– Но ведь не может быть сомнений, – возразила я, – что после сегодняшнего… ее репутация утрачена безвозвратно.
– Вовсе нет, – весело откликнулся он. – В спиритической прессе поднимется фурор, некоторые из ее приверженцев отпадут, но на их место придут другие. Это лишь часть игры.
– Вам так это представляется?
Его ответ был заглушен криком уличного торговца: мы подходили к Оксфорд-стрит, и движение на улице возрастало.
– Мисс Лэнгтон, – произнес он, – я собирался вернуться в помещение Общества в Вестминстере, но не могу ли я проводить вас домой – если, конечно, вы направляетесь домой?
– Благодарю вас, нет. Я привыкла ходить одна.
– Тогда могу ли я надеяться увидеть вас снова?
– Мне очень жаль, – отвечала я, – но это совершенно невозможно. Прощайте, мистер Рафаэл.
Я вернулась домой, полная решимости больше никогда ничего общего не иметь с манифестациями духа, но одного взгляда на маменьку, съежившуюся на диване в гостиной, где были задернуты шторы, оказалось достаточно, чтобы изменить мое решение. В любом случае Вернон Рафаэл не будет допущен в кружок мисс Карвер, а притом что безутешное горе маменьки снова, словно миазмы, заполняло дом, терять мне было нечего. Так что на следующий день я возвратилась на Мэрилебоун-Хай-стрит. Мисс Лестер, как я и предполагала, не заметила, что я ушла, и благосклонно приняла выражения моего сочувствия мисс Карвер, как и пожертвование в три гинеи (составлявших все мои сбережения) на дело спиритизма. Я рассказала ей о тяжелом состоянии моей матери и спросила, правда ли, что духи могут материализоваться в разных возрастах. «Если бы только, – печально сказала я, – маменька могла подержать Элму на руках – такую, какой та была во младенчестве, – она могла бы наконец обрести покой». Мисс Лестер спросила меня, между прочим, не могу ли я припомнить, какими духами пользовалась моя матушка, когда Элма была еще с нами: ароматы, сказала она вполне серьезно, могут очень помочь, когда вызывают духов. Но, разумеется, мисс Карвер захочет встретиться с моей матушкой до сеанса. Позорный обман мистера Рафаэла нанес серьезный ущерб ее здоровью, и поэтому им, как это ни печально, приходится остерегаться разрушительных влияний.
В следующее воскресенье, вечером, в восемь часов, я сидела рядом с маменькой у мисс Карвер, в комнате для сеансов, исподтишка изучая лица других сидевших вокруг стола. Перед этим я пыталась убедить маменьку, что необходимо держать все в секрете, чтобы никак не задеть чувства миссис Визи, но совсем не была уверена, что она меня поняла, и теперь я смотрела, как последних участников сеанса проводят на их места за столом, с чувством человека, добавляющего еще один – явно лишний – этаж к карточному домику.
Мисс Карвер привязали к стулу, как в прошлый раз. Мисс Лестер задернула драпри и пригласила нас спеть гимн «Веди, Добрый Свет…», и, когда огни были потушены, я почувствовала, как дрожит в моей руке рука моей матери. Мы успели почти до конца допеть гимн «Господь мой пастырь…», когда слабое свечение в углу комнаты возвестило о появлении Арабеллы. Пение замерло; я услышала поскрипывание стульев, участившееся дыхание; однако на этот раз сияние оставалось бесформенным, плавающим в пустоте, как блуждающий огонек. Через несколько секунд оно стало удаляться от меня, следуя, как мне подумалось, окружности стола, но в той кромешной тьме я не смогла бы узнать, даже если бы стены комнаты вокруг нас вдруг растворились.
Потом откуда-то над моей головой запел голос – тоненьким высоким речитативом, выпевая звуки на мотив гимна «Все светло и прекрасно…». Я рассказала мисс Лестер о том, как пела Элма, но меня все равно затрясло, и я почувствовала, как конвульсивно дернулась в моей руке ладонь маменьки.
– Элма? – воскликнула она.
