Райотдел - Соколовский Владимир Григорьевич 38 стр.


— Ой, Мишенька! Ой, какой ты стал… Как хоть живешь-то? Все дворничаешь? Ну и не беда! Все бывает… А я сейчас вашу Аню Демченко встретила, она в цветочном ряду георгинами торгует. Не желаешь с ней поговорить?

— Нет, не желаю. О чем?

Сгорбилась Маша, потолстела.

— А я иной раз пробегаю мимо вашего райотдела — тебя вспоминаю, всех нас… Он все такой же стоит, только люди другие, совсем никого не знаю…

— Ворота-то там — как? Все устанавливают?

— Возятся — варят да снова снимают. Это уж — работа на века.

— Тетя Маша, тетя Маша… Со свиданьицем, значит. Надо же, где встретились… Помогай арбуз выбирать.

— Ты не один?

— Да вот… с дружком… — он показал на Балина. Киреева кивнула, поздоровалась и ухватила бывшего следователя за руку:

— Я выберу тебе, Миша! Я умею выбирать. Во-он туда пошли, там астраханские, я знаю!

Она долго выбирала: постукивала, осматривала хвостики, держала в руках. Наконец вручила Михаилу Егоровичу:

— Бери. Должен быть очень вкусный. Право-слово!

— Теперь мне, — сказал из-за ее спины Балин.

— Давайте, давайте…

А когда они оба встали перед нею с оттягивающими сетки арбузами, она подошла к Носову, ткнулась ему в плечо:

— Миша, Миша!.. Я ведь Пашку нынче в мае схоронила…

— Да что-о ты! Вот беда…

— Ага… Всего восемь месяцев и на пенсии-то побыл! В магазин сходил с утра, и — «Что-то мне нездоровится, полежу маленько…» Я на кухне была. Слышу — он захрипел. Врачей вызвала, приехали — а поздно, он уж отошел. Сорок девять лет… Так и не пожили мы с ним толком. Ах, ладно, Миша! Прощай, что ли. Так толком и не поговорили. Жалко! Я тебя иной раз и во сне увижу. Что-то хорошее у меня с тобой связано. А ты помнишь хоть меня? Наверно, ничем хорошим и помянуть-то нельзя: дура, дура, дура была…

— Слушай! — Носов схватил Марию Алексеевну за руку. — А пойдем-ка ко мне! Посидим, потолкуем. Соскучился я, право… И арбузы твои распробуем. Винишка сообразим… Идем, тетя Маша! Как хорошо, что я тебя встретил сегодня! — в глазах его показались слезы. — Пойдем, а? Ты что, стесняешься? Я, верно, бедняк, в подвале живу — ну, так ты ведь человек понимающий, тебя это не должно смущать. Обидеть тебя там тоже никто не обидит…

— Поехали, Мишанька!

Балин со своим арбузом плелся сзади них. В трамвае он вынул абонементы на всех троих, пробил и показал: мол, не волнуйтесь, заплачено!

— Кто это? — тихо спросила Киреева.

— Да… — Носов замялся. Про то давнее балинское дело она вряд ли что-то знала, его судил областной суд. Бог с ним. — Работает, слесарь наш… со мной пока живет. Что-то с женой у него не ладится.

Балин злобно наблюдал за ними. Ишь ты, подхватил подругу, тащит к себе… Но не похоже, чтобы у них того-этого: больно стара… Тоже, видать, из ментовских… Болтают, погыгивают. Ну, хорошо же… Поди ты, какой хитрый попался мусор: натворил дел и — спрятался в дворниках, вроде как и вовсе ни при чем. Решение убить бывшего следователя именно сегодня укрепилось в нем окончательно.

— Значит… значит, здесь живешь? — Киреева грустно покачала головой, останавливаясь перед кованой, ведущей в подвал дверью.

— Здесь, тетя Маша.

— Что ж, открывай…

Они спустились вниз и вошли в носовскую каморку.

— Ты бы, Миша, хозяйку хоть приходящую себе завел, — оглядевшись, сказала Мария Алексеевна. — Грязища…

— Как-кая там хозяйка! Садись, садись…

Он расчистил рукавом стол, подвинул табуретку. Вынул арбуз из сетки.

— Эй, квартирант! — крикнул он Балину. — У тебя, я знаю, нож знатный есть. Давай, починай!

Тот полез куда-то внутрь пиджака, вынул острый блестящий клинок с наборной рукоятью. Пластнул сверху арбуза — тот распался на две половины.

— Гляди, какой! — восхищенно ахнула Маша. — Я ведь сказывала, что умею!

— Ну-ка дай! — Михаил Егорович протянул руку. — Дай, говорят!

Балин протянул ему нож. Носов аккуратно разрезал арбуз, Киреевой вручил самый большой ломоть.

— Нет, так не годится, — сказал он через некоторое время. Он поставил на стол бутылку водки, возбужденно потер ладони:

— У, хар-рашо-о… Ну-ко, стаканчики помыть-сполоснуть… Ты, тетя Маша, сегодня наша гостья. За тебя, что ли?

