— Чего хорошего? Убил — и ходит по улицам. Пиво пьет...
— Хорошо потому, — твердо сказал Серый, — что в эти двадцать процентов вы включите Ивонина! Иначе вам отсюда не выбраться!
И Серый уставился на меня своими - слезящимися глазами.
— Вы что — хотите меня запугать?
— Нет. Перевербовать.
— Но это запрещено инструкцией. Сотрудники прокуратуры не имеют права работать на иные службы. Вплоть до КГБ.
Серый подошел ко мне. Взял за подбородок сильными пальцами, откинул мою голову и внятно сказал:
— На КГБ—нет. На партию — да. Спецназ служит только партии. Причем только ее центральным органам. Так что это не перевербовка, дорогой мой, это — другое.
— У вас ничего не получится, — парировал я. — Упущено логическое звено. Чтобы замять дело, со мной договориться мало. Надо поладить по крайней мере еще с пятерыми! И все они не здесь, а в Москве.
— Это не твоя забота. В Москве договорятся без нас. Мое дело договориться с тобою, с Турецким. Таков приказ.
— Чей приказ? — спросил я.
Он не ответил, снова подошел к шкафу и достал пакет.
— Слушай меня внимательно! Сейчас я отблагодарю тебя за то, что ты найдешь способ закрыть дело Ивонина. Я дам тебе деньги. Много денег. Здесь десять тысяч. И ты при свидетелях возьмешь эти деньги. И дашь мне расписку в том, что следователь Турецкий взамен обязуется вывести из дела Ивонина Владимира. И прочее в таком духе. Сам знаешь...
Он подошел ко мне вплотную, открыл пакет: толстая пачка сторублевок. Аккуратно положил пакет мне на колени.
Я сбросил его на пол:
— Взяток не беру. И... вообще в эти игры не играю.
Серый невозмутимо сел на место. Но пальцы его дрожали.
— Без соглашения, извини, я тебя отсюда отпускать не имею права. Хотя ты мне и нравишься... — Генерал повернулся к солдатам.
— Отведите его в камеру!
И в мою сторону: — Я жду два часа, Турецкий! Только два часа. Или — или!
Я прокручивал в голове ход беседы с Серым, сидя в камере-одиночке с зарешеченным окном. Вообще-то мне ничего не стоило написать любую расписку этому Серому. Я бы выкрутился. Во всяком случае, Меркулов бы мне поверил, что у меня не было другого выхода и я просто-напросто спасал свою жизнь. И он нашел бы точный ход — связался бы через Емельянова с товарищами на самом верху. Мог ведь я обмануть генерала. Ей-богу, я сам себе удивлялся, валяясь на нарах, почему я этого не. сделал. Но еще не все потеряно. Серый мне дал срок для раздумий. Все будет выглядеть очень натурально: все взвесил, решил, что погибать ни за что в таком возрасте не стоит. Берите своего Ивонина, я его в гробу видел... Но вот ведь какая штука: я знал,. знал с самого начала, что ни при каких обстоятельствах не пойду на компромиссы. «Турецкий, нам надо поговорить»... Она взяла меня за руку. Какие у нее ледяные руки... И море крови, а посреди него, как островок, безжизненное тело Ким. «Клянусь, я найду его, Ким! Я, следователь, найду твоего убийцу»... Говорят, ученые недавно сделали открытие, так называемые рецепторы мозга, запрограммированные центральной нервной системой, избирательно воспринимают действие лекарств. Рецепторы моего организма избирали единственно приемлемый ход мышления — я должен обезвредить Ивонина, и эти самые рецепторы не могли позволить совершиться никакой сделке, даже если бы это мне стоило жизни.
Но если быть до конца честным, то я не верил, что они меня прикончат. Ивонин лишен охранительного разума, это ясно. Но ведь генерал Серый — умный мужик. Он-то понимает, что ему придется отвечать за пропавшего следователя Мосгорпрокуратуры.
В камеру кто-то вошел. Конвоир, решил я, пришел отвести к Серому — два часа истекли.
— Стален велел спросить, чего надумал?
Передо мной стоял Ивонин. На этот раз он был в гимнастерке без геройской звездочки. И мне почудилось, что он другой, чем тогда, в бункере. Нормальнее, что ли.
— Какой Стален?
— Серый, Стален Иосифович.
Ах, вот что. Этого Серого звали Стален, Сталин-Ленин, два вождя в одном имени, не много ли?
— Можете передать: никаких бумаг, никаких сделок...
Я отвернулся к стене, не встал с нар.
— Эй, следователь! Как тебя? Турецкий, надо поговорить!
