«Я давно не спал в постели, — проговорил он с улыбкой (не показывай десен, дурак), — в настоящей постели».
«Снимай все с себя, — сказал я нетерпeливо. — Ты вeроятно грязен, пылен. Дам тебe рубашку для спанья. И вымойся».
Ухмыляясь и покрякивая, нeсколько как будто стeсняясь меня, он раздeлся донага и стал мыть подмышками, склонившись над чашкой комодообразного умывальника. Ловкими взглядами я жадно осматривал этого совершенно голого человeка. Он был худ и бeл, — гораздо бeлeе своего лица, — так что мое сохранившее лeтний загар лицо казалось приставленным к его блeдному тeлу, — была даже замeтна черта на шеe, гдe приставили голову. Я испытывал необыкновенное удовольствие от этого осмотра, отлегло, непоправимых примeт не оказалось.
Когда, надeв чистую рубашку, выданную ему из чемодана, он лег в постель, я сeл у него в ногах и уставился на него с откровенной усмeшкой. Не знаю, что он подумал, — но, разомлeвший от непривычной чистоты, он стыдливым, сентиментальным, даже просто нeжным движением, погладил меня по рукe и сказал, — перевожу дословно: «Ты добрый парень». Не разжимая зубов, я затрясся от смeха, и тут он, вeроятно, усмотрeл в выражении моего лица нeчто странное, — брови его полeзли наверх, он повернул голову, как птица. Уже открыто смeясь, я сунул ему в рот папиросу, он чуть не поперхнулся.
«Эх ты, дубина! — воскликнул я, хлопнув его по выступу колeна, — неужели ты не смекнул, что я вызвал тебя для важного, совершенно исключительно важного дeла», — и, вынув из бумажника тысячемарковый билет и продолжая смeяться, я поднес его к самому лицу дурака.
«Это мнe?» — спросил он и выронил папиросу: видно пальцы у него невольно раздвинулись, готовясь схватить.
«Прожжешь простыню, — проговорил я сквозь смeх. — Вон там, у локтя. Я вижу, ты взволновался. Да, эти деньги будут твоими, ты их даже получишь вперед, если согласишься на дeло, которое я тебe предложу. Вeдь неужели ты не сообразил, что о кинематографe я говорил так, в видe пробы. Что никакой я не актер, а человeк дeловой, толковый. Короче говоря, вот в чем состоит дeло. Я собираюсь произвести кое-какую операцию, и есть маленькая возможность, что впослeдствии до меня доберутся. Но подозрeния сразу отпадут, ибо будет доказано, что в день и в час совершения этой операции, я был от мeста дeйствия очень далеко».
«Кража?» — спросил Феликс, и что-то мелькнуло в его лицe, — странное удовлетворение…
«Я вижу, что ты не так глуп, — продолжал я, понизив голос до шепота. — Ты, по-видимому, давно подозрeвал неладное и теперь доволен, что не ошибся, как бывает доволен всякий, убeдившись в правильности своей догадки. Мы оба с тобой падки на серебряные вещи, — ты так подумал, не правда ли? А может быть, тебe просто приятно, что я не чудак, не мечтатель с бзиком, а дeльный человeк».
«Кража?» — снова спросил Феликс, глядя на меня ожившими глазами.
«Операция во всяком случаe незаконная. Подробности узнаешь погодя. Позволь мнe сперва тебe объяснить, в чем будет состоять твоя работа. У меня есть автомобиль. Ты сядешь в него, надeв мой костюм, и проeдешь по указанной мною дорогe. Вот и все. За это ты получишь тысячу марок».
«Тысячу, — повторил за мной Феликс. — А когда вы мнe их дадите?»
«Это произойдет совершенно естественно, друг мой. Надeв мой пиджак, ты в нем найдешь мой бумажник, а в бумажникe — деньги».
«Что же я должен дальше дeлать?»
«Я тебe уже сказал. Прокатиться. Скажем так: я тебя снаряжаю, а на слeдующий день, когда сам то я уже далеко, ты eдешь кататься, тебя видят, тебя принимают за меня, возвращаешься, а я уже тут как тут, сдeлав свое дeло. Хочешь точнeе? Изволь. Ты проeдешь через деревню, гдe меня знают в лицо; ни с кeм говорить тебe не придется, это продолжится всего нeсколько минут, но за эти нeсколько минут я заплачу дорого, ибо они дадут мнe чудесную возможность быть сразу в двух мeстах».
«Вас накроют с поличным, — сказал Феликс, — а потом доберутся и до меня. На судe все откроется, вы меня предадите».
Я опять рассмeялся: «Мнe, знаешь, нравится, дружок, как это ты сразу освоился с мыслью, что я мошенник».
