Лох - Варламов Алексей Николаевич 6 стр.


И в самом деле, о чем было жалеть и печалиться, когда вокруг цвело всеми красками и благоухало последнее покойное лето огромной страны, еще не ведавшей, что ее радушному безалаберному правителю, промотавшему за несколько лет изрядную долю фантастического нефтяного богатства, осталось жить чуть больше двух месяцев, и с его смертью начнется такая чехарда, что все прошедшее будет восприниматься как иная эпоха. А покуда на смену поднадоевшей всем «Машине времени» приходили крутые питерские ребята, расцветал подпольный рок, хиппи и панки, входили в моду дзэн-буддизм и экстрасенсы, молодые люди потихоньку покуривали травку, и никто не делал из этого трагедии. Легкомыслие молодости не преступало черту разврата, главным понятием и ценностью в жизни был кайф, который каждый ловил, как умел. Дряхлая власть смотрела на все эти забавы сквозь пальцы, и ни ей, ни народу-богоносцу дела не было до того, что где-то есть колючая проволока и не одни только урки за нею сидят, что третий год идет война. От всего этого заботливо оберегал Главлит; женщины были красивы, мужчины предупредительны, все получали примерно равную зарплату, и все определялось степенью личных знакомств. В кинотеатрах шли милые французские и итальянские фильмы, кружилась, как бабочка, интеллигенция вокруг стихов полуопальных поэтов, тусовалась в очередях на Таганку или на Малую Грузинскую, с умным видом отыскивая подтексты в тамошних шедеврах, а после болтала и болтала на своих прокуренных кухоньках, тихонько проклиная воздух несвободы и рабство народа и томно вздыхая о какой-то иной, невнятной, но сладкой жизни.

Так что напрасно призывали к бунту и гражданскому неповиновению отважные диссиденты и злючие западные голоса, напрасно учил жить не по лжи одинокий Солженицын, напрасно грызлись между собою истинные демократы и истинные патриоты, одинаково ненавидящие и ненавистны; власти, — когда море тепло, вино изобильно и дешево, женщины веселы и беспечны, протестовать никто не станет. Будет безмятежно нагуливать жирок партийная и прочая элита, отец наш будет встречаться с руководителями братских стран, а его прозорливые подчиненные тихонько мотаться к недругам и договариваться с ними о том, что взаимная брань на воротах не виснет и дальше этой брани дело не пойдет. Мир этот казался настолько незыблемым, что участь Кассандры ждала всякого, кто осмелился бы во всеуслышание заявить, что все почти в одночасье рухнет, начнут с чудных виноградников, а закончится тем, что двое партийных деятелей провинциального масштаба поделят между собой Черноморский флот.

Но это будет еще нескоро, а пока лишь порою смутная тень набегала на сердце Сани и что-то тревожное мерещилось ему в осенних штормах и дрожащих огнях Гурзуфа. В такие ночи он долго ворочался без сна, а когда под утро засыпал, то снились ему разорванные и мутные сны — пустынное Бисерово озеро и голые сады, снилось море, но не южное, а северное, и небольшой остров с мачтой. Снился шпиль университета на Ленинских горах и какая-то Богом забытая деревушка, протянувшаяся вдоль узкой и быстрой реки. Снилась лечебница в горах и бескровное лицо отца с выпавшими волосами. Снились знакомые и незнакомые люди. Видения наплывали одно на другое, хаотично друг друга сменяя и взаимопроникая, и Тез-кин смутно догадывался, что в этих снах заключена вся его будущая жизнь и судьба, которой он, хочет или нет, должен следовать, будто кто-то неведомый бросил перед ним клубочек.

И когда перелетные птицы потянулись на юг, пролетая над безмятежным полуостровом, он почувствовал, что пристало ему возвращаться — а для чего и что он будет там делать, Тезкин не знал, но это была как будто и не его забота. Отныне себе он не принадлежал — таковой была его собственная плата за извлечение из тьмы, но это нисколько не огорчило его, а, напротив, успокоило.

