И все-то он понимает. До всего ему дело. Тут как-то Мария Григорьевна посокрушалась о плохом питании, и возникла у них идея организовать целую экспедицию. Я уже говорила, что хирургический корпус вместе с кухней и кладовыми, где хранились запасы, разрушен, но не сгорел. Вот и посокрушалксь они, сколько продуктов завалено в этих кладовых.
— А какие продукты? — поинтересовался Сухохлебов.
— Да разные. Крупы, горох. Консервов не больно много, но и консервы были. Ящиков десять. И масло постное — чуть начатая бочка... Мало ли... Вот, все пропало,— и она даже слюнки с шумом подтянула.
— А почему пропало? Консервы-то не гниют,— сказал Сухохлебов и даже приподнялся на локте. — Раз не было пожара, целы консервы. А что, если попытаться раскопать?..
Мария Григорьевна некоторое время сидела молча, пожевывая губами. Она не умеет у нас быстро решать. Посидела вот так. Потом встала и сказала:
— Попробуем. — И ушла.
Этим же вечером экспедиция, сколоченная из выздоравливающих, начала раскопки. Разбирали камни несколько ночей. Трудились все, даже моя Сталька таскала битые кирпичи. И ведь докопались: несколько кулей муки, консервы, бочонок повидла, бутыли с постным маслом, порядочно крупы и гороху. Правда, все это сильно подмокшее и тронутое мышами. Но в нашем положении не до качества.
Когда все эти трофеи перенесли в чулан с толстой железной дверью, предназначенный для хранения противопожарных инструментов, я, поглядев на богатства, вздохнула с облегчением. Голод, приближение которого мы ощущали всякий раз, наблюдая, как день ото дня знаменитый «суп рататуй» становится все жиже, отступил. Ну хоть ненадолго. Хотя бы на несколько недель.
Теперь, вдохновленные этим успехом, оба они мечтают о новой операции. Сухохлебов вспомнил, что в их дивизии в обозе были лошади. Были кони и в разведвзводе. Почти все перебиты. В октябре в этот год уже встала река. Стало быть, мороженая конина и до сих пор лежит в снегу, замерзшая, занесенная метелями. Мороженая конина? Ну что же, в нашем положении и это пища. И вот у них имеется проект — разрубить эти туши, привезти и засолить. Плохо? Да нет, прекрасно. Просто прекрасно!
Видишь, Семен, и радости у меня появились. И я уже не паникую, а верю, что мы продержимся, дождемся своих. На чем основана эта вера? Да всерьез ни на чем. Просто много у нас хороших людей и тут, под землей, на крохотном клочке, где мы сохраняем свои порядки, и в городе, по которому шагают гитлеровские патрули.
Вот Наседкин,— сколько его обижали. Кому бы, как не ему, может быть, и припомнить сейчас все обиды или, вспомнив отцовское дело, начать хапать и богатеть. Ну как же, один медик на весь район! Последнее отдадут, лишь приди к больному. А он вон с точностью, будто ему номерок вешать, идет каждый день пешком к нам в госпиталь, где ничего не получает, кроме миски знаменитого нашего супа, горстки каши да кусочка хлеба с повидлом.
Или Мудрик. Как я его оскорбила! Другой бы носа не показал. Занят какими-то своими, не знаю уж, чистыми или нечистыми, делами, но, являясь к Сухохлебову и к своей крале, никогда не забудет что-нибудь принести для нашего госпиталя. Прошмыгнет через палаты, сунет Марии Григорьевне и исчезнет. Тут как-то, опередив Антонину, я вышла из своего «зашкафника» на его тихое «фю-фю-фью». Он усмехнулся. Бросил к моим ногам рюкзак, в котором громыхнуло что-то тяжелое.
— Гостинец вашим доходягам. Не побрезгуйте.
В мешке были... коробки с отличными конфетами нашего довоенного производства. Я даже вскрикнула:
— Откуда?!
— Со склада, фрау Вера, со склада трофеев. Под расписочку, с расчетом на том свете угольками. — И он картинно поклонился, как артист, выполнивший любимый публикой номер.
— Заметьте: Мудрик никогда не удалялся с манежа без хлопка...
Он еще больше оброс, борода из плюшевой стала каракулевой. Глаза увеличились и как-то лихорадочно сверкали в углубившихся впадинах. Должно быть, нелегко приходилось ему.
— Володя, не надо, не рискуйте. Мы тут откопали немного продуктов, обойдемся без ваших гостинцев. Не надо рисковать...
