Вода беспорядочно плескалась в кафельной чаше, дробя солнечные блики и понемножечку успокаиваясь. Высокий, как в боковом притворе храма, сводчатый потолок отражал и множил мокрые шлепки и плеск, возвращая их гулким эхом. Пользуясь тем, что его никто не видит, Кравцов самодовольно усмехнулся. Здесь, в недавно достроенном загородном доме, ему нравилось все, даже эхо; нечего и говорить, что больше всего прочего в этом доме, как и на всем белом свете, Юрию Никодимовичу нравился он сам.
А почему бы, собственно, и нет?
С того далекого, полузабытого за давностью дня, когда Кравцов впервые увидел неправдоподобно ультрамариновую воду на выходе из Балаклавской бухты и понял, наконец, почему море так часто называют синим, прошло почти полных двадцать два года – целая, как ему когда-то казалось, жизнь. За эти годы он многое успел повидать, объездил всё постсоветское пространство и половину земного шарика в придачу, возмужал, заматерел и вошел в настоящую силу. Помимо нескольких десятков глупых анекдотов, память бережно хранила воспоминания о множестве сказочных, экзотических мест, где Юрий Никодимович побывал, и приятных, веселых, а зачастую очень полезных людей, с которыми он познакомился и завязал приятельские отношения. Он жил на полную катушку, работал с полной отдачей; бабы его любили, друзья уважали, а начальство ценило, признавая его высокие заслуги и отменные деловые качества.
Так почему бы, в самом деле, ему себе не нравиться? Вон ведь он какой удалец! Полвека за плечами, в январе отпраздновал юбилей, пенсия не за горами, а до сих пор как огурчик!
Размашистым движением, почти не глядя, нацепив на крючок вешалки мокрые, капающие слегка хлорированной водицей плавки, Юрий Никодимович повернулся лицом к укрепленному на стене раздевалки большому зеркалу, поднял согнутые в локтях руки на уровень плеч, втянул живот, выпятил грудь и напряг бицепсы – не как современный культурист на подиуме, а как старинный цирковой борец на арене. Хотя силенкой папа с мамой его не обделили, на культуриста он и вправду не тянул. Поросшее пучками жестких темных волос бледное коренастое тело уже заметно одрябло и заплыло жирком, живот округлился, а грудь начала приобретать сходство с трясущимся, не влезающим ни в один лифчик бесполезным выменем растолстевшей старухи. Словом, огурчик уже слегка подувял, но заметно это было только вот так, без одежды, при беспощадно ярком дневном свете, соперничающем со светом люминесцентных ламп.
Да, огурчик стал уже не тот, что прежде. Вон, и хвостик обвис… Но это временно – так сказать, ввиду отсутствия в ближайшем обозримом будущем перспектив практического применения. А так он у нас еще о-го-го! По крайности, до сих пор никто не жаловался.
Взявшись обеими руками за основание своего «хвостика», начальник одного из ведущих управлений министерства строительства Юрий Никодимович Кравцов помахал им своему зеркальному двойнику. Двойник ответил тем же неприличным жестом.
– Дурак, – сказал ему Юрий Никодимович. – Посмотри на себя! Взрослый, солидный мужик, а чем занимаешься?
Пристыженный двойник убрал руки оттуда, где им в данный момент решительно нечего было делать, повернулся налево и, сделав три шага, скрылся из вида за краем зеркала – разумеется, не сам по себе, а копируя движения Юрия Никодимовича, который, бросив валять дурака, направился, наконец, в душ.
В просторной душевой было пусто, сухо и чисто, как в операционной. Такое излишество, как пластиковые кабинки, здесь отсутствовало ввиду полной ненадобности. Насвистывая мотив старой песенки, которая начиналась словами «Закаляйся, если хочешь быть здоров», Кравцов прошлепал босыми ногами по кафелю своего любимого темно-синего цвета. На сухом кафеле оставались мокрые отпечатки его подошв, судя по которым, Юрий Никодимович страдал плоскостопием. Хромированная стойка душа без единого пятнышка известкового налета блестела, как узкое кривое зеркало, в котором маячило искаженное до полной неузнаваемости отражение приближающегося Кравцова. Его любимая веревочная мочалка висела на специальном крючке слева от стойки; справа, на сверкающей хромом полочке, расположились прочие принадлежности – свежий кусок душистого мыла и бутылочка шампуня против перхоти.