Пение смолкло, и к нам сверху поплыл аромат фиалковой воды: этими духами моя мать не душилась со дня смерти Элмы. Слабое пятнышко света зашевелилось, стало ярче и, казалось, начало раскрываться, словно цветок, в сияющий образ Арабеллы, лицо которой смотрело на нас через стол; только на этот раз она держала что-то на руках, словно убаюкивая. Сопровождаемая потрясенным шепотом, она заскользила по комнате, пока наконец не остановилась прямо за нашими спинами.
– Элма пришла с Небес, чтобы утешить свою маменьку, – прозвучал женский голос из тьмы над нашими головами. – Но она может побыть совсем недолго.
Аромат фиалковой воды стал сильнее. Маменька уже отпустила мою руку и, хотя я могла смутно видеть лишь ее очертания, повернулась на стуле и протянула руки к маленькому мерцающему свертку, который чуть шевельнулся, когда моя мать приняла его на руки: это была вовсе не кукла, а реальное дитя в светящихся пеленах.
– Элма! – пробормотала она. – Наконец-то! Наконец.
В темноте рядом с нами кто-то плакал. Слезы навернулись и мне на глаза, и мне пришлось подавить порыв, тут же шепотом поблагодарить мисс Карвер, склонившуюся так низко к нам, что я чувствовала жар ее тела. Так продолжалось, возможно, около двадцати секунд, когда мисс Карвер снова протянула руки, и маменька, к моему удивлению, отдала ей ребенка, лишь глубоко вздохнув при этом. Ее вздох эхом повторили сидевшие вокруг стола, а светящаяся фигура повернулась, заскользила назад и исчезла во тьме.
Моя мать то улыбалась, то лила слезы, когда кеб, грохоча по булыжнику, вез нас домой, и благодарила меня снова и снова.
– Наконец-то, – повторяла она, – наконец-то я могу обрести покой.
Я помню, как обняла Летти, когда она отворила нам дверь; помню еще, что задумывалась над тем, как же мне уговорить маменьку, чтобы она ничего не рассказывала нашим сотоварищам по сеансам на Лэмбз-Кондуит-стрит, и стоит ли мне даже пытаться это делать: может быть, после такого нужда в наших сеансах вообще отпадет. Я попробовала уговорить маменьку выпить бокал вина за ужином, но она отказалась.
– Милая Констанс, я совершенно счастлива и совсем не хочу есть. Я пойду лягу спать и увижу во сне Элму. – С этими словами она поцеловала меня и пошла наверх, а я отправилась вниз, на кухню, поужинать с Летти и миссис Гривз и рассказать им – столько, сколько осмелюсь, – из того, чему стала свидетелем; а потом – к себе в комнату, где заснула более глубоким и спокойным сном, чем спала долгое время до этого, и проснулась, когда косые лучи осеннего солнца заглянули в мое окно.
Маменька не вышла к завтраку, но это было в порядке вещей; Летти обычно относила поднос с завтраком наверх в десять часов и легонько стучала в дверь, а потом оставляла поднос, чтобы моя мать забрала его, когда ей будет удобно; так что я почувствовала какое-то беспокойство, только когда часы пробили одиннадцать раз. В конце концов мы решили взломать дверь кочергой и обнаружили маменьку в постели, уютно укрытую одеялом, с прижатой к груди крестильной рубашечкой Элмы и со слабой улыбкой на губах. На ночном столике рядом с ней стоял пустой флакон из-под лауданума и лежала записка: «Прости меня: я не могла больше ждать».
К счастью, дни, которые за этим последовали, я помню очень смутно. Я могу скорее вообразить, чем припомнить, как чувство ледяного мрака заполнило меня всю, словно безутешное горе маменьки снизошло теперь на меня; еще помню абсолютную убежденность, что я никогда больше не буду ни есть, ни спать, а только лежать на кровати у себя в комнате и с сухими глазами вглядываться во тьму, думая о том, что же со мной станет и посадят ли меня в тюрьму, если я явлюсь в полицию и сообщу о том, что совершила. Однако я ничего не сказала о сеансах ни доктору Уорбёртону, ни моему отцу, когда он явился в состоянии предельного раздражения (это было исключительно нечутко со стороны твоей матери, почти прямо заявил он, – отравиться, как раз когда он предполагал начать работу над вторым томом) и объявил, что отказывается от аренды дома.
Мы сидели, как это обычно бывало во время наших редких бесед, за завтраком в столовой; он, казалось, и не заметил, что я ничего не ем.