От этих нормально произнесенных слов я ощутил беспокойство. Какую-то новую форму страха, словно гиена обрела вдруг человеческую речь...
— Зачем говорить. Тем более здесь, в такой-то вот обстановке.
— Другого раза не будет, слышь, Турецкий! Я бы сейчас хотел.
Он не требовал, не угрожал, хотя был в выигрышном положении и запросто мог сейчас пырнуть меня финкой, как пырнул Ким. Или даже пальнуть в лоб между глаз. Он смотрел на меня, как смотрят мальчишки на старшего товарища, когда хотят поделиться своими проделками и попросить совета, как бы лучше их скрыть от родителей.
—Я не совсем понимаю, о чем говорить. О чем ты хочешь говорить со мною?
— Об этом деле. Об этой девчонке, как ее, Ким, что ли. Я ее убил! Это точно! Точно, говорю, ты расследовал.
— Ну и ну! — такого поворота событий я, признаться, не ожидал. — И за что ты ее убил!
Ивонин сел на нары, протянул мне пачку «Сэлем» и зажигалку.
— По уставу убил.
— По какому «уставу»?
Я закурил, и рот обволокло мятой. На зажигалке инициалы ИВ, Ивонин Владимир? Да, нет же, Игорь Викулов! Это та самая инкрустированная под серебро зажигалка инженера...
— Такая у меня профессия, — вздохнул Ивонин, —я военнослужащий, приказ выполняю, вернее, не приказ, а устав. У нас есть наша библия, «Устав афганского братства» называется. Там сказано, это я наизусть помню, память у меня отличная: настраивать отборную молодежь на смертельную войну не только на сегодня и завтра, но и на послезавтра... На первое место необходимо поставить преобразование общества с тем, чтобы избавиться от балласта в своей среде, а затем взяться за расширение и преобразование жизненного пространства, но и там проводить политику избавления от шлаков среди населения... Для страховки нравственной чистоты народ следует истреблять, худшие экземпляры, и поощрять кастовость, стратификацию... Поголовное истребление чужеродного начала —залог достижения благородного конца... Нет более благородного дела, чем быть солдатом. Интеллигент — раб мертвого разума, а солдат—господин жизни... Судьба человека равна его силе и его породе. И чтобы народу не выродиться, чтобы не стать рабами и роботами, надо возродить и утвердить навек здоровый и ведущий к истинному бессмертию культ —культ солдата, прошедшего испытание огнем и мечом в Афганистане. Для этого и учреждается наше «Афганское братство»...
Я был потрясен этим безумием.
— Но это уже было! Было! «Вся Европа у нас под ногами. Мы раса победителей! Долой евреев, цыган, славян и прочее!»
— Нет! — спокойно ответил он. — Такого еще не было. Наше братство решило уничтожить худшую часть населения, чтобы расцвела —лучшая!
— И сколько же вы хотите уничтожить? — холодея, проговорил я.
— Уничтожим семьдесят процентов. Может быть, даже восемьдесят. Зачем быдло? Быдло выполнило свою миссию, нарожало столько, что на земле не повернешься! Теснота! Самые лучшие идеи испоганены из-за тупости быдла. Оно выдвигает правительства, достойные его самого. А те, видите ли, берутся за реформы. Нельзя идти на поводу у масс. Это недостойно правительства. А если недостойны и правительства, то и их надо уничтожать...
— Как уничтожать? Вырезать ножами?
— Зачем ножами? — возмутился Ивонин. — Это было бы нерационально и... негуманно. Бактериология, радиация, химические средства.
— Не понимаю, как вы собираетесь все это делать? Кучкой солдат? И по какому принципу?
— По классовому принципу. Собрать быдло, трах-тарарах, нет их. Пример? Вот пример. Слушай. В один прекрасный день Сталин отдает приказ, приготовиться.
— Какой Сталин? Ты имеешь в виду — Стален? Стален Серый?
— Нет. Придет новый Сталин. Все должно быть как раньше. Ты знаешь, сколько у нас атомных реакторов? Пятьдесят один. Под пять закладывается взрывчатка, и бах... От взрыва-то погибнет мало, ну пара-тройка тысяч. А от радиации -миллионы...
— С каких же станций вы хотите начать?
— Первая — Чернобыльская, под Киевом. Дубна, под Москвой, два. Ленинград, Свердловск. Эти, пожалуй, легче всего подорвать. Репетицию мы провели хорошую. Одновременно взорвали московское метро и атомный реактор в Волгодонске. Про метро ты, наверное, сам знаешь. А про Волгодонск известно только посвященным и... тем, которые уже в раю. Можешь проверить.
