Обреченный контингент - Сергей Скрипаль 4 стр.


* * *

– Вашу мать! – бесновался подполковник Макушев. – Кто обыск производил?

– Виноват! Виноват! – растерянно повторял дежурный по полку майор Ковров, время от времени скашивая глаза на стол, на котором лежал образок-ладанка. Сыромятный кожаный шнур в одном месте был разрезан, потому что его никак не могли снять с распухшей шеи удавившегося Витьки Смирнова.

Глава 4. СТАНИЧНИКИ

– ...дружескому афганскому народу, исполняя свой интернациональный долг. И хотя силы, оппозиционные законному правительству Демократической Республики Афганистан, во главе с...

Санька крутнул ручку настройки приемника с московской волны и выключил рацию. Четвертый день долбали их то ли «оппозиционные законному правительству силы», то ли «дружественный афганский народ».

Это только поначалу ему казалось, что отправили исполнять интернациональный долг. Думалось ему, что встречать его будут хлебом-солью, бананами-апельсинами и чем-то еще экзотическим, что там у них еще есть на непонятной афганской земле, аксакалами-саксаулами, что ли? И мнилось ему, что нести он, Санька, будет не боевую, с атаками, стрельбой и смертью службу, а мирную, охранную у какого-нибудь объекта. А так как станичник Санька вообще представления не имел ни о земле Афганистана, ни о пустыне, ни о барханах, ни о кишлаках-дувалах, то чудился ему обычный полевой стан в степи, и в сладких грезах мальчишки-девственника подходила к нему – герою на пост вечером афганская девчонка, приносила парного молока с краюхой свежего белого хлеба. Только вот черт его знает, есть ли коровы-то хоть у них?! При этом афганочка обязательно смотрела на Саньку громадными темными глазами с восхищением и любовью. А лицом она почему-то была похожа как две капли воды на Ирину – дочь председателя колхоза, смуглую, стройную красавицу. И дальше в грезах Саньки шла такая сладкая чушь, что он сам себя обрывал и оглядывался, краснея, не слыхал ли кто, как губами чмокнул Санька вслух.

Афган обрушился на него в первый же день пребывания на этой адской земле, круша, коверкая, калеча, выворачивая наизнанку все Санькины пять чувств и все его идиотские выдумки. Как рай отличается от ада, черное от белого, «Икарус» от «барбухайки», так же отличалась действительность от его выдумок.

Сашка вздохнул, щелкнул тумблером рации и прислушался к тому, как снаружи радиокунга поднимается ветер-афганец, песчинками бьющий в фанерный бок. Больше похожий на песчаную бурю, чем на ветер. Ах, как ненавидел его Санька! Этот ветер будил в нем тоску по дому – самую острую и болезненную для солдата.

В такие дни Санька пел казачьи песни, которых много на его родной донской земле поют целыми станицами, которые с детства знает любой пацан станичный. Эти песни, то лихие с присвистом, удалью и притопом, то тихие и грустные, пели по вечерам и в Санькиной станице, они же доносились от соседней, с противоположного берега Дона. И, казалось, сама душа этой земли выводит красивым многоголосьем нежно-нежно и величаво:

– Ох уж ты, батюшка наш —
Дон Иванович.
Ой, да православный ты, наш Дон,
Да, Дон,
Дон Иванович...

Тихо, не в полный голос, чтобы не растерять нежности, Санька поет эту песню, когда совсем невмочь от шелеста песчинок и свирепого воя бури. Кажется ему, Саньке, что неторопливая, величальная песня плавно, как воды Дона, проплывает над пыльно-каменистым Афганистаном, над чахлой, выжженной землей...

Сам Санька не радист, а механик, один из тех, кто во время следования колонны автомобилей по «дружественной территории» помогает поставить машину на колеса, если она попадет на мину или же будет обстреляна. Правда, редко удавалось восстановить машину – она не птица Феникс, из пепла не восстанет.

Дружок – ростовчанин Юрка позволял иногда повертеть ручку настройки приемника, может, повезет поймать ростовскую волну. Удача, конечно, редкостная, но возможная, потому что приемник в полку мощный. Но не всегда это можно было. Война! Рация должна постоянно быть занята военной работой. Поэтому Санька забегал еще и попеть хотя бы немного, потихоньку, хоть так – душой коснуться земли родной.