Он возразил, что не любит тюрем, что в тюрьмах гибнет молодость, что ничего нeт лучше свободы и пeния птиц. Говорил он это довольно вяло и без всякой неприязни ко мнe. Потом задумался, облокотившись на подушку. Стояла душная тишина. Я зeвнул и, не раздeваясь, лег навзничь на постель. Меня посeтила забавная думка, что Феликс среди ночи убьет и ограбит меня. Вытянув в бок ногу, я шаркнул подошвой по стeнe, дотронулся носком до выключателя, сорвался, еще сильнeе вытянулся, и ударом каблука погасил свeт.
«А может быть, это все вранье? — раздался в тишинe его глупый голос. — Может быть, я вам не вeрю…»
Я не шелохнулся.
«Вранье», — повторил он через минуту.
Я не шелохнулся, а немного погодя принялся дышать с бесстрастным ритмом сна.
Он по-видимому прислушивался. Я прислушивался к тому, как он прислушивается. Он прислушивался к тому, как я прислушиваюсь к его прислушиванию. Что-то оборвалось. Я замeтил, что думаю вовсе не о том, о чем мнe казалось, что думаю, — попытался поймать свое сознание врасплох, но запутался.
Мнe приснился отвратительный сон. Мнe приснилась собачка, — но не просто собачка, а лже-собачка, маленькая, с черными глазками жучьей личинки, и вся бeленькая, холодненькая, — мясо не мясо, а скорeе сальце или бланманже, а вeрнeе всего мясцо бeлого червя, да притом с волной и рeзьбой, как бывает на пасхальном баранe из масла, — гнусная мимикрия, холоднокровное существо, созданное природой под собачку, с хвостом, с лапками, — все как слeдует. Она то и дeло попадалась мнe под руку, невозможно было отвязаться, — и когда она прикасалась ко мнe, то это было как электрический разряд. Я проснулся. На простынe сосeдней постели лежала, свернувшись холодным бeлым пирожком, все та же гнусная лже-собачка, — так, впрочем, сворачиваются личинки, — я застонал от отвращения, — и проснулся совсeм. Кругом плыли тeни, постель рядом была пуста, и тихо серебрились тe широкие лопухи, которые, вслeдствие сырости, вырастают из грядки кровати. На листьях виднeлись подозрительные пятна, вродe слизи, я всмотрeлся: среди листьев, прилeпившись к мякоти стебля, сидeла маленькая, сальная, с черными пуговками глаз… но тут уж я проснулся по-настоящему.
В комнатe было уже довольно свeтло. Мои часики остановились. Должно быть — пять, половина шестого. Феликс спал, завернувшись в пуховик, спиной ко мнe, я видeл только его макушку. Странное пробуждение, странный рассвeт. Я вспомнил наш разговор, вспомнил, что мнe не удалось его убeдить, — и новая, занимательнeйшая мысль овладeла мной. Читатель, я чувствовал себя по-дeтски свeжим послe недолгого сна, душа моя была как бы промыта, мнe в концe концов шел всего только тридцать шестой год, щедрый остаток жизни мог быть посвящен кое-чему другому, нежели мерзкой мечтe. В самом дeлe, — какая занимательная, какая новая и прекрасная мысль, — воспользоваться совeтом судьбы, и вот сейчас, сию минуту, уйти из этой комнаты, навсегда покинуть, навсегда забыть моего двойника, да может быть он и вовсе непохож на меня, — я видeл только макушку, он крeпко спал, повернувшись ко мнe спиной. Как отрок послe одинокой схватки стыдного порока с необыкновенной силой и ясностью говорит себe: кончено, больше никогда, с этой минуты чистота, счастье чистоты, — так и я, высказав вчера все, все уже вперед испытав, измучившись и насладившись в полной мeрe, был суевeрно готов отказаться навсегда от соблазна. Все стало так просто: на сосeдней кровати спал случайно пригрeтый мною бродяга, его пыльные бeдные башмаки, носками внутрь, стояли на полу, и с пролетарской аккуратностью было сложено на стулe его платье. Что я, собственно, дeлал в этом номерe провинциальной гостиницы, какой смысл был дальше оставаться тут? И этот трезвый, тяжелый запах чужого пота, это блeдно-сeрое небо в окнe, большая черная муха, сидeвшая на графинe, — все говорило мнe: уйди, встань и уйди.
Я спустил ноги на завернувшийся коврик, зачесал карманным гребешком волосы с висков назад, бесшумно прошел по комнатe, надeл пиджак, пальто, шляпу, подхватил чемодан и вышел, неслышно прикрыв за собою дверь. Думаю, что если бы даже я и взглянул невзначай на лицо моего спящего двойника, то я бы все-таки ушел, — но я и не почувствовал побуждения взглянуть, — как тот же отрок, только что мною помянутый, уже утром не удостаивает взглядом обольстительную фотографию, которой ночью упивался.
