Музей моих тайн - Кейт Аткинсон 4 стр.


Алиса способна опознать угрозу. Она чувствует, как ее тянет назад, и пытается сопротивляться, изо всех сил зажмуривая глаза и концентрируясь на возвращении в тишину, но забытое нами дитя под кухонным столом выбирает именно этот момент, чтобы заехать себе молотком по пальцу (да, это, несомненно, мальчик) и издать душераздирающий вопль, который и покойников бы заставил вопросительно выглянуть из могил, не говоря уже о матери, которой вздумалось совершить путешествие вне тела.

Братья дитяти с воплями и уханьем несутся в дом – поглядеть, нет ли крови, пес во дворе просыпается и начинает брехать как безумный, а младенец в колыбели в углу кухни (этого мы вообще до сих пор не замечали) мгновенно просыпается и добавляет свой крик в общий хаос.

Бедная Алиса обнаруживает, что ее затягивает обратно из тихого помешательства в ее собственную жизнь, сквозь небо, голубое, как перья сойки, и плавленое золото бархатцев, и швыряет на место, шмякая о косяк. Трах! Нелл незримо брыкается из солидарности с воющим под столом ребенком, который, когда Алиса пытается его поднять и успокоить, вцепляется ей в волосы и срывает с блузки три розовые стеклянные пуговицы.

Наконец, чтобы увенчать эту какофонию, во двор домика въезжает та самая лошадь с телегой, и у пса начинается истерика. Долговязый мужчина, с виду иностранец, с крючковатым носом и вообще похожий на Эдгара Аллана По – старомодный фрак, меланхоличные длинные пальцы – слезает с телеги и идет к открытой двери. Театральным жестом он снимает шляпу и отвешивает низкий поклон.

– Мадам, – возвещает он, выпрямляясь, – Жан-Поль Арман к вашим услугам!

Он, конечно, оказался волшебником, а загадочные предметы в телеге – декорациями: складной задник с видом Средиземноморья, причудливый латунный горшок с пальмой (листья – из пропитанного чем-то хлопка), бархатные занавеси, удивительная фотокамера. Только шезлонг не принадлежит фотографу: его вытащили на задний двор Ада и Лоуренс. Фотограф объяснил, что на дворе свет лучше.

– Не надо ничего платить, пока я не вернусь с фотографиями, – так он уломал Алису, которая в нехарактерном для нее приступе оптимизма решила, что как-нибудь наскребет денег за это время. Поэтому она отмыла, причесала и в целом преобразила детей. Слезы Альберта (дитяти под столом) иссякли, когда мсье Арман вручил ему завиток ячменного сахара – у фотографа всегда были полные карманы сластей для убеждения неохотно позирующих маленьких клиентов. Он снял детей Алисы в разных вариациях: Ада с Альбертом на коленях; Альберт, Том и Лоуренс вместе; Ада держит настоящего младенца, Лилиан (забытое дитя из колыбели) вместо куклы и так далее. Лилиан еще не успела отпраздновать свой первый день рождения (и едва успеет втиснуть его в краткий срок, отмеренный ее матери до того, как та исчезнет навеки).

* * *

Ради мсье Армана Алиса втиснула раздутый стан в лучшее платье, расчесала волосы, заплела косы и заколола их. Для такого платья сейчас, конечно, слишком жарко, и ей приходится очень долго стоять на жаре, пока фотограф возится под черным покрывалом, напоминающим Алисе панцирь жука. Возможно, загадочное выражение на ее лице – лишь следствие жары, долгого ожидания, пинков изнутри. Мсье Арман считает ее красавицей, неожиданной сельской мадонной. Он думает, что, когда вернется с фотографиями, предложит ей с ним бежать (он весьма эксцентричен).

Вспышка! Взрыв химических веществ – и моя прабабушка запечатлена в вечности.

– Шарман! – говорит мсье Арман на извечном жаргоне фотографов всех веков.

* * *

Судьба трех стеклянных пуговиц сложилась следующим образом.

Первую в тот же вечер нашла Ада и сунула в карман передника. Перед стиркой передника она переложила пуговицу в коробочку, где хранила свои сокровища и безделушки (красную ленту, отрезок золотой проволоки, найденный по дороге в школу). Когда Алиса ушла навсегда, Ада взяла пуговицу из коробочки, нанизала на шелковую нитку и стала носить на шее. Много месяцев спустя злобная мачеха Рейчел сорвала преступную пуговицу с шеи Ады, разозленная видом упрямого личика, покрытого пятнами от слез. Как Ада ни старалась, она не смогла найти пуговицу и в ту ночь рыдала так, словно заново потеряла мать.