Санька поет, а Юрка тихонько подтягивает так, как пели их предки – донские казаки, мыслями, сердцем переносясь в родные станицы, родившие их, воспитавшие бесстрашными, ловкими, привившие им любовь к хлебным привольным степям, разнотравью, лошадям, к вольному гордому краю.

Тосковал Санька редко. Обычно в ротной палатке, на отдыхе брал в руки гитару и пел «на потребу публики» разные песни: веселые, шутливые, даже и похабные приблатненные, прославляющие удаль и ухарство ростовских жиганов – откровенно тюремный фольклор. Но когда не было долго писем из дома, когда погибал дружок из автобата или когда поднимался сволочной «афганец», тогда Санька «а капелло», то есть без гитары, пел эту свою песню родной земли.

– Ой да растерял наш Дон
Сыновей своих,
Ой да растерял, да ты,
Наш Дон,
Да, Дон,
Ясных соколов своих...

Выводил, закрыв глаза, чисто и ясно Санька, и все притихали, понимая, что у него тоска, и, уважая это чувство, слушали. Слушали краснодарец Сашка Куц, ставрополец Димка Соколов, даже хитрый верткий узбек Марат Касымжанов, никогда не унывающий, веселый, и тот притихал, слушал, думал о чем-то своем.

Только один циничный, туповатый, здоровенный Ефим Качин, успевший, по его словам, оттянуть небольшой срок за «хулиганку», не имеющий за душой ничего святого, шипел недовольно:

– Во, блин, развылся! – и, считаясь с волей большинства, выходил из палатки, ворча: – Цыплак! Слюни распустил. Казак сраный. К мамке на колени захотел. Здеся тебе не тама. Здеся тебе Афган, мать твою...

Но когда Санька брал гитару, он был тут как тут. Гоготал и краснел широкой рожей от удовольствия, начинал кому-нибудь рассказывать о своих доармейских похождениях в Донецке, откуда был родом. Поэтому Санька, чувствуя тоску, перестал петь казачьи песни в палатке, а уходил к Юрке, братке, земеле ростовскому. Война быстро знакомит, а тут еще и дух землячества...

– Сань, спой еще, – просил Юрка. – Вот эту, знаешь?

– Не, у нас такую не поют.

Вот вернемся домой, сначала ко мне поедем. С родителями познакомлю, стол накроем, попоем, заодно и эту выучишь.

– А потом, через Дон, ко мне, – подхватил Санька. – У меня бати нет, только мамка. Но стол тоже накроем, песню споем, на конях поскачем. Эх... А дай-ка, братка, закурить, ох и заломило меня по дому!

Оба затягивались и мечтали:

– В Дону купнемся, а, Юрок, наперегонки, да?!

– Да...

Давно уже обменялись адресами и домой написали:

– Вот, братка у меня появился, приеду, познакомлю...

Ходили упорные слухи о готовящемся выводе войск из Афганистана, и «духи», почувствовав какую-то слабину в позиции советского правительства и поддержку мирового сообщества, стали более дерзкими, совершали глубокие рейды в расположения гарнизонов контингента, выживая, выбивая, вытесняя, вырезая шурави, гоня их со своей земли. Бей неверных!

Санька вздохнул:

– Ну что, Юрок, давай еще по одной закурим, а то я свои в роте оставил.

Юрка потянулся, достал из кармана пачку, поковырялся в ней и сокрушенно покачал головой:

– Сань, нету, кончились. Может, в роту сгоняешь?

Пригибаясь, придерживая на голове панаму, чтобы не унесло, Санька сбегал быстро. Возвращаясь с сигаретами, шел на ветер, закрывал от песчинок лицо локтем и не увидел, что дверь радиоузла висит на одной петле...

Первым их обнаружил дежурный офицер, зашедший в кунг радиосвязи примерно через полчаса. Юрка лежал головой на панели радиостанции. Впечатление было, что он задремал, слушая музыку из наушников, если бы не глубокая рана под левой лопаткой, да не кровь из перерезанного горла, залившая все вокруг. На полу лежал Санька лицом вниз, своей кровью смешавшись с Юркиной, став его кровным братом после смерти, так и не донеся братке своему выпавшую из руки, раздавленную душманской ногой пачку «Памира».