— Нет, ребята! — она сделала решительный жест. — Не надо за меня. Ради Бога, я прошу. Давайте за что-нибудь другое.

— А за что? Я и не знаю. Больше вроде не за что. За любовь разве… х-хы-ы…

— Ну а почему нет-то? Любовь — дело хорошее. Только, видно, не про нас…

Выпили, закусили арбузом.

— Не грусти, тетя Маша! — сказал бывший следователь, погладив Кирееву по плечу. — Все еще впереди, какие твои годы.

— Да мне ничего не надо. Какого черта я вообще здесь торчу? Я ведь деревенская девка. И так мне нравилось там жить! А вот выхлестнуло — и все. Школу кончила в райцентре, домой приехала — мать парализованная лежит, деду восемьдесят лет. Спрашиваю: чего дальше-то делать? Ой, говорят оба, уезжай скорей куда-нибудь, а то нам за тебя налог велели платить, тысячу рублей. По тем-то временам!.. Поревела, манатки собрала, да и в город двинула, в техническое училище. Год там отучилась — да на завод. На юрфак заочно поступила. Такая правдолюбица была… Вот в суд и угодила.

— Вона что! — подал голос Балин. — Так ты судейская! А я-то гадаю: чего они сошлись, воркуют?

— Что, есть претензии? — устало спросила Мария Алексеевна. — Давай, слушаю…

— Да брось ты с ним! — это вмешался Носов. — У него ко всем претензии.

— Значит, есть и основания… Но мне себя винить не в чем: я никого против совести не засудила.

— Это его не интересует. У него и наколка такая есть: СЛОН. Это по-лагерному значит: «Смерть лягавым от ножа».

— Ну, она не всех касается, — проговорил Балин. — Некоторых только…

— А, ну да…

Киреева замерла: словно прислушивалась в наступившей тишине к душам обоих.

— Пойду я, — она поднялась. — Спасибо тебе, Миша. Передохнуть надо.

— Оставляешь меня, тетя Маша? — усмехнулся бывший следователь. — Эх, ладно…

— Что мне тут делать? Ваши дела… Господь вас спаси! Ты покорись, Миша. И вы, — она поглядела на Балина, — тоже покоритесь. И без того много греха нынче по земле бродит.

— Устали уж покоряться-то! — буркнул Балин. — Сколько можно? Меня вон четырнадцать лет так ломали, что ни косточки, ни нерва живого нет. Что же я — один все это на себе тащить должен?

— Мелкая ты душа… Зло с собой носишь… — она сверкнула глазами на Балина, перекрестилась и пошла к выходу.

— Подожди, тетка! — жалобно крикнул он ей вслед. — Подожди, поговорим… поговорим давай! Я рази сам-то по себе злой? Меня ломали, калечили… озлили до того, что сам в беспредел впал! Погоди-и!..

Носов хотел тоже двинуться за ними, однако Балин рявкнул ему: «Отстань! Сиди тут, собака!»

Первое опьянение всегда бодрило, мир становился ярким, цветным, объемным — и не так уже было страшно за свою жизнь. Ну, подумаешь! Все равно когда-то надо.

Он вышел на улицу, огляделся.

Ходили люди, и он радостно здоровался, раскланивался со всеми. Вот взгляд его замедлился, проводил мальчишку с тяжелым портфелем: сын Феликса, давнего приятеля, физика-лирика. Феликсу, когда он защитился, дали квартиру в этих домах. Конечно, он женился уже к тому времени, и был ребенок. Разница между положением его и Носова стала огромной, Феликс мог бы вообще не замечать существования такого социального ничтожества, как бывший муж однокурсницы — но он так не сделал; когда выдавался момент, разговаривал с Михаилом Егоровичем просто и свободно — даже лучше, чем раньше; за это Носов навсегда остался ему благодарен. Жаловался, что дичает, пустеет духовно, что надо искать новую жизненную философию. В конце концов и выбрал-то замшелую чепуху: «Я мужчина. Мужчина должен быть охотником, добытчиком и повелителем». Охоты, поездки с друзьями, пьянки при кострах. И погиб жертвою новых исканий: ехал поддатый с рыбалки домой, в кузове грузовика, машину занесло на повороте, Феликса выбросило из кузова на дорогу. На похоронах его — это было лет пять тому назад — Носов встретил всю их компанию: Родьку, Витька, свою бывшую жену Лильку, Галочку Деревянко. На поминки не пошел, постеснялся, только попросил Родьку вынести ему хотя бы полбутылки, — тот вынес, сунул в руку и ушел, пряча глаза. Ну и хрен с тобой.

