губы Илиодора. — Он себе зубы наточил напильником, гляньте, острые, как у волчищи. Мы-то знаем, откуда это все у него, такое зло от человека не происходит. Вот и держим его здесь, чтобы другим неповадно было.
Николай Дмитриевич прожил в пансионате около месяца. Он часами сидел с пожелтевшим контрактом в руке, уставясь на занавешенный снежным тюлем горизонт, и прислушивался к молчанию в душе. Он перебрал все события этих лет, отсоединил их друг от друга, словно детали в часовом механизме, потом вновь собрал воедино в гигантскую мозаичную головоломку больной памяти. Лабиринты любви… он бродил в них, задыхаясь от счастья, и в конце концов заблудился. Деньги, словно охотничий трофей, добытый без малейших на то усилий, лежали у его ног, миллионы и миллионы. Чудо — появление ребенка, этот библейского размаха дар судьбы, а он, обуянный гордыней, отвернул лицо свое от Него.
Он думал о матери, цветущей когда-то женщине, настоящей Юноне в годы ее молодости, женщине, которую любил он не меньше жены; любил любовью, превозмогающей жалкое ее состояние, подогреваемой еще и чувством вины перед ней за поступки, что он совершил когда-то, будучи запойным игроком. С болью вспоминал он дом в Хаапсалу, поездки, их с Ниной любовные игры и тот незабываемый вечер в Мариинке, когда он сделал Нине предложение, и она звонким своим, певучим голосом ответила «да» — и упала в обморок от счастья. Или все их планы; они часто сидели на балконе под звездным небом и мечтали, шепча друг другу признания на самом богатом в мире и все же недостаточном языке любви… Ничто не сбылось из того, о чем он мечтал. Все покатилось в пропасть, он ошибся во всех расчетах.
Он спал очень чутко и часто просыпался. Ему чудился все время запах угольной пыли и уксуса, ему казалось, что вот-вот появится гость его и смилостивится над ним; он появится, увидит, как он несчастен, и сжалится, конечно же, он сжалится, другого и быть не может.
Все было в его руках. Он, Николай Дмитриевич Рубашов, находился вне пределов земной юрисдикции — все было в руках Князя тьмы.
Столоверчение
— Они уже скоро пожалуют. А скажи мне, Коленька, ты воду-то налил в самовар? Я, чай, тебе денежки плачу не за то, чтобы ты спал на ходу. Прислуга-то и сама должна соображать! Этот гобелен сними к шишкиной матери, сам-то теперь крестьянские мотивы не одобряет. Слишком уж пасторально, говорит, народу в такое время нужно что-нибудь героическое… И печенья, печенья достань, те, что с изюмом. И стол! Господи, чуть не забыл — стол! В чулане стоит, в прихожей, маленький такой, откидной, там еще всякие эзотерические штуки нарисованы, крест, песочные часы, а также, обрати внимание, Соломонова печать о пяти лучах. Столоверчение, Коля! Значит, никогда ты не бывал на спиритических сеансах? Даже при твоем, э-э-э… как сказать-то лучше… оккультном опыте? Нет, что ты, что ты, я знаю… никому. Нем, как пенек. Это наш с тобой маленький секрет… А еще куренья зажги, это хорошо для настроения. От этих восточных ароматов духи до того говорливыми делаются… не знаю, что уж так на них действует. Две бутылки мадеры, в буфете стоят, вчера эта подарила… тьфу, Господи, как ее звали-то, что вчера была? Катька Репина, ей-то всегда охота. До чего ж бабы злы до этого дела! Ох, тяжелы грехи наши… Ты обе-то не пробуй, одной хватит. Я людям уже не верю. Вчера друг сердечный, завтра супостат. И она тоже могла взбеситься, белены в напиток богов подсыпать или этой… белладонны? Или это один шут? Кстати, о белладонне — как там наш доктор? Последняя наша надежда — как он там? Спит, все спит, бедолага. Ты мимо проходить будешь, корму ему задай, а то от голодного какой от него толк. Питание для стариков — альфа и омега. Ты меня слышишь, Коленька? Давай, давай, поторопись…
Николай вышел в кухню, откупорил бутылку мадеры и перелил в графин, а вторую поставил на лед в холодном чулане. Даже трудно представить себе, что они будут пить эту дешевую мадеру — маленькая женщина с орденской лентой и муж ее с пятью фунтами медалей на груди. Они и в самом деле прислушивались к Григорию, сомнений нет, если уж он убедил их отказаться от французского шампанского в пользу русских напитков. Может быть, это как-то связано с войной? Национализм… это слово теперь у всех на устах. С этим словцом они и ложатся в могилы от Антверпена на западе до Кенигсберга на востоке. Правильно как-то старец заметил: кто в высшие принципы не верит, тот на бойню не пойдет. Война и гимны. Порох и молитва. За царя и святое Отечество!
