— Домка! Сейчас же прочь отсюда!
Он даже не посмотрел в мою сторону.
— Дамир, убирайся немедленно.
— Нет. Василий Харитонович, скажите ей...
— Мать права, Дамир,— Василий на миг оторвался от того, что происходило за дверью,— ты не солдат, ты — брат милосердия. Есть такая Женевская конвенция, она запрещает медицинскому персоналу участвовать в боях. Вот и матери твоей тоже. Уйди, Вера... Все — прочь от двери!
Послышалась длинная автоматная очередь. Первая дверь, видимо, была уже выломана. Били в нашу, во вторую. Она вся загудела, но ни одна пуля не прошла сквозь массивную металлическую створку. Бомбоубежище строилось добротно. Новые и новые очереди вызывали только оглушительный гром, от которого заныли барабанные перепонки.
— А, не по зубам пирог! — торжествующе хохотнул кто-то.
— Дамир, Вера, прочь отсюда! — скомандовал Василий.— Готовьте медицину... Дамир!
— Вас понял,— вытянулся Домка. Он все еще жался к стене, тут, у двери. Ну что он, дурачок, может сделать со своим ломикам. А я? Действительно, мы нужнее там, в хирургической.
По пути задержалась среди женщин. Они теснились в дальней палате. Кто-то плакал, кто-то причитал, кто-то молился. Но большинство стояли с каменными, твердыми лицами. Стояли и слушали. Ведь и отсюда уже были слышны наши пушки.
— Успокойтесь, теперь недолго,— сказала им, а сама подумала: Мне бы эту холодную окаменелость.
А вот девчонки — им хоть бы что. Зыркают по сторонам любопытными глазенками, очень все им интересно. Отослала их с тетей Феней готовить запасной операционный стол. Ушли и через минуту опять появились. Как бы это их отвлечь?
— Девочки, будете адъютантами при мне. Для поручений.
— Ой, здорово! Адъютантами. А это что? — спросила Рая.
— Ма, что там? Вон Вова бежит.
Действительно, бежал Мудрик.
— Палить нас хотят, за бензином послали.
— Володя, что будет?
— Товарищеский ужин. Сейчас я их угощу эскимо.— Он сорвал с себя куртку, остался в одной нательной рубахе, для чего-то закатал рукава, обнажив волосатые, густо нататуированные руки. Даже в такую минуту не мог не рисоваться, потряс двумя гранатами.
— Две порции шоколадного эскимо господам фрицам...
— Как же вы?..
— Парадное на ремонте, придется через черный ход.
— Но ведь...
— Там, где не пройдет, горный козел, пробежит Мудрик.
Он посерьезнел, осмотрел гранаты, пощупал чеки.
— Граждане зрители, сейчас вы увидите выдающийся
аттракцион. Под куполом без сетки. Имею просьбу — дайте руку на счастье.
Будто чувствовало сердце, что что-то с ним случится. Подошла к нему, поцеловала, и в этот момент появилась Антонина... Закричала истошно:
— Ты туда? Вовчик... Я с тобой!
— Нет.
— Да, да, да!..
Мудрик махнул рукой, и оба они бегом скрылись за дверью. На дворе и в палатах почему-то стало тихо. Почти одновременно где-то рядом негромко прострекотало несколько автоматных очередей и два взрыва встряхнули наши подвалы. Я поняла,— на дворе что-то произошло. Нет, ничего. Просто было ужасно тихо, и именно от этой тишины мне стало страшно. Я бросилась в палаты.
11
В палатах тоже ничего не произошло. Все стояли и слушали. Слушали эту тишину. И вдруг я увидела такую картину — Домка в окровавленном халате. Он первый бросился мне в глаза. Потом я разглядела — он вместе с Антониной, они несут Мудрика. Домка волочит за ноги. Антонина держит туловище. Потом я заметила, что Антонина идет как-то странно, будто ноги ее приклеиваются к полу и она с трудом отрывает их. И, конечно, бросилось в глаза: она так бледна, что веснушки лежат на ее лице как пятна глины, а по халату на груди расплывается темное пятно. Все поплыло у меня перед глазами.
— Сынка, что с тобой? — рванулась я к Домка.
— Мудрик... Его из автомата,— хрипло ответил он.
Они стали поднимать Мудрика на каталку, но тут Антонина качнулась и, будто тая, стала сползать на пол.