4

Вернувшись в Москву, он устроился санитаром на «скорую помощь». Домашние были настолько рады возвращению блудного сына, что не попрекнули б его ни словом, даже если бы по-прежнему он ничего не делал, однако Тезкин начал чудить теперь в ином роде. Он работал сутками через трое, отдавал отцу и матери почти все, что зарабатывал, и жил довольно уединенной и независимой жизнью. Что творилось в его душе, как предполагал он существовать дальше — все было сокрыто завесой. Он никого до себя не допускал, и Санина молчаливость и вместе с тем удивительная покорность встревожила родительские сердца. Религиозному человеку могло бы показаться, что Тезкин наложил на себя пост — он избегал любых развлечений, в свободные часы подолгу сидел за пустым столом, глядел на карту звездного неба и о чем-то размышлял. Все это было странным для молодого человека девятнадцати лет, пусть даже и перенес он сильное потрясение и болезнь, и однажды Анна Александровна позвонила Голдовскому и попросила, чтобы тот зашел сам или куда-нибудь позвал ее сына.

Хорошо помня все обстоятельства их последнего свидания в звенигородском санатории. Лева был поначалу сух, но добрая женщина сумела его разжалобить и польстить великодушию. Друзья встретились, избегая некоторых больных тем, проговорили весь вечер, и от этой беседы у Голдовского осталось очень сложное впечатление, в котором долго он не мог разобраться, но почувствовал себя задетым.

Лева давно уже понял, что их отношения с Тезкиным были, как это часто случается между друзьями, отношениями соперничества. Если в ту пору, когда Козетта вышла замуж и полуживого Саньку еле вытащили с того света, он, искренне ему сочувствуя, все же подумал, что сумел обойти друга на этом вираже, то теперь снова ему почудилось, что он отстал. Что-то новое появилось в Тезкине, чего действительно, понимал Голдовский, не приобретешь ни за какие деньги, ни у кого не выпросишь и не выиграешь в лотерею, и это обстоятельство рождало в нем неизъяснимую досаду и зависть.

Голдовский вел в ту пору довольно своеобразную жизнь. Он сменил мечту своей ранней молодости джинсы на костюм-тройку, забросил дурацкое занятие марать бумагу и не досаждал никому более своими опусами. Левушка научился солидно рассуждать на житейские темы и водил дружбу с состоятельными молодыми людьми, отдыхавшими в малоизвестных широкой публике пансионатах со скромными лирическими названиями «Поляны» или «Озера». Этот блистательный мир чрезвычайно волновал и привлекал его, как привлекал некогда мир литературы. Лева гордился тем, что сумел сделаться там отчасти своим человеком и был вхож в хорошее общество, и однажды позвал с собой Тезкина на скромную пирушку в доме на набережной, что, изогнувшись дугою, стоит напротив Киевского вокзала.

Он представил друга как большого оригинала, звездослова и бродячего философа, но особого интереса Санина личность не вызвала. Гости уселись играть в монопольку, Голдовский очень увлеченно что-то обсуждал с лохматым толстым парнем, одетым в драный свитер и разноцветные носки, хозяйка — темноволосая девица с чувственными губами и очень красивыми, но чуть беспокойными глазами, которую все звали Машиной, — переходила от одного круга к другому, верно, изображая светскую даму, и Тезкин заскучал.

Он прошелся по квартире, пялясь на развешанные по стенам картины, потрогал статуэтки и африканские маски, покачался в кресле и отправился на кухню курить. Под окнами текла река, уже прихваченная льдом возле набережных, слева на возвышении берега виднелась громада университета, солнце садилось, придавая силуэтам окраины и двум большим трубам ТЭЦ фантастический вид, и Санечка так загляделся на эту картину, что не услышал, как в кухню вошла хозяйка.

— Красиво?

— Да, — сказал Тезкин, не оборачиваясь.

— Мне Лева что-то говорил, да я забыла, о тебе забавное…

— Наверное.

— Работа у тебя еще какая-то необычная. Ты, наверное, андеграунд?

— Я не знаю такого слова.

— Ну, ты что-нибудь пишешь или рисуешь, музыку сочиняешь. А работаешь так, чтоб милиция не цеплялась.

— Нет, — сказал Тезкин резко, — я ничего не сочиняю.

— Жаль, — ответила она, нимало не задетая его резкостью, — а то бы я могла тебе как-нибудь помочь. Я люблю андеграундов.

Она усмехнулась и вышла, а его вдруг охватило жуткое раздражение против этого дома и этих людей, мирно жующих тосты и жюльен. Он вспомнил ребят в армии, готовых убить друг друга за пайку масла, вспомнил нищих богомольцев и бездомных бродяг на паперти Почаевской лавры, московских пенсионеров с их убогими жилищами, вызывавших «скорую» просто от тоски и просивших, чтобы их положили в больницу, потому что там бесплатно кормят, и в Тезкине заговорило недоброе чувство плебейской гордыни.