— А вы красивая,— вдруг брякнул он, смотря мне прямо в глаза.
— Не будете лезть в петлю? Обещаете?
— Я на ланже жить не умею,— как-то посерьезнев, сказал он.
— А что такое ланжа?
— Спросите на досуге у Антона, она вам объяснит.
— И все-таки не рискуйте. Не будете, да? — Я притронулась к его рукаву. Мне действительно было жаль эту слишком уж удалую голову.— Ну, я прошу вас.
Он отдернул руку, отодвинулся, и я опять услышала это противное балаганное:
— «Ха-ха-ха!» — вскричал старый граф, думая обратное...
А потом он сидел у койки Сухохлебова. Они о чем-то секретничали. Лицо у него было серьезное, он озабоченно тер ладонью свою каракулевую бороду.
Мудрик внезапно появляется и внезапно исчезает. Я очень боюсь, как бы его не принесло, когда здесь немцы. Кто знает, что может выкинуть этот отчаянный парень... Впрочем, вряд ли есть такая опасность. Он ходит бесшумно, как кошка, и чутье у него, должно быть, тоже кошачье.
И еще, Семен, скажу тебе по секрету: беспокоит меня этот Толстолобик. Я его просто боюсь. Нет, не какого-то подвоха с его стороны. Это интеллигентный человек и совсем не похож на гитлеровца. Слишком уж явно стал он проявлять ко мне свои симпатии. Для госпиталя это, вероятно, полезно, но вот для меня... Сейчас вон Сталька, эта курчавая обезьянка, уморительно изображает его:
— Яволь, фрау Вера... Ауфвидерзеен, фрау Вера... Натюрлих, натюрлих...
Все, даже Сухохлебов, покатываются со смеху, а мне вдруг становится страшно. «Фрау Вера»! Если до наших дойдет, как адресуется к твоей жене немецко-фашистский оккупант, если там узнают о наших дружеских беседах, о шоколадках, которые он оставляет моим детям... Я знаю, ты мне веришь, ты бы меня понял. Но ведь ты у меня особенный, и не ты будешь судить мои поступки.
«Фрау Вера»! Да, это звучит просто угрожающе.
11
Семен, я в смятении. Две новости принес сегодня Наседкин — страшную и странную.
Страшная такова: в город прибыли новые немецкие части — рослые, упитанные солдаты, один к одному. Не в пример тем, которых мы до сих пор видели, хорошо, тепло обмундированы. Шинели у них не серо-зеленые, а черные. На фуражках — череп: и кости. Наседкин говорит, эту эмблему носили в ту мировую войну русские головорезы из батальонов смерти. Что-то в этом роде и, наверное, гораздо хуже, на гитлеровский манер. Чтобы разместить их штаб, немецкий же госпиталь был срочно вытряхнут из здания облисполкома. Они разместились в верхних этажах, а в стенах первого пробили широкие ходы, и в залах у них гараж. Эти черные сразу же развернулись: начали прочесывать рабочие районы, говорят — похватали массу людей. Их куда-то увозят в закрытых машинах с металлическими кузовами. Целыми семьями будто бы берут.
Сухохлебов пояснил: «Это войска эс-эс». Больше он ничего не сказал и только попросил меня запретить выздоравливающим без разрешения выходить из госпиталя днем. И все. Но потом я слышала, как он что-то обеспокоенно бормотал, разговаривая сам с собой.
Не знаю уж, в связи ли с появлением немцев в черном, или просто время пришло, но только я и весь наш персонал получили через Прусака приказ в двухдневный срок явиться в какой-то там третий отдел штадткомендатуры, зарегистрировать свои паспорта и получить «аусвайсы» — это что-то вроде видов на жительство.
Передавая мне это распоряжение, Прусак как-то особенно значительно дергал носиком и несколько раз повторил:
— Ви отвечайт. Шпитальлейтерин отвечайт...
Едва он успел, убраться, как состоялась наша первая встреча с представителем «новой гражданской администрации», о которой столько трещит немецкая газетенка «Русское слово»: ее недавно стали издавать в нашем городе какие-то паршивцы. Ввалился омерзительнейший тип в роскошном романовском полушубке явно с чужого плеча, со старой шашкой на ремне. Представился: полицай здешнего околотка. Так, между прочим, и сказал — не «полицейский» «полицай».
— Извещение получила? — спросил он меня. — То-то. Чтобы мне все явились как часы. Кто отфилонит, с тем в гестапе говорить будут. Поняла?