Вторую пуговицу нашел Том и носил ее в кармане вместе с каштаном для игры и стеклянным шариком, собираясь вернуть матери, но, не успев вернуть, где-то потерял, а потом обо всем забыл.

Третью нашла Рейчел во время яростной уборки, устроенной вскоре после переезда в домик. Она выковыряла застрявшую пуговицу из щели между плитами пола и положила в свою шкатулку для пуговиц, откуда много лет спустя ее переложили в шкатулку для пуговиц, принадлежавшую моей бабушке, – подарочную жестянку из-под шоколадных конфет «Роунтри», – откуда она, конечно же, попала в желудок Джиллиан, а оттуда уже – кто знает? Что же до детей, Лоуренс ушел из дому в четырнадцать лет и его больше никто никогда не видел. Том женился на девушке по имени Мейбл и стал клерком у адвоката, а Альберт погиб на Первой мировой. Бедняжка Ада умерла в двенадцать лет от дифтерии. Лилиан прожила долгий и довольно странный век, а Нелл – которая в этот жаркий день еще не родилась и у которой вся жизнь впереди – однажды станет моей бабушкой, и вся жизнь у нее окажется позади, и она даже не сможет понять, как так получилось. Еще одна женщина, затерянная во времени.

Глава вторая

1952

Рождение

Мне это не нравится. Ничуточки не нравится. Скорее вытащите меня отсюда, кто-нибудь! Мой хрупкий скелетик сдавливают, как тонкую скорлупку грецкого ореха. Мою нежную кожицу, еще не тронутую земной атмосферой, обдирают, словно желая набить из меня колбасу. (Неужели все это – естественный, природный ход событий?) Все облака блаженства, по которым я ступала раньше, рассеялись без следа в этой вони и крови.

– Шевелитесь, мамаша! – грохочет сердитый голос, похожий на приглушенную туманную сирену. – Мне, между прочим, на званый ужин идти!

Банти отвечает что-то нечленораздельно и неразборчиво, но общий смысл тот, что ей так же не терпится побыстрее закончить, как и нашему душке-гинекологу. «Доктор Торквемада, я полагаю?» Акушерка – ангел, посланный присутствовать при моем рождении, – накрахмалена до скрипа. Она рявкает приказы:

– Тужься! ТУЖЬСЯ!

– Я тужусь, черт побери! – орет Банти в ответ.

Она потеет и сопит, не переставая сжимать в руке загадочный предмет, похожий на засушенную часть тела млекопитающего, – волосатый медальон, висящий у нее на шее (см. Сноску (ii)). Это счастливая кроличья лапка. Кролику она явно не принесла счастья, но для моей матери это сильный талисман. Она мне, кстати, разонравилась (не кроличья лапка, а моя мать). Девять месяцев заключения в ее утробе были не самыми приятными. А в последнее время – еще и жуткая теснота. Мне все равно, что там снаружи, это в любом случае будет лучше, чем внутри.

– ТУЖЬТЕСЬ, МАМАША! ТУЖЬТЕСЬ!

Банти испускает убедительный вопль, и вдруг все кончается – я выскальзываю наружу, бесшумно, как рыба в ручье. Даже доктор Торквемада удивлен.

– Ой, кто это у нас тут! – восклицает он, словно вовсе меня не ждал.

Акушерка смеется и говорит:

– Готово!

Меня уже собираются унести в детскую палату, когда кто-то предполагает, что Банти, возможно, захочет на меня взглянуть. Она смотрит на меня и выносит вердикт:

– Кусочек мяса. Уберите.

И машет рукой, словно подводя черту. Наверно, она устала и ее обуревают чувства. Она не сказала, какое именно мясо. Говяжья вырезка? Седло барашка? Может, свиная рулька или вообще что-нибудь безымянное, сырое и сочащееся кровью. Вот так вот – меня уже больше ничем не удивить. Я для нее уж точно не новость, – в конце концов, она уже исторгла из чресел бледную Патрицию и скандалистку Джиллиан. По сравнению с последней я чрезвычайно благовоспитанна. Джиллиан родилась сердитой, вылетела пробкой, гневно размахивая ручками и ножками и оглушительно вопя на случай, если ее появления не заметят. Как же, попробуй не заметить такое.