Он отозвал Голдовского в соседнюю комнату и проворчал:

— Не понимаю, как ты можешь болтаться среди этой зажравшейся сволочи?

— А ты много их знаешь, что так называешь? — отозвался Лева свысока.

— Мне достаточно того, что я вижу.

— Брось, Саня, — твердо сказал Голдовский, — они так же пьют водку, поют песни, треплются до утра, влюбляются, трахаются. Они такие же люди, как и мы с тобой. Разве что в них нет нашей дворовой убогости, с какой мы ходили в бары и боялись, что какой-нибудь мордоворот-швейцар обзовет нас сыроежками.

— Зато они на тебя как на полное убожество глядят. Он полагал, что Голдовский оскорбится, и даже намеренно сказал так, чтобы его задеть, но Лева лишь пожал плечами.

— Мне достаточно того, что я сам о себе знаю.

— Но ведь ты же совсем другой человек. Зачем они тебе нужны?

— Да, другой, — согласился Голдовский. — Но видишь ли, Саня, я понял одну вещь. Жить так, как живут наши с тобой родители в нищете и постоянном унижении, а мне, с моей фамилией, к тому же в двойном, чего тебе никогда не понять, я не собираюсь. Я слишком для этого себя уважаю и знаю, что большего достоин. У меня есть только два выхода: либо уезжать, либо поставить себя так, что ни один подонок не посмеет на меня тявкать. Первое не для меня, я слишком привязан к этой стране, ну и потом какой я, по правде сказать, еврей, если воспитала меня русская мать? Так что остается второе.

— И как ты себе это мыслишь? — спросил Тезкин, пораженный, с какой выстраданностью сказал все это его друг.

— У нас с тобой, брат, есть один существенный капитал — мы недурные женихи.

— Ты хочешь сказать, — проговорил Тезкин еще более удивленно, — что мог бы жениться на какой-нибудь дочке, ну хоть на этой вот Машине, в надежде, что ее папаша подыщет тебе хорошенькое местечко?

— Да, мог бы. Продаваться рано или поздно придется. Так лучше уж заломить за себя приличную цену.

— Но ведь это же лакейство. Лева.

— Лакейство? — обозлился Голдовский. — А ты что, себя кем-то иным тут ощущаешь? Да тебя только чудо не знаю какое спасло, что ты не загнулся, а теперь еще в позу встаешь!

Точно ужаленный этим напоминанием Тезкин примолк, а Лева вполне миролюбиво заключил:

— Мы с тобой. Саня, конечно, быдло, нравится тебе это осознавать или нет. И, наверное, так быдлом и останемся. Но если мы хотя бы не будем лохами, то не мы, так дети наши будут жить достойно.

— Н-да, — пробормотал Тезкин задумчиво, уже его не слушая, — а хозяйка, впрочем, действительно хороша. Что-то в ней есть.

— Ты еще не знаешь всех ее достоинств, — усмехнулся Голдовский. Они говорили уже довольно долго, как вдруг дверь отворилась, и на пороге появилась Маша.

Гости расходятся.

— Ну так и мы пойдем. — ответил Лева церемонно, склонившись к ее руке.

— Пожалуй что, — согласилась она, пристально их оглядывая, и интуитивист Тезкин поймал себя на мысли, что если не весь их разговор, то по меньшей мере последнюю часть она слышала.

И словно в подтверждение его догадки Маша прибавила, обращаясь к Голдовскому, но глядя на Тезкина:

— Я бы только попросила твоего друга остаться и мне помочь. Лева вздрогнул, и Саня увидел, что в его глазах промелькнули не ревность и не обида, а покорность. Если бы не эта покорность, он, может быть, и нашелся бы что сказать, в конце концов ему совершенно не понравилась бесцеремонность самоуверенной девицы. Но Тезкина вдруг больно задело, что здесь, в этой квартире. Лева, будь он тысячу раз влюблен, никогда бы не стал устраивать скандала. От этого внезапного воспоминания Александр побледнел, сжался и неопределенно пожал плечами.