От него несло луком и водочным перегаром. Огляделся, высмотрел на стене местечко и, сопя от усердия, принялся с помощью липких бумажных ленточек наклеивать какое- то объявление с гитлеровским орлом наверху. Наклеивал и все с опаской косился на больных, Десятки глаз разглядывали из полутьмы его полушубок, повязку, шашку. В палате стояла тишина.
— Начальничек, следи, чтоб какая большевистская сволочь не сорвала. Ответишь...
Палата молчала, и тишина эта была выразительней любых слов. Полицай отступил к двери и уже оттуда закричал:
— Эй, доходяги! Вам подфартило, имеете шанс. Комиссары, командиры, жидоболыневики есть? Стучите в комендатуру. Оплата сдельная: по десять косых за голову — хошь деньгами, хошь шамовкой... Поняли? Можно и мне сообщить,— фарт пополам, не в церкви, без обману. Поняли?
Палата продолжала молчать. Было так тихо, что хриплый голос отдавался в углах, хотя эхо в наших подвалах раньше, кажется, не водилось.
— Можно и письменно, втихаря, без всякого шухеру,— прибавил полицай, оглядываясь, продолжая пятиться к двери, словно опасаясь, как бы кто не пальнул в него.
Тут кто-то уронил табуретку, и этот «представитель новой администрации», даже не оглянувшись на звук, втянул голову в плечи и метнулся к двери, путаясь в своей шашке. И вот тут, Семен, мне довелось услышать такие ругательства, каких не слышала и в детстве, хотя и выросла я на берегу, у дровяной пристани, а гонщики и катали, как ты знаешь, великие виртуозы по части брани.
Потом я прочла вывешенную им бумагу:
Извещение
На основании приказа Рейхскомиссара сим довожу до сведения всех обывателей города Верхневолжска, что:
Параграф первый. Люди, которые будут прямо или косвенно поддерживать и укрывать членов большевистских банд, именующих себя партизанами, военнопленных беглецов, саботажников и бродяг, предоставлять им пищу, кров или иную помощь, будут караться смертью, и имущество их будет немедленно конфисковаться.
Параграф второй. Лица, кои своим своевременным сообщением в третий отдел штадткомендатуры или через полицию помогут германским военным властям поймать или уничтожить члена любой большевистской банды, а также иных искомых любой из перечисленных категорий, получат немедленно тысячу рублей наличными или, по желанию, продуктами питания в соответствующем эквиваленте.
На основании распоряжения Рейхскомиссара Отто Кирхнер — штадткомендант, штурмбанфюрер СС.
Прочла я это извещение и, признаюсь, как-то вся сжалась. Ведь это о нас, ведь это прямо нам, мне адресовано. Новое? Нет. Все это уже было в этом проклятом «бефеле», который я спрятала в чемодане с детским бельем. Но о том знаю лишь я одна. А это — у всех на виду... Нехорошо, очень нехорошо так думать, но вдруг все-таки кто-нибудь из наших соблазнится и донесет... Разные люди, иных я просто и не знаю... Ну хоть кто-то один...
Он уже давно бежал, этот «представитель новой администрации», совсем не страшный, скорее комичный, похожий на персонаж из какой-то, не помню уже какой, оперетты, а я все не могла успокоиться... Может быть, кто-то лежит и уже прикидывает, сколько можно заработать, предав нас: в семье не без урода, паршивая овца все стадо сгубит... Сколько таких пословиц... Нет, нет, об этом лучше не думать. Побежала, конечно, к Сухохлебову, но об этих своих терзаниях и ему сказать не решилась. Завела разговор о регистрации: как нам быть?
— Обязательно зарегистрируйтесь. Точно и в срок. Какие тут могут быть сомнения? — тихо басил он.— Комендатура имеет список персонала, зачем попусту дразнить гусей? Может быть, можно будет достать эти штуки для раненых? И для меня тоже?— Он хитро подмигнул.— Только моя фамилия теперь Карлов. Карлов Анатолий Дмитрич, агроном из пригородного совхоза «Первая пятилетка».— И, заметив мое удивление, достал из-под подушки паспорт, старенький, потертый по углам и, несомненно, настоящий паспорт, с фотографии которого смотрело его характерное, носатое лицо.
Он подмигнул ребятам, как всегда толкавшимся поблизости:
— А ну, кто я есть?
Оба ответили:
— Дядя Толя.
— Агроном Карлов.