Я слушал, не перебивая. С трудом переваривал слова, сказанные этим безумцем.
— А при чем тут эта девочка, Ким? Она-то вашему братству чем помешала?
На его лице возникла противная улыбка, та, давнишняя:
— А как же она не мешала? Ты сам посуди, Турецкий. Ты же следователь. Ей этот Дубов послал документы нашего братства. Секретные планы. Он продал нас. Получил свое. А она, сучка, обнародовать это хотела.
Я не мог слышать, как он говорил о Ким. Я закурил еще одну сигарету, вернул ему «Сэлем» и зажигалку. Он подбросил ее на широкой жлобской ладони и убрал в карман.
— А знаешь, ничего у вас не выйдет. Собираетесь уничтожить население, а сами зажигалки воруете Вы друг другу глотки перегрызете за банку черной икры.
Я думал, что он меня ударит. Но он захохотал, как тогда в буфете, — захрюкал, не открывая рта.
— А этот, напарник твой, с кем ты убивал Ким, кто он —?- солдат? Офицер? Он здесь, в Афганистане? Или в Москве?
Он прекратил хрюкать, долго смотрел на нагрудный карман моей ковбойки, как будто прицелился в самое сердце.
— Этого ты никогда не узнаешь...
— Почему не узнаю?
— А потому, Турецкий, что за тобой смерть пришла. Через пять минут явится прапорщик Цегоев и разрежет тебя на куски... И подбросит их к афганцам. Не нашим, а душманам. И объявят твоей маме, что погиб, мол, сыночек смертью храбрых... Может, посмертно звездочку отвалят. Как Дубову...
Снова меня везли куда-то, но не в грузовике, а в «газике», которым управлял Ивонин, а Цегоев — коренастый небритый мужик, — сидел, прижавшись ко мне и обдавая гнилым дыханием.
— Еще нэмножко патарпи, дарагой! — И он показал мне ряд желтых редких зубов, что, должно быть, означало улыбку,
Где-то я видел эту харю совсем недавно. И эти злые, звериные глазки. Я весь сосредоточился на воспоминаниях, как будто от этого зависела моя жизнь, мое спасение.
Я всматривался в его лицо и видел, как эти глазки, попадая в луч восходящего солнца, из темно-серых превращались в прозрачно-зеленые.
И тут я вспомнил: он был среди телохранителей Зайцева, стоял за спиной генерала, когда тот вошел в отсек-капсулу — отнять у меня Ивонина.
— Сейчас будет «Соловьиная роща», — уточнил Цегоев и, поняв, что мне эта информация ничего не говорит, добавил: — Лихое мэстэчко, прострэливается насквозь. Пули как шальные соловьи...
И как иллюстрацию я увидел обгоревший остов автобуса, завалившегося в кювет, на асфальте — бурые пятна крови. Я вглядывался в заросли садов: хоть бы душманы, черт подери, напали...
Теперь подъем с каждым метром становился все круче. Дорога, пружинистая как каучук, стала колдобистой, петляла по самому краю ущелья, прижималась к отвесным скалам. Тишина стояла в прозрачном горном воздухе. Хотелось, чтобы тишина эта оборвалась спасением. И еще я подумал: если они действительно прикончат меня, не будет наказания палачам, не будет мести за расправу над Ким. Ведь для этого я должен выполнить свою работу, исполнить профессиональный долг. Но я знал — чудес на свете не бывает и дело мое дохлое...
Цегоев и Ивонин выволокли меня из «газика» и повели. Мы шли довольно долго.
— Здесь, — сказал Ивонин.
Я прислонился спиной к стволу кипариса и запрокинул голову. Малиновый рассвет озарял верхушки деревьев. Небо было в легких облачках, как родное, московское. Кто-то дышал рядом со мной, судорожно, со всхлипами. Это я дышал. Боже мой, неужели я плачу.
— Сними с него повязку, пусть отдохнет, подышит перед смертью, — сказал Ивонин.
— Нэльзя, шуметь будет, потом снимем. А пэред смэртью нэ надышишься, — сказал Цегоев.
Он замахнулся огромным, фантастически огромным кулаком, и я догадываюсь, что в нем зажат кастет. Это смерть!