Быстрым шагом, испытывая легкое головокружение, я спустился по лeстницe, заплатил за комнату, и, провожаемый сонным взглядом лакея, вышел на улицу. Через полчаса я уже сидeл в вагонe, веселила душу коньячная отрыжка, а в уголках рта остались соленые слeды яичницы, торопливо съeденной в вокзальном буфетe. Так на низкой пищеводной нотe кончается эта смутная глава.
ГЛАВА VI
Небытие Божье доказывается просто. Невозможно допустить, напримeр, что нeкий серьезный Сый, всемогущий и всемудрый, занимался бы таким пустым дeлом, как игра в человeчки, — да притом — и это, может быть, самое несуразное — ограничивая свою игру пошлeйшими законами механики, химии, математики, — и никогда — замeтьте, никогда! — не показывая своего лица, а развe только исподтишка, обиняками, по-воровски — какие уж тут откровения! — высказывая спорные истины из-за спины нeжного истерика. Все это божественное является, полагаю я, великой мистификацией, в которой, разумeется, уж отнюдь неповинны попы: они сами — ее жертвы. Идею Бога изобрeл в утро мира талантливый шалопай, — как-то слишком отдает человeчиной эта самая идея, чтобы можно было вeрить в ее лазурное происхождение, — но это не значит, что она порождена невeжеством, — шалопай мой знал толк в горних дeлах — и право не знаю, какой вариант небес мудрeе: — ослeпительный плеск многоочитых ангелов или кривое зеркало, в которое уходит, бесконечно уменьшаясь, самодовольный профессор физики. Я не могу, не хочу в Бога вeрить еще и потому, что сказка о нем — не моя, чужая, всеобщая сказка, — она пропитана неблаговонными испарениями миллионов других людских душ, повертeвшихся в мирe и лопнувших; в ней кишат древние страхи, в ней звучат, мeшаясь и стараясь друг друга перекричать, неисчислимые голоса, в ней — глубокая одышка органа, рев дьякона, рулады кантора, негритянский вой, пафос рeчистого пастора, гонги, громы, клокотание кликуш, в ней просвeчивают блeдные страницы всeх философий, как пeна давно разбившихся волн, она мнe чужда и противна, и совершенно ненужна.
Если я не хозяин своей жизни, не деспот своего бытия, то никакая логика и ничьи экстазы не разубeдят меня в невозможной глупости моего положения, — положения раба божьего, — даже не раба, а какой-то спички, которую зря зажигает и потом гасит любознательный ребенок — гроза своих игрушек. Но беспокоиться не о чем. Бога нeт, как нeт и бессмертия, — это второе чудище можно так же легко уничтожить, как и первое. В самом дeлe, — представьте себe, что вы умерли и вот очнулись в раю, гдe с улыбками вас встрeчают дорогие покойники. Так вот, скажите на милость, какая у вас гарантия, что это покойники подлинные, что это дeйствительно ваша покойная матушка, а не какой-нибудь мелкий демон-мистификатор, изображающий, играющий вашу матушку с большим искусством и правдоподобием. Вот в чем затор, вот в чем ужас, и вeдь игра-то будет долгая, бесконечная, никогда, никогда, никогда душа на том свeтe не будет увeрена, что ласковые, родные души, окружившие ее, не ряженые демоны, — и вeчно, вeчно, вeчно душа будет пребывать в сомнeнии, ждать страшной, издeвательской перемeны в любимом лицe, наклонившемся к ней. Поэтому я все приму, пускай — рослый палач в цилиндрe, а затeм — раковинный гул вeчного небытия, но только не пытка бессмертием, только не эти бeлые, холодные собачки, — увольте, — я не вынесу ни малeйшей нeжности, предупреждаю вас, ибо все — обман, все — гнусный фокус, я не довeряю ничему и никому, — и когда самый близкий мнe человeк, встрeтив меня на том свeтe, подойдет ко мнe и протянет знакомые руки, я заору от ужаса, я грохнусь на райский дерн, я забьюсь, я не знаю, что сдeлаю, — нeт, закройте для посторонних вход в области блаженства.