– Это огромное неудобство, – сказал он, – но я полагаю, тебе придется жить с нами в Кембридже. Моя сестра найдет тебе работу у себя в доме, а в остальном ты должна будешь вести себя тихо и не вызывать больших пертурбаций.
– А что будет с Летти и миссис Гривз?
– Им, разумеется, придется подыскивать себе новое место.
– Но, папенька…
– Будь любезна меня не прерывать. Они получат обычную месячную плату взамен своевременного предупреждения об увольнении, что я считаю более чем щедрым, а ты можешь дать им рекомендации, если сочтешь нужным. А теперь у меня масса дел, которые следует сделать, благодаря твоей матери – то есть из-за этого неприятного события… Нет, ни слова более, прошу тебя. Я вернусь поздно.
К моему великому удивлению, Летти и миссис Гривз приняли эту новость вполне философски. «С нами все будет в порядке, милая моя, – сказала миссис Гривз, – я знаю, ты дашь нам хорошие рекомендации; а вот тебе в Кембридже жизни просто не будет».
И в самом деле, я чувствовала, что скорее отправлюсь в тюрьму, но у меня не хватало духу протестовать. Я послала миссис Визи письмо, которое сочиняла с огромным трудом, сообщив ей, что маменька умерла и что я не смогу больше видеться ни с нею, ни с членами ее кружка; при этом меня не оставляла мысль о том, много ли времени пройдет, прежде чем кружок мисс Карвер пересечется с кружком миссис Визи. И вот маменьку похоронили холодным октябрьским утром; у ее могилы стояли только мой отец, миссис Гривз, Летти и я.
Примерно через неделю после похорон, когда я убирала в сундук мамину одежду, размышляя о том, что же мне делать с вещичками Элмы, ко мне подошла Летти и сказала, что пришел какой-то джентльмен и спрашивает, нельзя ли увидеть меня. Отец, как всегда, отсутствовал: он утверждал, что сбился с ног, улаживая дела по отказу от аренды дома, но я подозревала, что бóльшую часть времени он проводит в музее. Я, словно закоченев, спустилась по лестнице, полагая, что это кто-то явился по поводу книг или мебели, но вместо этого обнаружила в прихожей невысокого коренастого человека, который показался мне смутно знакомым, хотя я была уверена, что никогда раньше его не встречала. На нем был зеленый вельветиновый пиджак, довольно поношенный, и серые фланелевые брюки с пятном краски на одном колене; ему было где-то между пятьюдесятью и шестьюдесятью. На макушке у него сияла лысина, но ее окружала целая грива непослушных каштановых с проседью волос, довольно длинных по бокам, так что они почти закрывали уши. Спутанные бакенбарды, борода и густые усы скрывали его рот и бóльшую часть щек, глаза у него были темно-карие, у нижних век – морщины, а лицо – то есть то, что можно было разглядеть, – сильно обветренное и загорелое.
– Мисс Лэнгтон? Мое имя – Фредерик Прайс, и я полагаю, что, должно быть, прихожусь вам дядей. Я увидел сообщение о смерти моей сестры – вашей матушки – в «Таймсе» и пришел выразить вам свои соболезнования.
Я в удивлении глядела на него: теперь, когда он это сказал, я разглядела в нем слабое сходство с моей матерью.
– Благодарю вас, сэр. Боюсь, мой отец вернется поздно, он редко бывает дома. Не хотите ли выпить чаю?
– Но мне не следовало бы доставлять вам беспокойство в такое тяжелое для вас время.
– Вы не доставите мне никакого беспокойства, – ответила я. У него был тихий и немного нерешительный голос, и что-то в его тоне пришлось мне по душе. – Я буду только рада отвлечься от своих дум.
Я привела его в гостиную, где многие украшения были уже сняты и упакованы: у камина стоял заполненный до половины ящик.