Он налил немного вина в бокал и попробовал. Отдает железом. Как будто ранку высасываешь, хотя слаще. Но яда нет. У Григория есть причины быть настороже. Не проходило недели, чтобы не подсылали отравленные продукты. Вся Россия знала о слабости старца к сладкому и ликерам. На Николая яд не действовал. Самое худшее, что ему грозило — приступ рвоты, неважно, что там было, крысиный яд или бритвенные лезвия. «Лучше кравчего и не найти», — без конца повторял Распутин во время их первого совместного путешествия. Он нарадоваться не мог на Колины способности: «Фунт динамита в брюхе грохнет, а ему хоть бы хны». С тех пор уже полгода прошло, они тогда выслушали сотни странных рассказов — о змеиных дождях и ведьмовстве, плохих предзнаменованиях, о шарлатанах-самоучках, о темнеющих хрустальных шарах… Даже Успенский не мог им помочь, а Гордеев был за границей… Потом все, как по мановению волшебной палочки, изменилось — они нашли доктора сами.
Он прижал ухо к двери в гардеробную. Ни звука. Спит, наверное. В его-то положении что за разница — несколькими часами сна больше или меньше? Спасибо Григорию — они привезли доктора в Петербург. Он не мог понять, почему Распутин взялся за это дело — старец был занят по горло, двор нуждался в нем более, чем когда-либо. Маленький Алексей хочет прыгать через скакалку с сестрами. Нельзя — гемофилия. Любая царапина — и он уже в постели, шелковые простыни в крови. Отец где-то на фронте, проводит совещания. Не должен был он слушать великого князя Николая Николаевича. Военная партия и втянула нас во все это. Четвертое августа. Жара такая, что на улице показаться страшно. Им бы друг другу мороженое посылать, а не ультиматумы. Непостижимо. Сначала эрцгерцог в Сараево, потом австрийцы под этим предлогом нападают на маленькую Сербию. Фарс, да и только. Император Вильгельм удит форель в Норвегии, в Берлине — время отпусков, ни души. Никого, кто мог бы принять разумное решение. В министерстве иностранных дел пара юристов-практикантов, в нормальных условиях им ничего бы и не доверили, разве что скрепки разгибать. И австрийцы получают карт-бланш, а тогда и мы должны объявлять мобилизацию. Как же, разве можно позволить им побить сербов, они же уже лет двадцать под нашим крылышком! Да здравствует панславизм! Николай Николаевич под крики «ура» произносит речь в Думе…
Но царь-то, надо отдать ему должное, держится. «Только против австрийцев. Не надо дразнить старину Вилли». — «Так не выйдет». — «Почему это не выйдет?» — «Вы же сами понимаете, ваше императорское величество, с нашей огромной армией, с нашими необозримыми границами, с нашим транспортом… будет хаос, каких свет не видывал. Только тотальная мобилизация!»
Господи Боже мой, надо быть идиотом, чтобы не сообразить, что теперь и немцам, и австрийцам просто ничего другого не оставалось, как сделать то же самое! И все это в тридцатипятиградусную жару… Открой атлас, ткни пальцем в любую страну и спроси — как? Сил нет, скажут, и у нас все молоко скисло. Люди словно обезумели. Сотни тысяч, невиданные толпы падают на колени, стоит царю появиться на балконе. За Отечество! За веру и царя! Никогда он не был так популярен. Весь континент сошел с ума. Ликуют в Вене, ликуют в Париже, ликуют в Берлине: народные празднества, да и только. Люди садятся в поезда и, ликуя, добровольно направляются в мясорубку. Война кончится через месяц, сказал Николай Николаевич. Крестный ход в Казанском соборе. На Бранденбург! И что получилось? Людендорф тут же натянул ему нос в мазурских болотах. Только и остается, что столоверчение…
В дверь позвонили. Он пошел открыть. Эта была женщина, он помнил ее в лицо — она уже присутствовала на одном из знаменитых распутинских ужинов.
— Мне нужно поговорить с отцом Григорием, это очень важно.
Слава Богу, пока еще не они. Он никак не мог сообразить, как же следует вести себя с помазанниками Божьими. На колени пасть? Посыпать голову пеплом? Петь «Боже, царя храни» в ми-мажоре?
— Не слышишь, что ли? Мне нужен отец Григорий.
Узнал он ее, узнал. Катенька Репина, дочка фельдмаршала. Доктор застонал в гардеробной. Катенька наморщила нос, так что пудра посыпалась, и спросила:
— У вас что, кошка заболела?
— Лучше вам подождать, сударыня, пока я доложу.
Он постучал в спальню Григория.
— Катя Репина, говорит, очень важно.
— Выпроводи ее, — раздался веселый голос, — Христа ради, под любым предлогом выпроводи, они же с минуту на минуту… Стол принес?