Мой отсутствующий отец (на случай, если вас это интересует) сейчас сидит в «Гончей и зайце» в Донкастере, где провел весьма удовлетворительный день на скачках. Перед ним стоит пинта горького пива, и он как раз сейчас рассказывает женщине в изумрудно-зеленом платье (чашечки размера D), что не женат. Он понятия не имеет о моем прибытии в этот мир, иначе был бы здесь. Ведь правда же? Кстати сказать, мое пребывание в утробе пришлось в аккурат на конец старой и начало новой эры – я появилась на свет вскоре после смерти короля и попала в число первых младенцев, родившихся при новой королеве. Новая елизаветинка! Удивительно, что меня не назвали Елизаветой, в честь королевы. Меня пока вообще никак не назвали. Я «девочка Леннокс», так написано у меня на этикетке. Акушерка – рыжеволосая и очень усталая – относит меня в ночную детскую и кладет в кроватку.

В ночной детской очень темно. Очень темно и очень тихо. В одном углу горит тусклая синяя лампочка, но почти все кроватки в ее свете видятся темными силуэтами, похожими на гробы. Тьма простирается в бесконечность. Космические ветра задувают в ледяных межзвездных пространствах. Если я протяну крохотные сморщенные пальчики, похожие на вареных креветок, то коснусь… пустоты. За ней лежит пустота. А за пустотой? Пустота. Я не думала, что меня ждет такое. Не то чтобы я ожидала народных гуляний, хлопушек, воздушных шаров и натянутых через улицу приветственных плакатов – сошла бы и простая улыбка.

Акушерка уходит, аккуратный стук ее шнурованных черных туфель по линолеуму коридора затихает вдали, и мы остаемся одни. Мы лежим в кроватках, туго завернутые в хлопчатобумажные одеяльца, словно обещания будущего, словно белые в клетку коконы, из которых кто-то должен вылупиться. Или посылочки с младенцами. Что будет, если от посылочек с младенцами отлепятся этикетки и все перепутаются? Узнают ли матери своих детей, если те будут лежать кучей в большой корзине, как завернутые новогодние подарки?

Шорох крахмальных крыл – пришла рыжая медсестра с очередным свертком-младенцем и кладет его в пустую кроватку рядом со мной. Пришпиливает этикетку на одеяльце. Новый младенец мирно спит, приподнимая верхнюю губу с каждым крохотным вдохом.

Больше в эту ночь никого не приносят. Ночная детская плывет в холодной зимней тьме, как корабль с драгоценным грузом. Млечные пары висят над спящими детьми. Скоро, когда мы все уснем, сюда прокрадутся кошки и выпьют наше дыхание.

Я исчезну в этой тьме, я погасну, не успев разгореться. Ветер швыряет горсти мокрого снега на холодное окно детской. Я одна. Совсем одна. Я этого не вынесу – где моя мать? УАААА! УААААА! УААААААА!!!

– Эта мелкая зараза их всех перебудит, – пришла рыжеволосая медсестра.

Кажется, она ирландка. Она меня спасет, она меня отнесет к матери! Неужели нет? Нет. Она несет меня в маленькую боковую комнату за раковиной. Что-то вроде чулана. Я провожу первую ночь своей жизни в чулане.

* * *

Над нами потолок палаты для матерей, выкрашенный глянцевой яблочно-зеленой краской. Верхняя половина стен – цвета магнолии, а нижняя выглядит как грибной фарш. Я предпочла бы потолок цвета небесной лазури и на нем золотые облачка с краями, словно подсвеченными огнем. А из-за облачков чтобы выглядывали пухлые розовые херувимы.

Банти хорошо устроилась в палате для матерей. Все матери лежат по кроватям, как киты, выброшенные на берег, и непрестанно жалуются – в основном на своих детей. Нас почти поголовно кормят из бутылочек – всех матерей роднит невысказанная уверенность в том, что в грудном кормлении есть нечто чрезвычайно неприятное. Нас кормят точно по расписанию, каждые четыре часа, и между кормлениями – ничего, сколько ни кричи. А чем сильнее будешь кричать, тем скорей тебя унесут в какой-нибудь чулан. Наверняка тут полно рассованных по углам и забытых младенцев.

Нас кормят по часам, чтобы мы не избаловались и не стали слишком требовательны. Матери в основном считают, что младенцы находятся в заговоре против них (о, если бы!). Мы можем орать до потери пульса, но это ничего не изменит в церемониальном ритуале кормления, отрыгивания, смены пеленок и укладывания на место для дальнейшего игнорирования.