Взяли у матери на службу веселого казачонка, песенника, конника, ловкого смелого парнишку. Вернули матери ледяной, бездушный цинковый «Груз-200». Когда на свежей могиле расправили ленты венков, уложили цветы, с другого берега Дона до убитой горем матери донес ветер, а может, Санькина душа тихим шелестом тронула наступившую тишину:

Ой да, растерял, да, ты, наш Дон...

Ясных соколов своих...

* * *

На место погибших Юрки и Саньки пополнением прибыли молодые и, вскоре освоившись, один из них, занявший Санькино место, с вывертом, ловко подхватил его гитару и, дернув струны, немузыкально заорал:

– Ой, за-гу-за-гу-загулял, загулял
Мальчонка, да парень молодой, молодой...

Тинькнув, закачалась золотой спиралью струна, оборванная тяжелой рукой Ефима Качина, который не прошептал даже, а выдохнул:

– Чтобы я, падло, не видел тебя и не слышал больше, а гитару лапнешь еще раз – удавлю. Понял?!

– Понял, – пролепетал молодой солдат, испуганно глядя на катящиеся по широкому красному лицу Ефима слезы.

В наступившей пронзительной тишине стало слышно, как снаружи бил песчинками в брезент неутомимый ветер-афганец, больше похожий на песчаную бурю, чем на ветер, наводящий тоску по дому, самую острую и болезненную для солдата.

Глава 5. ЧЕРЕПАШКА

– Ха-ха-ха! – заливались, хлопая друг друга по спинам, как запорожцы, пишущие письмо султану, старослужащие солдаты. Утирали слезы, набегавшие на глаза от неудержимого хохота, и подбадривали Пашку:

– Ну-ну! Висишь ты!..

– Так заметьте, на руках вишу! Ногами уперся, задницу отставил. За балконом. Голый, как Адам... Сейчас, думаю, сорвусь! В это время ее муж к окну подошел, и в это же время этажом ниже женщина на балкон вышла на звезды посмотреть. Глянула вверх, а там... не звезды над ней висят, а...

– Обожди! – синели от смеха пацаны, валясь друг на друга. – Обожди, дай отсмеяться!

Пашка был незаменимым хохмачом во всем полку. Послушать его истории о «рейдах» по женщинам собирались многие уставшие от грязи, боли и войны люди. Пашка был в глазах благодарных слушателей героем, не знающим отказа, имеющим оглушительный успех у женщин, гусаром, искателем приключений, попадающим в смешные ситуации и с честью и ловкостью из них выходящим.

В его неотразимости и первенстве не сомневались, как и в этой истории, когда, убегая от мужа одной женщины, он попал в объятия другой.

Смеялись там, где смешно, притихали, когда рассказ шел об интимном, и, конечно, эти байки были великолепной разрядкой для человеческой психики. Смеялись от души, истерически всхлипывая, басили и взвизгивали сорванными голосовыми связками, катались в пыли, не в силах удержаться вертикально, утыкались короткострижеными головами друг в друга и хохотали, хохотали, хохотали, превращаясь в эти редкие минуты в простых мальчишек, каких полно в каждом дворе в городах и селах. И забывали мальчишки в эти моменты о пройденных тропах войны и о тех дорогах, которые далеко не каждому дано будет пройти до конца в Афганистане. Смеялись до колик в боку. Но, наверное, полопались бы совершенно, а скорее всего, не поверили бы, если бы Пашка признался, что на самом-то деле у него была одна-единственная девчонка. Да и то едва-едва целованная.

В городишке, где до армии жил Пашка, каток заливали каждую зиму. Девчонки и мальчишки, парни и девушки, степенные взрослые, сменяя друг друга, весело звенели металлом с утра до вечера. Таким удовольствием, радостью веяло от катающихся, что Пашка, уже будучи студентом техникума, пересилил стыдливость и во что бы то ни стало решил как можно быстрее научиться кататься на коньках. Прежде, пока был жив отец, он вместе с ним сколько-то раз поковылял по льду, но толком кататься не научился. А теперь зависть взяла. Музыка, разноцветные огоньки, красивые люди. Зимняя сказка! Дух захватывает!

– Да что я, хуже других, что ли! – стиснул зубы Пашка. – Научусь!