Впрочем, пардон: шампунь куда-то подевался. Мыло лежало на месте, а вот белую с синей крышечкой бутылку как корова языком слизала. Или он просто забыл ее принести?
Даже не успев толком удивиться, Юрий Никодимович сделал еще один шаг и вдруг поскользнулся – не слегка, а всерьез, по полной программе. Правая нога стремительно поехала вперед по внезапно сделавшемуся скользким, как покрытый тончайшей водяной пленкой оттепельный лед, кафелю, и взметнулась в воздух, как будто Юрий Никодимович пробивал победный пенальти. Беспорядочно машущие в поисках опоры руки встречали только пустоту, заставляя сожалеть об излишнем, как теперь выяснилось, размахе, с которым было построено данное помещение.
Совершив немыслимый, фантастический пируэт, Кравцов каким-то чудом сумел удержать равновесие. Но в тот самый миг, когда правая нога наконец-то коснулась пяткой пола, левая вдруг решила пойти по ее стопам и, в свою очередь, неудержимо рванулась вперед. Панический удар правой пяткой по кафелю только усугубил ситуацию – пол оказался залит сплошным тонким слоем жидкого мыла, и необдуманно резкое рефлекторное движение поставило в деле жирную точку: Юрий Никодимович рухнул, как срубленное дерево.
– Мыло, б…дь, упало, – успел выговорить он уже в падении, а в следующую секунду его затылок с коротким неприятным треском вошел в соприкосновение с темно-синим, цвета балаклавской воды, кафелем.
Примерно с минуту в душевой ничего не происходило. Поросшее пучками жестких темных волос обнаженное тело неподвижно лежало в почти невидимой на фоне блестящего кафеля прозрачной луже жидкого мыла. Из-под его головы медленно и беззвучно расползалась еще одна лужа, имевшая другой, густой и темный вино-красный цвет.
Потом в тишине послышались легкие шаги, и в кривом зеркале хромированной трубы душевой стойки показались очертания еще одной человеческой фигуры. С головы до ног затянутый в черное человек осторожно, чтобы не поскользнуться, приблизился к лежащему в мыльной луже телу и, присев на корточки, пощупал пульс. Пульс отсутствовал. Исполняя предсмертный балетный номер на скользком полу, покойный начальник управления министерства строительства развернулся лицом к выходу, и теперь его расколовшаяся, как гнилой орех, голова лежала почти под воронкой душа, в десятке сантиметров от закрытого металлической решеткой сточного отверстия в полу. Человек в черном слегка пожал плечами, безмолвно отдавая дань уважения фортуне, которая по-прежнему оставалась его верной союзницей: такое расположение тела не было необходимым, но представлялось весьма удачным, являя собой маленький дополнительный бонус – что-то вроде премии за безупречно выполненную работу.
Выпрямившись, незнакомец пустил горячую, а затем и холодную воду. Отрегулировав температуру до приемлемых сорока двух – сорока четырех градусов, он снова наклонился и положил на кафель под полочкой для мыла открытую пластиковую бутылочку из-под шампуня, а затем, отступив, на глаз оценил плоды своих усилий.
Труп лежал ногами к выходу под работающим душем, растопырив плоскостопные, с кривыми мизинцами ступни, и тугие струйки воды били ему прямо в лицо. Доверху наполнив открытый рот, вода начала вытекать наружу; вспененный бьющими сверху струйками шампунь резво убегал в канализацию, смешиваясь с кровью и унося ее с собой. Лежащая на краю мыльной лужи открытая пластиковая бутылочка прозрачно намекала на ее происхождение, внося полную и окончательную ясность в и без того несложную картину трагического и нелепого несчастного случая.
Все было нормально. Неторопливо направляясь к выходу, человек в черном негромко, с оттенком уважительного изумления повторил последние слова покойного:
– Мыло упало… Надо же, какой веселый, юморной мужик!
* * *
Существует такое устойчивое выражение: романтика железных дорог. За последние суматошные, трудные, начисто лишенные романтизма, прагматичные десятилетия данное словосочетание практически вышло из употребления, но оно сохранилось на пожелтевших страницах пылящихся на библиотечных полках, всеми забытых книг; оно по-прежнему существует, и это по-прежнему не пустой звук.