– Вас, наверное, удивляет, почему мы никогда не встречались, – сказал он. – Дело в том, что я потерял связь с вашей матерью после того, как она вышла замуж. Я не имел представления, что она живет в Лондоне, пока на днях не увидел это сообщение. И… ну, если говорить откровенно, мы никогда не были близки, отчасти из-за того, что я редко ее видел. Видите ли, я поссорился со своим отцом: он хотел, чтобы я стал священником и читал проповеди, а я хотел быть художником и писать картины; дело кончилось тем, что он лишил меня наследства, а я сбежал в Италию еще до того, как мне исполнился двадцать один год. Бедная Эстер осталась ухаживать за ним, и я думаю, ей это было не очень-то приятно, – и кто бы мог ее осуждать за это? А потом, когда отец умер, я не мог вернуться… ну, во всяком случае я не вернулся домой. Последнее письмо, которое я от нее получил, было о том, что она помолвлена и собирается замуж. Я надеялся, что она наконец будет счастлива… А потом я вернулся в Лондон в тысяча восемьсот семьдесят пятом и снял дом в районе Сент-Джонз-Вуд, где с тех самых пор и находится моя мастерская, так и не узнав, что у меня в Лондоне есть племянница, которая к тому же живет всего в трех милях от меня.
– А я никогда не знала, что у меня есть дядя-живописец.
– Скорее, мастер на все руки, так сказать. В свое время я был… сейчас вспомню… иллюстратором (так я в основном и зарабатываю себе на жизнь), копировальщиком, чертежником, реставратором, ну и живописцем – каким-никаким, а художником… Это была долгая болезнь? Ваша матушка… простите меня.
– Да, но только не так, как вы… По правде говоря… – И тут я принялась рассказывать ему свою историю. Он слушал меня серьезно, ничему не удивляясь, даже когда я стала говорить о сеансах, и каким-то чудом мне удалось досказать все до конца, не разрыдавшись. – Так что, видите ли, сэр, – хотя мой отец об этом не знает – это я стала причиной смерти моей матери.
– Вы судите себя слишком жестко, – ответил он. – Из всего, что вы рассказали, меня удивляет лишь то, что она не свела счеты с жизнью задолго до этого. Вы совершили великодушный поступок, и вам не за что себя упрекать.
Вот тут я все-таки разрыдалась, но увидела, что это привело его в совершенное замешательство, и постаралась сдержать слезы, как только смогла.
– А теперь вы едете с отцом к вашей тетушке в Кембридж? – спросил он.
– Я никогда ее не видела. Я им не нужна, я и не поехала бы ни за что, но – да, я должна ехать…
– Понимаю, – сказал он и некоторое время молчал.
– Констанс – если мне позволено будет вас так называть, – произнес он наконец, – я холост. И я знаю себя достаточно хорошо, чтобы признавать, что я человек эгоистичный. Я ценю свой покой и тишину, свои удобства, люблю быть уверен, что после завтрака уйду к себе в мастерскую и мне никто не станет мешать в следующие десять часов. У меня есть кухарка и горничная, обе они отличные женщины, но порой они беспокоят меня вопросами. А вот если бы у меня был кто-то, кто вел бы дом, кто-то, кто изучил бы, что мне нравится, а что не нравится, и приглядывал бы за тем, чтобы все шло гладко как по маслу, – скажем, спокойная, сдержанная молодая женщина, и особенно если бы ее отец согласился обеспечить ей некоторое содержание, так как, откровенно говоря, сам я не располагаю средствами… Все это было бы не так уж обременительно, и дом достаточно велик, чтобы у вас было в нем свое собственное помещение…
Через неделю я обосновалась в доме моего дяди на Элзуорти-Уок. Я чувствовала такое облегчение оттого, что мне не пришлось ехать в Кембридж, что была бы рада получить тюфяк в подвале, поэтому комната на верхнем этаже, с окном, выходящим на восток, на поросший травой склон холма Примроуз-Хилл, показалась мне просто чудом. Обеденный стол в столовой был вечно завален книгами и газетами – представление моего дяди о комфорте включало возможность оставлять вещи там, где ему заблагорассудится, и он радовался, что мы оба любим читать за едой; часто бывало так, что за целый день мы успевали обменяться только словами «Доброе утро!» и «Спокойной ночи». Поначалу я не могла выйти из дому, не опасаясь, что встречу кого-нибудь из кружка мисс Карвер или миссис Визи, но так никого и не встретила, а дядя мой никогда ни словом не упоминал о сеансах. Вместо Приюта для найденышей у меня теперь был Примроуз-Хилл, и той осенью я часто сидела в своей комнате у окна, глядя, как играют на склоне дети, и находя необъяснимое утешение в этом зрелище.