— Тетя Феня! — не своим голосом закричала я, подхватывая Мудрика.
Втроем мы уложили его на каталку. Только после этого, распорядившись, чтобы его перенесли на стол и готовили к операции, я подошла к лежащей на полу Антонине. Эти глиняные пятна на лице, на руках, на шее стали еще больше заметными. Взяла руку — пульса нет. Стала расстегивать пропитанный кровью халат — голова мотается, как у куклы. И тут меня пронзила страшная догадка. Я подняла веко — зрачок не реагирует на свет. Зеленый, русалочий глаз уже стекленел.
— С ней потом, сама отдышится... Вы — к столу, к Мудрику,— частила сквозь марлевую повязку тетя Феня.
И, показав на тело Антонины, я ответила ей почему-то по-латыни:
— Экзитус леталес.
Мудрик был в сознании. Я увидела, что озорные, бесстрашные глаза его могут бывать испуганными, тоскливыми. Но и тут он старался балагурить. Вместе с булькающим, хриплым дыханием я услышала:
— Факир был пьян, фокус не удался... Дрова, доктор Вера, дрова...
— Камфору. Морфий.
Две раны. Обе в области груди. Навылет. Стараюсь представить картину катастрофы. Пульс неплохой. Температура? И температура ничего. Что нее там разрушено? Можно думать о самом худшем. Но пульс не падает. Ах, какой мускулистый! По нему можно анатомию изучать. Ну и везуч: ни один магистральный сосуд не поврежден. Ага, вот где кровь. И сколько! Все в крови. Нам приходится повозиться, пока удается перехватить поврежденные сосуды и очистить операционное поле. Теперь картина ясна. В общем-то, Мудрик, ты родился под счастливой звездой.
Эфир экономили, он был на дне пузырька. Вольного не удалось усыпить. Все идет под местным наркозом, который при таких сложных ранениях, конечно, не все обезболивает. Но Мудрик молодец.
— Как вы себя чувствуете?
— Превосходно, как в бане на третьей полке.
— Не очень больно?
— В самый раз...
Только по тому, как в иные моменты зеленеет и покрывается испариной его лицо, а руки судорожно вцепляются в край стола, я и понимаю, каково ему.
— Потерпите, я скоро закончу.
— Есть потерпеть. Тетя Феня, дай валерьяночки доктору Вере.
Молодец, молодец! Так и держись. Сегодня мне нужна и твоя поддержка...
— Больно? Ну, ничего, теперь уже скоро.
— Пожалуйста, мне не к спеху. До выхода на манеж уйма времени.
Милый Мудрик! Как он поддерживал меня этим своим балагурством! Только когда боль лишает сознания, он начинает скрипеть зубами и скрипит так, что я боюсь, как бы его белые зубы не раскрошились. Наверное, у меня не было еще такой операции. Я обо всем забыла, вся ушла в нее. Весь мир сосредоточился на маленьком пространстве, на этой разверстой груди, где, как налитый кровью маятник, отстукивало время сердце, где все пульсировало и жило своей жизнью. Тетя Феня никуда не годилась сегодня. Роняла инструмент, шмыгала носом, слезы текли на марлю маски...
И все-таки все шло хорошо. Но вдруг:
— Доктор, а что же Антон? Где она?
Этот вопрос застал врасплох. Во время операции я как- то совсем и забыла об Антонине. Теперь я представила себе ее там, неподвижную, в окровавленном халате, и у меня сразу затряслись руки. Но тут мне пришла на помощь тетя Феня:
— Там она, там. Перевязки делает... Один ты, что ли...
— Наркоз... Не жалейте... Все, все лейте. Больше не понадобится.
— Сейчас, сейчас... Его тут на донышке...
Больше мы не разговаривали.
Наконец-то я смогла разогнуть спину и будто из какой-то шахты поднялась на поверхность... Что там такое? Почему шум? Что там кричат? Откуда незнакомые голоса? Что же все-таки происходит? Завязываю последние узлы. Вот теперь, когда опасность для оперируемого миновала, по-настоящему задрожали руки. И тут я соображаю — незнакомые люди там в палатах говорят по-русски. Неужели наши? Впрочем, об этом можно догадаться по глазам тети Фени, которые сияют в прорези марлевой маски.
— Наши? — спрашиваю я.
— Давно уж,— подтверждает она и начинает истово креститься на сверкающий в углу автоклав.