Есть что-то таинственное и притягательное в ночных гудках маневровых тепловозов и разносящемся на многие километры в тихом предутреннем воздухе лязге буферов. Понятный только посвященным язык горящих красными и пронзительно-синими огнями семафоров, маслянистый блеск убегающих к горизонту стальных рельсов, хруст щебенки под ногами, исходящий от нагретой солнцем насыпи запах горячего мазута – все это сродни плеску волн и крикам чаек над гаванью, в которой стоит готовый сняться с якоря и уйти на поиски неведомых земель парусный фрегат.
Громыхающий стальными колесами по стыкам железнодорожный состав – не просто деталь ландшафта и помеха движению застрявших на переезде посреди чистого поля автомобилей. Никто, кроме членов поездной бригады, не знает наверняка, откуда и куда он следует, когда прибудет на место и сколько времени проведет в чужих краях. Эти чужие края могут быть лучше или хуже тех, в которых обитаете вы; хорошо там, где нас нет, сказал кто-то, и мчащийся мимо курьерский поезд всякий раз напоминает нам о справедливости этой старой как мир истины.
Никто не знает, откуда; никто не знает, куда. Вы просовываете в окошечко кассы наличные или расплачиваетесь пластиковой картой, получая взамен билет, на котором, помимо всего прочего, черным по белому указано название станции назначения. Вы садитесь в вагон (тут, на верхнем боковом около туалета романтика бесследно улетучивается, но сейчас речь не о том), поезд трогается с места и везет вас – куда? Чаще всего, разумеется, именно в то место, название которого указано в купленном вами билете. Но сама идея того, что вы полностью вверяете свою судьбу машинисту и с приличной скоростью перемещаетесь в пространстве, не имея ни малейшей возможности хоть как-то повлиять на направление этого движения, заключает в себе возможность, пусть только теоретическую, очутиться совсем не там, куда вы намеревались попасть – не в том городе, не в той стране, в другом времени года, а может быть, и в другом, совсем не похожем на наш, мире.
Земля тоже перемещается в пространстве, причем довольно быстро. А кому-нибудь пришло в голову поинтересоваться, куда, собственно, она нас везет? Просто катает по кругу? Вы в этом уверены?..
Выступая с приветственной речью на открытии первой очереди новенького, с иголочки, вагоностроительного завода, возведенного российскими специалистами на окраине Сьюдад-Боливара, Александр Андреевич Горобец слегка перегнул палку с пресловутой железнодорожной романтикой. Вообще, ему, инженеру-технологу Уралвагонзавода, прибывшему в Венесуэлу, чтобы руководить пусконаладочными работами на новом производстве, на эту тему распространяться не пристало, поскольку в тонкостях железнодорожной кухни он смыслил немногим больше, чем любой российский гражданин, время от времени пользующийся услугами данного вида транспорта. Но говорить о вещах, которые ему по-настоящему близки и понятны, Александр Андреевич не имел права, а выпитая час назад стопка текилы, вступив в преступный сговор с палящим солнцем Южной Америки, вызвала бурную реакцию в виде конспективно приведенного выше словоизвержения.
Впрочем, ничего страшного не случилось. Большинство присутствующих слушали пламенную речь Александра Андреевича в изложении местного переводчика и, как и сам толмач, поняли из нее лишь то, что железные дороги – это хорошо, и что выступающий с трибуны русский – большой энтузиаст своего дела. Господин президент, в ту пору еще живой и даже небезуспешно пытающийся сойти за здорового, одетым в красную национальную рубаху одутловатым пугалом торчал в своей ложе и, казалось, спал с открытыми глазами. Местные журналисты и политиканы ласково называли его «команданте», всерьез утверждая, что это высокое неофициальное звание присвоил своему вождю свободолюбивый народ. Немногочисленные соотечественники – те, кто мог для галочки почтить своим присутствием митинг без ущерба для ведущихся на главном сборочном конвейере работ, – судя по закаменевшим лицам, с трудом сдерживали смех, но они были не в счет. Кто слушал Александра Андреевича по-настоящему, так это журналисты, особенно зарубежные. Пуще всех старался не пропустить ни единого словечка американец из «Ассошиэйтед Пресс» – по утверждению личного помощника команданте генерала Моралеса, матерый шпион, агент ЦРУ. Этот субчик не только внимательно слушал, но, кажется, еще и понимал то, что слышал. Это было просто превосходно: пусть-ка попробует извлечь из этих романтических бредней хотя бы завалящее рациональное зерно!