— Ну вот и хорошо, — усмехнулась Маша, точно прочтя на его лице все коллизии во взаимоотношениях молодых людей, и отправилась выпроваживать гостей. Тезкин остался в комнате, не желая маячить под их любопытствующими взглядами, а про себя твердо решил, что, как только все уйдут, уйдет и он, догонит Левку, хлопнет его по плечу и скажет: «Ну что, ты все теперь понял?» — И они отправятся в Тюфилевскую рощу, выпьют доброго красного винца и до утра протолкуют о чем-нибудь очень важном. Он объяснит другу, что лакеем может быть только тот, кто сам себя таковым считает, а истинная свобода и достоинство обитают не в этих домах, но на просторных степных дорогах и в ночлегах под открытым небом. Он расскажет ему о звездах на Украине и звездах в Забайкалье — обо всем этом успел он подумать, как вдруг в коридоре раздались шаги и в комнату вошла Маша.

Она уже переоделась и была теперь в сиреневом халате с широкими рукавами и капюшоном.

— Ты хочешь уйти? — спросила она у обомлевшего Тезкина.

— Чем тебе помочь? Ты просила… — только и выдавил он.

— Ничем. Это был предлог, чтобы оставить тебя, — улыбнулась она. Санечка промолчал, мысленно представив на своем месте Леву, — этот бы не растерялся.

— Тебе совсем не понравились мои друзья?

— Нет.

— Что ж, ты прав. Они действительно скучные люди. Но других у меня нет.

— У меня тоже нет друзей, — признался Тезкин.

— А Лева?

— Вряд ли он теперь захочет со мною встречаться. Он обидчив.

— Догони его.

— Нет, — покачал головой Саня, — пусть уж все идет, как идет. Маша усмехнулась, подошла к нему и вдруг легко и естественно распахнула халатик, выскользнув из него как из ненужной оболочки. Тезкин не успел чего-либо осознать — нечто более властное, чем все его благие размышления о звездном небе над головою и нравственных законах в душе, швырнуло его к ней, и они провалились в забытье. А когда вывалились обратно и сидели голые на кухне, где еще несколько часов назад любовник предавался меланхоличному созерцанию заката, то обоим казалось совершенно нелепым расставаться.

5

Маша была созданием причудливым, но неприхотливым. Как и предполагал Тезкин, сытое детство — не обязательно детство счастливое. Родители его подружки, связанные служебным браком, относились друг к Другу с той же ненавистью, с какой нынче относятся наши литераторы, но в отличие от оных развестись они не могли. Бедное дитя всю жизнь находилось в центре их вражды, и одиночество и холод, на которые, как казалось ему вначале, несколько картинно жаловалась эта девочка, были всамделишными. Выросший, напротив, во всеобщем обожании Санька искренне ее жалел, и мало-помалу они привязались друг к другу. Она с сочувствием слушала его рассказы про боевую юность и степные скитания. Ей нравилось. что он совсем не похож на людей, к которым она привыкла. А он вдруг с удивлением обнаружил, что вся эта мишура в ее доме, заморские тряпки, вина, конфеты, пансионаты, дачи и прочие безделушки, о которых впоследствии будут рассуждать с пеной у рта народные заступники, покуда им не заткнут рот куском, — все это для нее ничего не значило.

Она запросто ходила с Тезкиным в пельменные и дешевые кинотеатры, и со стороны можно было подумать, что она тоже всю жизнь прожила в чащобах Пролетарского района. Из дорогостоящих развлечений она обожала одно — катание на лошадях. Каждое воскресенье с утра они отправлялись на ипподром, выстаивали очередь и совершали прогулки по кругу.

В этих забавах прошло больше месяца; и, ничего не говоря о чувствах и не имея никаких видов на будущее, они так привыкли быть вместе, что когда в конце той вьюжной андроповской зимы с ее облавами в кинотеатрах, магазинах и банях вернулись из Бенилюкса срочно отозванные Машины родители и любовники потеряли свое изысканное укрытие, то, верно, ничто не смогло бы заставить их друг от друга отказаться. Судьба им благоволила. На другом конце Москвы в Тушине проживала Машина бабушка, благонравная и набожная старушка восьмидесяти с лишним лет, успевшая получить воспитание в Смольном институте, покуда тот не превратился в вертеп. Несмотря на высокое происхождение, смолянка работала гардеробщицей в Доме культуры «Красный Октябрь», до девяти вечера квартирка пустовала, и здоровая парочка расшатывала кровать с периной до основания, а затем вкушала оставленные для внучки борщ и компот.

Назад Дальше