— Наши? — спрашивает Мудрик, снова придя в сознание. По зеленоватому лицу пятнами румянец.
— Разрешите «ура», доктор Вера? — спрашивает он, и тут же сознание покидает его.
— Нашатырь...
Только тут я по-настоящему осмысливаю, что произошло за те два часа, пока я возилась у операционного стола. Раз там наши, гитлеровцы до нас не добрались. Мы спасены. Привычный мир вернулся к нам, отыскал нас. Туда, к своим. Но нет-нет! Долг — прежде всего, как говорил нам Кайранский, превыше всего ставивший врачебный долг. Все надо доделать. Укрываем забинтованного марлевым пологом, поднимаем и перекладываем его на каталку. Ну, теперь можно опять маску. И в это мгновение:
— Верка!
В дверях Дубинич собственной персоной. Он ввалился в предоперационную в полушубке, в валенках. Меховая рукавица, как у маленького, болтается у него на веревочке. Белый чуб выбился из-под меховой шапки. Я замечаю — рукавица болтается одна. Правый рукав полушубка почему- то заправлен за пояс. Но Дубинич полон энергии.
— Верка! — кричит он. — Молодец, Верка!
Я ему очень обрадовалась, но сдержалась. Сдирая резиновые перчатки, холодно сказала:
— Здравствуйте, Сергей Сергеевич!
На миг он оторопел, даже как-то отпрянул, но тут же нашелся:
— Здравствуйте, доктор Трешникова! Позвольте поприветствовать вас от лица Красной Армии — освободительницы.
Наступило неловкое молчание. Я смотрела на его пустой рукав.
— Когда?
— В ту ночь... Из-за этого опоздал к тебе на свидание. Головную машину разбомбили в пути. Я легко отделался, а шестерых... в клочья. Ну, теперь-то ты позволишь мне пожать твою мужественную лапу моей единственной, левой рукой?
12
Этот день кажется просто бесконечным.
У выхода из нашего подземелья еще валялись три немца, которых Мудрик, оказывается, все-таки угостил своим «эскимо». Один из них, совершенно обгорелый, так и лежал возле красной распертой взрывом канистры с бензином, с помощью которого он пытался нас выкурить. Двое других лежали рядом, припорошенные снежком. С них уже стянули и верхнее и сапоги. Они в голубом вязаном белье. Морозная, сухая поземка треплет их соломенные волосы.
У входа дымит на машине полевая кухня. Около толпятся горожане — им выдают остатки еды. Мои уже получили армейский обед и, по уверению повара, «в охотку» уничтожили столько, что хватило бы накормить «до упиру» целый батальон... Сколько в батальоне людей, я не знаю, но и сама съела полную миску жирного горохового супа да еще макарон с мясом. Столько я никогда в жизни не ела. Сейчас все сыты и сонные расползлись по палатам. Мужчины раздобыли где-то бритвы. Женщины на кухне по очереди моют головы. Некоторые могли бы, конечно, идти и по домам: мы уже не лодка в чужом враждебном море, кругом свои. Но что-то — и, думаю, не только возможность получать армейскую еду — еще удерживает их в наших мрачных подвалах.
Дубинич только что осмотрел Мудрика и поздравил меня с удачной операцией.
— Верка, ты же тут чертовски выросла,— заявил он.
— Хочешь сказать — постарела?
Он критически оглядывает меня.
— Не скажу... Томная бледность и эти круги под глазами весьма к лицу доктору Трешниковой.
Мы сидим с ним на койке в моем «зашкафнике» и делимся новостями.
— Только три смертных исхода? Здорово, просто здорово. Так и доложу армейскому хирургу. И ведь не поверит старик, я попытаюсь его к тебе притащить... Вы тут герои. А это верно, что Наседкин у тебя работал?.. Слышали, обо всем слышали. Кто бы мог от него ждать?
Несмотря на бравый начальственный вид, в поведении Дубинича чувствуется виноватинка. Осматривая наше хозяйство, он уцепился глазами за портрет Сталина, который мы прятали за дверцей шкафа. Сейчас шкаф открыт, Сталин смотрит на нас.
— И при немцах висел?
— И при немцах. Ребята мои повесили.
— И как? Ничего?
— Они не могли видеть. При них шкаф закрывался. Немцы, между прочим, тоже не одинаковые.
Дубинич становится серьезным.
— Вот что, Вера, нигде, никому, никогда этого не говори.