И — я делаю подсечку, как тогда на ковре Дворца тяжелой атлетики, где проводилось первенство Москвы по самбо — тогда я в первый и в последний раз стал чемпионом столицы в среднем весе, выиграл у непобедимого Родионова. Я делаю свою коронку. Это страшный удар, его терпеливо отрабатывал со мной тренер. Я бью Цегоева левой ногой по руке с кастетом, и тут же правой — в живот. Сила удара, помноженная на неожиданность, делают свое дело, и Цегоев камнем летит на землю, хватая ртом воздух. Я бросаюсь на Ивонина, с руками, вывернутыми за спину, и ртом, перетянутым клейкой лентой: ярость придает сил. Я бью его ногой. Но Ивонин проворный, недаром спецназовец. Падая, он парирует мой удар и в свою очередь наносит мне свой — под ложечку. Я сгибаюсь, но не падаю, снова бросаюсь на Ивонина. В моем натиске столько дерзкой смелости, что он отскакивает, нанося мне в скулу резкий, но не очень сильный удар. Я прицеливаюсь, я знаю: сейчас я прыгну, как тогда на ковре Дворца тяжелой атлетики, сделаю в воздухе кульбит и нанесу ему удар такой силы, что он не встанет — я перебью ему позвоночник...
И вот я готов, я взлетаю... Сзади кто-то бьет меня в спину. Я лечу куда-то. Тело мое обвисает. Огушительный удар кастетом обрушивается на меня. Это — Цегоев. Очухался, гад...
Я падаю навзничь, подкошенный. Острая боль в ушах и носу. Цегоев надо мной. Бьет меня сапогом по ребрам, по животу. Я со стоном перекатываюсь по траве, корням, колючкам. А он бьет и бьет мое скрюченное тело кованым сапогом. Я слышу всхлип — ушито у меня не зажаты клейкой лентой. Я уже не могу набрать воздуха в отбитые легкие, не могу вздохнуть.
И уже палач Цегоев рвет мою одежду на части, трещит ковбойка, сыплются пуговицы.
— Разрэжу на куски гада! — ревет Цегоев, и я вижу в его руке кинжал. Я пытаюсь увернуться, но кастет сделал свое дело — я потерял координацию. И увертки мои медленны и неуклюжи.
— Кончай его! — кричит Ивонин. — Быстро! Нам могут помешать!
— Не-ет — это мой последний всхлип.
Удар кинжалом. Я успеваю перекатиться на бок, и кинжал свистит мимо уха в миллиметре от моей кожи.
— Отойди, Цегоев! — кричит Ивонин. —Я сам!
Надо мной стоит Ивонин. В трех шагах от себя я вижу его искаженное злобой лицо — лицо психа.
—Все, отжил законник... — шипит он и целится в меня из пистолета.
Он стреляет. Один раз, второй, третий! Я слышу выстрелы, они идут один за другим — очередью...
И я проваливаюсь в мир иной, где все лучше. И в этом новом мире, я не погибаю, а побеждаю... Ивонин летит на меня, сваливается и, как-то странно дергается, кричит:
— Я-а-а! Тебя-а-а!..
И он ползет на меня. Давит, прижимает к земле, пахнущей плесенью, ползет еще дальше. Уползает в темноту. Он исчезает, а я свободен. Потому что Цегоева тоже нет. Вернее, есть, но он падает в метре от меня. Мне даже кажется, что земля вздрогнула, как при землетрясении. Руки мои по-прежнему стянуты, рот тоже, но ноги, мои ноги свободны. И я приподнимаюсь на ослабевших ногах и вижу афганцев-душманов, бегущих мне навстречу...
Я прислоняюсь спиной к кипарису. Это на том свете. И на том свете подбегает ко мне мой друг Грязнов. Ничего, что он похож на душмана — в каком-то полосатом халате и чалме. У меня кружится голова и раскалывается череп от боли. И тогда я понимаю, что не умер. На том свете голова не болит. Пелена застилает глаза, я ничего не вижу. Зашлось дыхание, щиплет глаза. Но я слышу знакомый голос Грязнова:
— Прорвемся, Шурик, не боись!
Зрение возвращается ко мне. Я вижу — это Грязнов, мой рыжий Грязнов...
— Сматываемся, братцы, потом будете обниматься, — говорит он, и мы «сматываемся», при чем идти мне очень легко, руки у меня свободны, и я могу издавать звуки, еще не совсем членораздельные; только вот голова у меня не на месте — в полном смысле этого слова, — она болтается где-то в воздухе на уровне чьих-то рук с тонкими, почти изящными пальцами, вытирающими носовым платком окровавленный нож. Потом я вижу, как эти руки засовывают нож за голенище офицерского сапога. Я не могу вспомнить фамилию, но я знаю, что это тот самый офицер-узбек из военной прокуратуры. И тогда до меня доходит, что я не иду, а меня несет Бунин, перекинув мое тело через плечо. Я бурно протестую, но он крепко держит своими ручищами меня за ноги и не обращает внимания на мое мычание.