На разъезжающихся ногах выбрался на лед и, конечно, со всего маху плашмя упал. Раз, другой, третий. Устав от падений и ушибов, добрался до ближайшей лавочки и, только когда с облегчением шлепнулся на нее, увидел, что рядом с ним, уткнув лицо в белые пушистые варежки, о чем-то плачет девушка.

Нет, страшного ничего, просто больно ударилась, но вот и повод ее, прихрамывающую, проводить до дома. Настя жила у тетки во время учебы. Училась (вот чудо!) в том же техникуме, только не на механическом отделении, как Пашка, а на технологическом, и курсом младше, поэтому они и не встретились в техникуме – у каждого отделения были свои учебные помещения. Пашка проводил девушку и ушел домой взволнованный, смущенный, влюбленный.

Встречались до весны. Катались на коньках, ходили в кино, бродили по улицам, вложив ладонь в ладонь, целовались. Неизвестно, чем бы все кончилось, если бы однажды вечером Пашка не обнаружил в почтовом ящике квадратик суровой серо-белой бумаги. ПОВЕСТКА кратко, по-военному, гласила, что необходимо явиться такого-то числа, в такой-то кабинет в городской военный комиссариат по вопросу призыва на срочную службу в ряды Советской армии. Видимо, праздничные дни помешали доставить повестку раньше, и осталось Пашке на все про все 3 дня.

Изумленно-растерянные глаза Насти: «Тебе... завтра... как же так?».

– Да вот так.…

Слезы матери: «Сынок, да как же я без тебя?!».

– Да уж, как и все….

* * *

Совершенно неожиданно служить понравилось. Курс молодого бойца проходили в непосредственной близости от границы с Афганистаном в летном полку в поселке Кокайты, расположенном в пустыне. Покорили экзотика, звучность непривычных названий населенных пунктов: Термез, Кушка, Самарканд, расположенных, по расчету Пашки, неподалеку от кишлака и гарнизона. Поразили обилие и дешевизна базаров. Огромные мясистые помидоры, сладчайшие арбузы, дыни, виноград, гранаты – все это было в сказочном, неправдашнем изобилии на местном базарчике и служило прекрасным дополнительным пайком. За свои, правда, деньги, но после солдатской столовой, грязной и неухоженной, с невыносимо гадкой жратвой, этот доппаек был отличным утешением солдата. Были проблемы и посложнее. Старослужащие, «деды», откровенно по-хамски относились к молодым солдатам, грабили, избивали, издевались. Пашка после потасовок с ними размышлял, отчего они такие злые. И внезапно понял, что это «деды» от чувства собственной неполноценности лютуют. После курса молодого бойца всех отправляют туда, за речку, в чужую воюющую страну и, значит, оказывают особое доверие как избранным, а они остаются, вроде как брак! Найдя такое объяснение, легче стало у Пашки на душе. Даже почувствовал превосходство над «дембелями», скоро уходящими домой, над черпаками, которым еще год трубить здесь, в этом загаженном предвоенном гарнизоне, над стариками, впереди у которых полгода службы на пересылке.

Напротив солдатских казарм белели двухэтажные дома офицерских семей, ДОСы, из которых по вечерам и ночам доносились музыка, пьяные голоса, шум драк, а то и стрельба, когда какой-нибудь запыленный офицер внезапно прилетал с той стороны границы по каким-то военным делам и заставал свою благоверную не совсем одну и не совсем в приличной позе.

То, что гарнизон приграничный, подтверждали патрули, которые выходили на дежурство, вооруженные автоматами и гранатами. На аэродроме, где приходилось работать «салагам», таким как Пашка, то и дело взмывали вверх или тяжело плюхались на взлетку самолеты. Приходилось грузить «Илы» и «Аны» тяжеленными ящиками с автоматами, патронами, снарядами, бомбами. Разгружали так же и серые самолеты с подпалинами по бокам, какие-то безрадостные, поблекшие, не имеющие привычного авиационного блеска и лоска. Носили солдаты из глубины летающих громадин длинные неподъемные ящики, перетаскивая их вшестером, а то и по восемь человек. Долго не могли понять, что значат таинственные слова летчиков, спускающихся устало на бетон аэродрома:

Назад Дальше