Витька приходилось видать: прямой, с бледным лицом, он катил в черном лимузине с казенным шофером. И милиционеры оберегали его в здании, где он исполнял должность. И дочку его — его и Галки Деревянко — крепенькую хитроглазую девочку — приходилось встречать с матерью на улицах. Галочка останавливалась с ним, но разговора не получалось, она улыбалась, конфузилась, не знала, как себя с ним вести. Очень постарела, и не похоже, чтобы ребенок был ей особенно в радость: столько, видать, с ней настрадалась. И молодость прошла, и жизнь пролетает, и боль все время… И одной тоже плохо. Эх, Галка, Галка! Как пили, плясали, пели песни. Какой веселый пьяница Славка Мухлынин ходил в носовских друзьях! И тоже исчез с лица земли: так и не долетел до Афгана, куда так рвался, душманы сожгли самолет, когда шел на посадку…

Борька Фудзияма. На его долю выпали прямо крестные муки, прежде чем он успокоился. От той, старой компании он все-таки как-то отбился, сколотил бригаду шабашников и начал колесить с ней по области, строить дома, разные коровники, свинарники. В разгар очередной компании их схватили, обвинили в завышении объемов, приписках, еще каких-то махинациях — и осудили всю бригаду.

Борька из солидарности решил разделить общую участь: он не обмолвился о том, что служил когда-то в милиции и попал в общий лагерь. Когда там со временем узнали о фактах его прежней биографии, собранием заправил постановлено было подвергнуть его коллективному изнасилованию. Во время этой процедуры Вайсбурд поседел — стал белым как лунь. На другой день во время работы он дерзко напал на конвоира, зачуханного таджика, отнял у него автомат с десятью патронами и начал охоту за теми, кто принимал участие в глумлении. Ему удалось застрелить троих, до того, как он сам лег и прижался к земле, сраженный пулей из пистолета командира конвойной роты. Такие вот слухи о гибели Фудзиямы донеслись до бывшего следователя Носова.

…Цикада заранее знает, когда
Подует осенний ветер.
Но когда придет к человеку смерть,
Не знает никто на свете.

И вот твое время подходит к концу… Да нет, все нормально. Не убил. Не украл. Прелюбодействовал, лицемерил, лгал, служил ложным кумирам. Тоже было. Ну, прости — кто ты есть там, за порогом. Ведь не вернешься обратно, в то время. Да если и вернешься, вряд ли станешь поступать по-иному. Прости! А не захочешь — ну что же, наверно, в этом тоже будет своя правда. Ведь не могу же я простить Балина за то, что он когда-то сделал. Ты велишь — а я не могу. И по-прежнему считаю себя правым во всем, — даже в том, что отпустил его тогда. Кто же мог знать, что он убьет ее! Вот, добрался и до этого подвала. Какая уж тут справедливость! Злой, злой мужик — попробуй докажи ему, что по своей только воле он стал таким! Да он и слушать не будет — нужны ему эти доказательства! Чего это он поперся за Машей? Тоже тоскует душа…

Смыться, что ли, пока его нет? Уйти к бродягам, ночевать с ними в подвалах, собирать бутылки… Тоже ведь жизнь. Чем он так уж отличается теперь от них? Тем, что работает, имеет угол — стол, койку, тумбочку? Да это чепуха. Но есть все-таки предел, положенный для человека, дальше он шагнуть не может. Нет, туда нельзя. Человек должен знать свое последнее место, и знать, по крайней мере, кто его будет хоронить.

Хоронить… Носов вспомнил, как пышно, с трубами и торжественной панихидой, хоронили доцентшу Клюеву, скончавшуюся в своей квартире в состоянии полного умственного ничтожества: перед смертью она написала разгромную рецензию на оперетту «Сильва», в которой узрела апологию реакционного австро-венгерского офицерства, а также задушила любимого кобелька Тошку, вообразив и его, видно, идеологическим врагом. Долго потом через бывших сослуживцев доносились до Михаила Егоровича слухи о том, что друзья и ученики покойной запрудили разные органы требованиями привлечь к строжайшей ответственности его, следователя Носова, за то, что он в свое время принял якобы сторону потенциальных диссидентов и диверсантов и тем самым способствовал ускорению кончины ревнительницы.

Там продолжала кипеть все та же абсурдная жизнь, но она уже не касалась его: душа отдыхала.

Характер — нордический, отважный, твердый. С друзьями и коллегами по работе открыт, общителен, дружелюбен. Кандидатура жены утверждена рейхсфюрером.

Я папа Мюллер.

Носов вспомнил о получке: сколько у него осталось? Пересчитал: э, чепуха… Еще вычли за вытрезвитель в прошлом месяце. Но на неделю тихого, одинокого пьянства — должно, безусловно, хватить. А дальше… дальше как раз подоспела бы новая бражка. Михаил Егорович потянул слюну. Хорошо бы! Если останется живой после возвращения Балина, он так и сделает. Если же нет… Он быстро, бегом спустился в подвал, нашел листок тетрадной бумаги. И, очистив стол от арбузных корок, написал: «В смерти никого не винить. Деньги истратьте на похороны». Завернул получку в бумагу, сунул под матрац, зная: там все равно будут смотреть. Не оставлять же деньги этому ханыге! Больно ему будет жирно.

На лестнице послышались шаги.

Назад