— Ну вот, видите, и имя прижилось.— Сухохлебов улыбался.— Ну, а чего задумалась доктор Вера? Рано или поздно должны же они были взяться за упорядочение комендантских дел. Они и раньше бы взялись за это, да, видать, Москва очень отвлекает.— И вздохнул: — Москва, Москва, нелегко тебе приходится...
О полицае, об извещении, что белеет на стене и прямо-таки притягивает мои глаза, я так и не поговорила. Не спросила даже, что означает превращение Сухохлебова в Карлова и откуда взялся паспорт. И все-таки почему-то успокоилась. Решили: завтра с утра пойдут регистрироваться Мария Григорьевна, тетя Феня и Антонина. Вернутся — расскажут, что и как, а на следующий день пойду я. Впрочем, я не совеем успокоилась: что там ни говори, а страшное это дело, по выражению Мудрика, «дергать черта за квост».
Так вот это первая новость, а вторая такая, Семен, что я, вот честное слово, до сих пор и не поверила в нее. Не хочу, не могу поверить.
Утром, по обыкновению своему, выкуривая перед обходом толстенную цигарку, Иван Аристархович как-то нехотя, с трудом выдавил из себя:
— А ведь я сегодня, Вера Николаевна, вашего свекра встретил.
— Павла Петровича? Не может быть!
Я точно знала, что задолго до исхода из города он вместе со своим ремесленным училищем отплыл на одной из барж, отправлявшейся вниз по Волге, в глубь страны. Перед эвакуацией зашел в госпиталь прощаться. Говорил, уезжает вместе со своей «ремеслухой», предлагал захватить внуков. И все еще сокрушался: все мягкое он закопал, а вот домишко не на кого оставить, пораскрадут все. Жалел, что поросенка приходится забить, а он весу еще не набрал. А какой боровок к рождеству бы вырос... Знаешь, ведь есть, есть в нем эта черта, которую я никогда не любила. Но остаться у немцев? Как это можно? Кадровый слесарь, любивший всегда хвастать: «Я — российский пролетарий». Нет, нет...
— Вы с кем-нибудь спутали, Иван Аристархович.
— Спутал? Нет, голубушка, Вера Николаевна, то-то и оно, что не спутал. Мы с ним нос к носу встретились, где трамвай в снегу стоит. Смутился он. Стоит и молчит. Спрашиваю: «Что хоть делаешь-то?» Отвечает: «Слесарю. А ты?» Отвечаю: «Тоже вот но специальности — людей лечу». Спрашиваю: «Завод твой в эвакуации, где ж ты слесаришь?» Еще пуще смутился. «А, какое тут слесарство, горе одно, дома ковыряюсь — лудить, паять, ведра починять. Жрать-то надо». Тут я, Вера Николаевна, голубка моя, не стерпел и за все двадцать пять лет моих обид на нем отыгрался. «А я, говорю, частной инициативой не занимаюсь. Я — в советском госпитале». Он встрепенулся: «У нее?» — «У нее». На том и разошлись.— Толстая цигарка даже потрескивала от жадных затяжек, из-под прокуренных моржовых усов валил едкий дым.— Так-то, Вера Николаевна, голубушка. Вот ведь как бывает.
— А о внуках спросил?
Наседкин курил. Ясно было — неприятно ему об этом рассказывать. Не оборачиваясь, стоя спиной, так, что я сзади видела лишь кончики его усов, ответил глухо:
— Не совру, не спросил.— И перевел разговор: — Ну, а Васятка-то наш как?.. Плох? Да, бедный малый. Осмотрим, да и решать надо.— И пошел по палатам, сопровождаемый Антониной.
Странно, дико все это, Семен. Если бы ты и в самом деле мог слышать меня, я бы тебе эту новость, пожалуй, и не сообщила. Каждый день наблюдаю, как беда сплачивает людей, поднимает их. Едва получат возможность вставать с койки, давай им какую-нибудь работу. Те, что не встают, и то - чистят картошку, выбирают из крупы или гороха мышиный помет, мало ли... Эта Паша, которую мы с Наседкиным недавно оперировали, в тот же день лежа скручивала бинты. Зинаида Богданова, что масло крала, днем мается у койки сына, а ночью моет посуду, стирает... А тут Петр Павлович с его всегдашним: «Мы, старые пролетарии...» Домишко, поросенка пожалел... Нет, нет, Семен, я все-таки в это не верю. Преодолею завтра свои страхи, схожу к нему, на худой конец, хоть уговорю его отремонтировать автоклав, который наши откопали в развалинах. Руки у него золотые, этого у него не отнимешь.