Однако, несмотря на мое невeрие, я по природe своей не уныл и не зол. Когда я из Тарница вернулся в Берлин и произвел опись своего душевного имущества, я, как ребенок, обрадовался тому небольшому, но несомнeнному богатству, которое оказалось у меня, и почувствовал, что, обновленный, освeженный, освобожденный, вступаю, как говорится, в новую полосу жизни. У меня была глупая, но симпатичная, преклонявшаяся предо мной жена, славная квартирка, прекрасное пищеварение и синий автомобиль. Я ощущал в себe поэтический, писательский дар, а сверх того — крупные дeловые способности, — даром что мои дeла шли неважно. Феликс, двойник мой, казался мнe безобидным курьезом, и я бы в тe дни, пожалуй, рассказал о нем другу, подвернись такой друг. Мнe приходило в голову, что слeдует бросить шоколад и заняться другим, — напримeр, изданием дорогих роскошных книг, посвященных всестороннему освeщению эроса — в литературe, в искусствe, в медицинe… Вообще во мнe проснулась пламенная энергия, которую я не знал к чему приложить. Особенно помню один вечер, — вернувшись из конторы домой, я не застал жены, она оставила записку, что ушла в кинематограф на первый сеанс, — я не знал, что дeлать с собой, ходил по комнатам и щелкал пальцами, — потом сeл за письменный стол, — думал заняться художественной прозой, но только замусолил перо да нарисовал нeсколько капающих носов, — встал и вышел, мучимый жаждой хоть какого-нибудь общения с миром, — собственное общество мнe было невыносимо, оно слишком возбуждало меня, и возбуждало впустую. Отправился я к Ардалиону, — человeк он с шутовской душой, полнокровный, презрeнный, — когда он наконец открыл мнe (боясь кредиторов, он запирал комнату на ключ), я удивился, почему я к нему пришел.
«Лида у меня, — сказал он, жуя что-то (потом оказалось: резинку). — Барынe нездоровится, разоблачайтесь».
На постели Ардалиона, полуодeтая, то есть без туфель и в мятом зеленом чехлe, лежала Лида и курила.
«О, Герман, — проговорила она, — как хорошо, что ты догадался прийти, у меня что-то с животиком. Садись ко мнe. Теперь мнe лучше, а в кинематографe было совсeм худо».
«Не досмотрeли боевика, — пожаловался Ардалион, ковыряя в трубкe и просыпая черную золу на пол. — Вот уж полчаса, как валяется. Все это дамские штучки, — здорова, как корова».
«Попроси его замолчать», — сказала Лида.
«Послушайте, — обратился я к Ардалиону, — вeдь не ошибаюсь я, вeдь у вас дeйствительно есть такой натюрморт, — трубка и двe розы?»
Он издал звук, который неразборчивые в средствах романисты изображают так: «Гм».
«Нeту. Вы что-то путаете синьор».
«Мое первое, — сказала Лида, лежа с закрытыми глазами, — мое первое — большая и неприятная группа людей, мое второе… мое второе — звeрь по-французски, — а мое цeлое — такой маляр».
«Не обращайте на нее внимания, — сказал Ардалион. — А насчет трубки и роз, — нeт, не помню, — впрочем, посмотрите сами».
Его произведения висeли по стeнам, валялись на столe, громоздились в углу в пыльных папках. Все вообще было покрыто сeрым пушком пыли. Я посмотрeл на грязные фиолетовые пятна акварелей, брезгливо перебрал нeсколько жирных листов, лежавших на валком стулe.
«Во-первых „орда“ пишется через „о“, — сказал Ардалион. — Изволили спутать с арбой».
Я вышел из комнаты и направился к хозяйкe в столовую. Хозяйка, старуха, похожая на сову, сидeла у окна, на ступень выше пола, в готическом креслe и штопала чулок на грибe. «Посмотрeть на картины», — сказал я.
«Прошу вас», — отвeтила она милостиво.
Справа от буфета висeло как раз то, что я искал, — но оказалось, что это не совсeм двe розы и не совсeм трубка, а два больших персика и стеклянная пепельница.
Вернулся я в сильнeйшем раздражении.
«Ну что, — спросил Ардалион, — нашли?»
Я покачал головой. Лида уже была в платьe и приглаживала перед зеркалом волосы грязнeйшей Ардалионовой щеткой.
«Главное, — ничего такого не eла», — сказала она, суживая по привычкe нос.
«Просто газы, — замeтил Ардалион. — Погодите, господа, я выйду с вами вмeстe, — только одeнусь. Отвернись, Лидуша».
Он был в заплатанном, испачканном краской малярском балахонe почти до пят. Снял его. Внизу были кальсоны, — больше ничего. Я ненавижу неряшливость и нечистоплотность. Ей Богу, Феликс был как-то чище его. Лида глядeла в окно и напeвала, дурно произнося нeмецкие слова, уже успeвшую выйти из моды пeсенку. Ардалион бродил по комнатe, одeваясь по мeрe того, как находил — в самых неожиданных мeстах — разные части своего туалета.