Один из способов что-нибудь скрыть – заставить всех поверить, что тебе нечего скрывать. Лучший способ что-то спрятать – положить это на самое видное место и держать там, пока окружающие не перестанут его замечать. Кроме того, приветственная речь Александра Андреевича не содержала ни единого слова неправды. Масштабная индустриализация в прошлом отсталой, по преимуществу аграрной страны, долгое время являвшейся сырьевым придатком развитой иностранной экономики, невозможна без строительства и развития современной сети железных дорог, это раз. Железным дорогам нужны локомотивы, это два. А чтобы локомотивы не бегали туда-сюда налегке, без видимой пользы, к ним необходимо цеплять вагоны, которые, в свою очередь, сами собой, от сырости, в хозяйстве не заводятся. Их надо или покупать за границей, или строить самостоятельно. Правительство молодой боливарианской республики решило, что строить умнее и дешевле; возможно, кто-то захочет с этим поспорить, но это уже его личное дело, его проблема. Духовные наследники Симона Боливара, дерзнувшие показать большой смуглый кукиш дядюшке Сэму, вряд ли станут прислушиваться к некомпетентному мнению постороннего человека, будь он хоть сам Папа Римский. Да, сам Папа, а что такого? При всем уважении к сану понтифика, что его святейшество может смыслить в вагоностроении?
Короче говоря, в тот раз взрывоопасное сочетание текилы и южноамериканского солнца пошло только на пользу общему делу. В этом Александра Андреевича убедило не только разочарованное выражение лица, с которым американский журналист по окончании его выступления захлопнул свой блокнот, но и слова сеньора Моралеса, который во время последовавшего за митингом банкета отвел его в сторонку и сделал комплимент, назвав Горобца достойным учеником президента Горбачева, умевшего говорить часами, ничего при этом не говоря.
Со дня пуска первой очереди прошло уже почти полгода. С тех пор утекло много воды, многое изменилось. Давняя болячка, с которой мужественно боролся здешний «команданте», в конце концов его доконала, и после череды пышных прощальных церемоний посмертно награжденного копией шпаги Симона Боливара покойника было решено забальзамировать и поместить в одном из залов столичного музея революции. Российские специалисты, к числу которых относился и Александр Андреевич, не принимали участия в траурной шумихе. Договорных обязательств безвременная кончина президента не отменила, сроки чувствительно поджимали, а сеньор Моралес, который по совместительству курировал архиважный для молодой южноамериканской демократии проект, прозрачно намекнул, что продолжение работ по утвержденному графику станет лучшей, наиболее достойной данью уважения, которую русские друзья могут отдать усопшему команданте.
Русские друзья не спорили: не очень-то и хотелось. Заниматься привычной работой было интереснее, чем торчать на солнцепеке в жидкой тени пальм и приспущенных в знак траура флагов, слушая непонятные речи на испанском; кроме того, эта работа очень солидно оплачивалась, да и опасность ненароком сболтнуть лишнее здесь, на территории завода, автоматически сводилась к нулю.
Перешагивая через блестящие, то и дело перекрещивающиеся, чуть ли не сплетающиеся в косички стальные рельсы, Александр Иванович направлялся к главному сборочному цеху. Мимо, приветственно свистнув, прогромыхал замызганный маневровый тепловоз, буксирующий в отстойник для готовой продукции коротенький состав из двух новеньких, блестящих, как игрушки, пассажирских вагонов. Если приглядеться, вагоны были не такие уж и новенькие – во всяком случае, запылиться они успели гораздо основательнее, чем это подобает изделиям, только что покинувшим сборочный конвейер. На стекле одного из наглухо закрытых окон чья-то преступная рука написала пальцем в пыли короткое слово «Puta», означавшее, если Горобца не подводила память, женщину легкого поведения. При ярком солнечном свете пыль выглядела ржаво-коричневой; она лежала на стеклах густым слоем, мешая рассмотреть, что делается внутри, но Александр Андреевич и без того знал, что смотреть не на что, что там внутри ничего нет, кроме голого стального каркаса.