* * *

Мне уже почти неделя от роду, у меня до сих пор нет имени, но, по крайней мере, Банти начала мной хоть чуть-чуть интересоваться. Впрочем, она никогда со мной не говорит и даже не смотрит на меня, соскальзывая взглядом куда-то в сторону, стоит мне появиться в поле зрения. Теперь, вне матери, я не могу узнавать, о чем она думает (и у меня уже нет доступа в богатый внутренний мир ее грез наяву). По-прежнему самое страшное – это ночи, каждая – путешествие во тьме, в неизвестность. Я не верю, что Банти – моя настоящая мать. Настоящая сейчас бродит где-то в параллельной вселенной, щедро даря материнское молоко цвета девонских сливок. Она бесшумно ступает по больничным коридорам, ищет меня, и холодные окна запотевают от ее яростного, жаркого дыхания львицы. Моя истинная мать – Королева ночи, огромная, ростом с галактику, топчет Млечный Путь в поисках потерянного дитяти.

Иногда после обеда нас приходит навестить моя бабушка Нелл. Ей не по себе в больницах, они напоминают о смерти, а Нелл считает, что в ее возрасте любое напоминание об этом совершенно излишне. Она присаживается на краешек жесткого стула для гостей, как чахлый попугайчик в Лавке. У нее уже есть несколько внуков, и все похожи на нее, так что я не виню ее за отсутствие интереса ко мне. Джордж приводит Джиллиан и Патрицию. Джиллиан с непроницаемым лицом молча пялится на меня сквозь прутья кроватки. Джордж обычно молчит. Но Патриция, молодчина Патриция, осторожно касается меня пальцем и говорит: «Привет, ребенок», и я вознаграждаю ее улыбкой.

– Смотрите, она мне улыбается. – В голоске Патриции слышится изумление.

– Это газики, – безо всякого интереса говорит Банти.

Я не слишком довольна, но решаю относиться ко всему с оптимизмом. Мне подсунули чужую мать, и я вот-вот пущусь в плавание по чужой жизни, но я верю, что все выяснится и я вновь обрету настоящую мать, ту, что уронила каплю рубиново-красной крови на снежно-белый платок и загадала желание – родить девочку с волосами цвета воронова крыла. А пока буду обходиться тем, что есть, – Банти.

Бэбс, сестра Банти, приехала ее навестить аж из самого Дьюсбери в компании дочерей-близнецов, Дейзи и Розы. Дейзи и Роза на год старше Джиллиан и безупречно чистенькие. Они абсолютно одинаковые, не отличаются ни волоском, ни ноготком. В этом есть что-то непостижимое, почти пугающее. Они сидят на стульях, не произнося ни слова, изящные ножки болтаются, не доходя до больничного линолеума цвета желчи. Банти лежит торжественно, как королева, под лилейно-белыми простынями и лососево-розовым покрывалом. У Дейзи и Розы волосы цвета расплавленных лимонных леденцов.

Банти вяжет не переставая, даже при посетителях. Она вяжет мое будущее, оно цвета засахаренного миндаля.

– Элизабет? – предлагает тетя Бэбс.

Банти морщится.

– Маргарет? – упорствует тетя Бэбс. – Анна?

Хорошо бы меня назвали Элли или Мирандой. Ева – тоже неплохо, звучно. Глаза Банти, словно зенитные орудия, обшаривают потолок. Она решительно втягивает воздух и выносит вердикт. Мое имя.

– Руби.

– Руби? – с сомнением повторяет тетя Бэбс.

– Руби, – решительно подтверждает Банти.

Меня зовут Руби. Я драгоценный рубин. Я капля крови. Я Руби Леннокс.

Сноска (ii). Застывшие мгновения

Это история о том, как моя бабушка Нелл раз за разом безуспешно пыталась выйти замуж. В возрасте двадцати четырех лет она обручилась с полисменом Перси Сиврайтом, высоким, приятной внешности, страстным футболистом-любителем. Он играл в футбол каждую субботу, в одной команде с Альбертом, братом Нелл, который их и познакомил. Когда Перси сделал Нелл предложение – очень торжественно, опустившись на одно колено, – ее сердце запрыгало от счастья и облегчения: наконец-то она для кого-то станет самым важным человеком на земле.

Назад Дальше