Дверь открылась, и появился Распутин, сопровождаемый, словно невидимой тенью, слабым запахом навоза и лука. В глубине комнаты виднелась огромная кровать, циклопический любовный корабль, на борту которого перебывала едва ли не вся женская половина аристократического Петербурга. Вот он, этот странный человек с глазами святого и сумасшедшего, человек, ставший образцом для многих поколений самозванных гуру и пророков, в пародийных крестьянских одеждах, высоких нечищеных сапогах и мешковатых портках, в вышитой домотканой рубахе с пятнами от варенья, желе, ванильного соуса, муссов, морошковых пудингов, creme caramelle и сотен других лакомств, поглощаемых им с ребячьим восторгом и жадностью голодного каторжника.
— Катя Репина? Скажи, чтоб завтра приходила ужинать, — он доверительно подмигнул Коле. — Это она, Коля, завтра не ко мне, к тебе придет. Очень, очень, доложу я тебе, голубчик… очень и очень. Что скажешь? Любовь, Коленька, — Божий дар. Это чтобы мы при жизни прочувствовали, каково оно там, в раю.
Но Николай уже не слышал этой жизнерадостной тирады, он направлялся в прихожую.
— Григорий Ефимович просит вас завтра отужинать.
— Он не понимает, что ли, мне надо поговорить с ним сейчас?
— Добро пожаловать завтра, милостивая государыня.
Она начала плакать и размахивать руками. Он мягко, но решительно вытолкал ее на лестницу и закрыл дверь. Старец, подумал он, всем старцам старец… Если бы только императрица слышала его изречения: «Чтобы заслужить прошение, надо грешить, иначе и прощать нечего», «Господне благословение только того достигнет, кто свою плотскую слабость не скрывает». И женщины, женщины… висят на нем, как виноградная гроздь. И он всех тащит в постель, ему все одно — похотливые и святоши, старые и молодые, красивые и уродливые, стройные и хромые… одна даже мычала, как корова. Необычная, прямо скажем, мораль для человека, называющего себя богоизбранником, у которого к тому же жена и дети в Покровском.
Он поджег курения в специальной урне в салоне и принес стол и блюдо с печеньем. Может быть, это и есть секрет его притягательной силы — оловянное блюдо со сладостями на столике для спиритических сеансов? Предельная простота и предельная замысловатость… не портрет ли это всей нашей родины в миниатюре? Что за странный запах в комнате — словно овечий сыр, замоченный в уксусе… Вот оно что — на подлокотнике кресла висели шерстяные носки старца Григория Ефимовича. Он взял их двумя пальцами и вынес, открыв окно, чтобы немного проветрить. Неисправим. Под ногтями — чернозем, а навозом несет так, как будто он и родился с этим запахом. И ведь моется часто — голые дамы, на седьмом небе от счастья, часами намыливают его в бане за углом, постанывают, повизгивают, а он только щиплет их за все, до чего дотянется, и приговаривает: «Давай пока за жопку ущипну, а там, глядишь, и до устрички доберемся». И ведь добирается, думал Николай Дмитриевич, ставя самовар, находит своим безошибочным чутьем устричку, хоть там и семь нижних юбок надето.
Он поставил на сервировочный стол чашки, рюмки и баночку с пикулями. В дверь вновь позвонили. Он, быстро глянув в зеркало, поправил пробор и пошел открывать. С дрожью в коленях отпер замок, но и это были не они.
— Могу ли я попросить аудиенции у святого старца, если, конечно, не побеспокою? Меня охрана уже проверяла там, внизу, я им показал бумагу из министерства.
Мелкий чиновник из провинции. За тридевять земель добирался до Петербурга ради этой аудиенции. Попросить Распутина замолвить словечко. Важнейший проект — выращивание бройлеров в какой-нибудь дыре, какой и имя-то выговорить невозможно. Ясное дело — армейские поставки. Лапша и куриный суп. Гениальный ход. Разбогатеть хочет. Милый мой, что такое богатство? Все бы отдал, чтобы стать таким же смертным, как и ты…
— Подождите здесь, — сказал он вслух. — Посмотрю, что могу для вас сделать.
Распутин стоял полуголый у большого напольного зеркала и натирал бороду льняным маслом.
— Гони в шею. Пусть к Рождеству придет.
Он вернулся, отослал чиновника и запер дверь. Это никогда не кончится — бесконечный поток нищих, юродивых, авантюристов и изнемогающих женщин. Он не раз видел, как тот или иной посетитель совал Григорию в карман конверт с тысячерублевыми ассигнациями и медовым голосом просил походатайствовать перед министром внутренних дел или еще каким-нибудь министром. Но конверт этот вручался первому же попавшемуся нищему, клянчившему кусок хлеба: «На тебе, вот, пять тыщ! Купи себе дачу, что ли!»