— Везде, всем и всегда буду говорить. Это правда. Нам надо знать правду о противнике. Пять миллионов голосовало за Тельмана. Ты что же думаешь, они испарились? Или это не так?
— Не время об этом вспоминать.— И, подвинувшись, вполголоса, будто боясь, что нас подслушают, он продолжал: — Особенно тебе. Ведь о тебе столько там болтали: «осталась у гитлеровцев», «продалась врагу». Тебе, Вера, надо это знать. И лучше, если об этом предупрежу тебя я, твой старый однокашник, чем кто-нибудь еще.
Неужели мои опасения оправдываются? Худшие опасения? Даже обидеться я на него не могу: он явно хочет мне доброго.
— Но ты-то ведь знаешь, как я осталась? Ведь ты же бросил все это на меня.
Мгновение мы смотрим друг на друга. Нам трудно друг друга понять.
— А это? — горько говорит он, хлопая себя по пустому рукаву.— Кончился хирург Сергей Дубинич, конец мечтам, надеждам... Я не верил тому, что о тебе болтали.
— Но ты хоть объяснил кому-нибудь, почему я осталась?
— Почему — это я объяснил. А остальное... Откуда же я знал? Что мог я противопоставить этим скверным слухам? — И, опасливо покосившись на портрет, перешел на шепот: — Будь осторожна. У тех, кто уходил, гнезда разорены, все разворовано, растащено, испакощено. Злость к тем, кто оставался, страшная. Их ведь тоже надо понять. Ну как тут вели себя наши?
— По-разному, Сергей, по-разному.— И я сообщила ему самую большую мудрость из всех, которые я обрела в эти страшные месяцы: одинаковых людей нет ни у них, ни у нас...
Вот так мы и разговаривали, два коллеги, два однокашника. И я чувствовала, как все больше и больше тускнеет для меня этот так радостно занявшийся день. И самое тяжелое было, что сама сознавала — в этом есть какая-то своя неумолимая логика. Если бы он, Дубинич, остался, а я оказалась в эвакуации, среди этих людей, лишившихся всего, битком набивавших колхозные избы, проедавших последнее из того, что второпях удалось унести, живших смутными и жестокими слухами, доносившимися к ним из города, который был и рядом и бесконечно далеко, то, возможно, и я могла бы поверить самой дикой болтовне, рожденной смутным эхом происходивших там событий.
— Вера, я составлю рапорт о твоем госпитале. Доложу все как следует. У тебя просто потрясающие результаты, но все-таки, знаешь, понимаешь... Верка...— продолжал он, виновато посматривая на портрет и с трудом выжимая слова: — По-моему, лучше все-таки...
— Все-таки? Ну что все-таки? — закричала я.
— Все-таки лучше тебе самой идти в обком... Этот Боев — он мужик правильный, человечный. Расскажи ему все, ну как мне. Он, наверное, поймет. Я его знаю. Настоящий большевик.
Я только покачала головой.
— Скажи-ка ты мне, Сергей, умный, добрый Серега Дубинич. Вот я приду к этому «правильному мужику», настоящему большевику, приду и скажу: «Здравствуйте, товарищ Боев. Я такая-то, жена осужденного. Я оставалась у немцев, вела дела с эсэсовскими офицерами, стояла с ними рядом, когда казнили наших героев, стояла у всего города на виду».
— Перестань!
— Ну вот, видишь... Спасибо за совет... И у меня просьба. Что бы потом ни болтали и ни писали о Верке Трешниковой, не думай о ней плохо — она была и осталась комсомолкой, комсомолкой-переростком... которую, наверное, никогда не примут в партию...
Я почти процитировала эти слова из твоего письма, Семен. И сразу мне стало легче. Я вдруг поверила, вот так, без особой причины поверила, что правда, несмотря ни на что, восторжествует, что во всем разберутся и тучи, может быть, разойдутся над моей несчастной головой.
А вот поверил ли Дубинич — не знаю... Во всяком случае, он ничего не ответил, но лицо у него было тревожное и грустное. Ах, Семен, если бы ты был рядом. Или хотя бы Василий. Но вас обоих нет, ты вон где, а Василий вместе с моими офицерами уже исчез куда-то, еще когда я оперировала Мудрика. И Марии Григорьевны нет, умчалась по каким-то делам. И опять я одна: ни посоветоваться, ни поговорить не с кем... Ну ничего, ничего, Верка. Разберутся во всем, разберутся...