Объявившись месяца через два, он никак об этом случае не обмолвился, может быть, потому ещё, что, как мне показалось, должен был всё же испытывать чувство неловкости. Однако сколь неожиданно он позвонил, столь же неожиданно был весел и как-то очень уж подготовлено непринуждён – так обычно бывает, когда хотят забыть прошлое и помириться. Но нам-то что делить? Я даже не знал, как ему напомнить о тех обстоятельствах, при которых мы не увиделись в последний раз, да и уместно ли это будет теперь?
Примеров подобных случаев хватало, и всегда они заканчивались ничем. Никаких объяснений, хотя бы намёка, а уж тем более чего-то большего. Понятно, что про Юлю он у меня ничего не спросил. Его занимали совсем другие дела.
Стёпа снова переехал: квартира на этот раз была не съёмная; маленькая, однокомнатная, на левом берегу, а всё же своя, приобретённая при деятельном участии матери, не забывающей поддерживать сына. В эту квартиру на Минской к Стёпе перебралась Наташа. Галя Зубак удачно вышла замуж за какого-то делового человека. Всё развивалось таким образом, что и Стёпе с Наташей надо как-то оформить свои отношения. Его отец к тому времени неожиданно понял, что к прежнему порядку жизни ничего вернуть уже не получится, и надо просто смириться с тем, что происходит, а лучше всего приспособиться. Так и быть, согласился он, делайте, что хотите, говорил он своей жене, матери Стёпы, но у меня только одно условие: мне нужен штамп в паспорте, чтобы всё было законно, чтобы никакого сожительства без обязательств, я такого уродства терпеть не могу, так им и передай; на том и порешили, и пришли к согласию, и стали снова видеться друг с другом, а не ссориться и бунтовать.
Пожениться – выражение слишком ответственное, больше интимное, немое, чем общественное и громогласное. Свадьба – это уже понятие вселенского размаха, пир на весь мир, какая-то нелепая потеха для чужих глаз. А потому никаких «пожениться» и тем более «свадьба». Таких выражений в словаре Стёпы и Наташи не существовало. «Пожениться» заменили на «расписаться», потому что больше нечем было заменить, а совсем выбросить никто бы не дал, и то, эту уступку сделали исключительно для сурового и непреклонного отца Стёпы, ожидавшего вожделенного штампа в паспорте. «Свадьба» уступила место скромному «вечеру». Да, Наташа так и сказала, приглашая нас с Леной: «Приходите, у нас будет вечер».
«Вечер» состоялся вечером на родительской квартире. Ещё днём, на пороге, Стёпу и Наташу встретил отец: «Давайте показывайте». Втроём прошли из коридора на кухню; достали паспорта и показали, чтобы можно было убедиться. Николай Иванович вышел и, не меняя своего озабоченного лица, возвестил: «Ну, теперь можно отмечать».
Мы ничего этого не видели, потому что пришли позже, к «вечеру». Нам об этом рассказала мать Стёпы, Татьяна Михайловна, хотя и она сама ничего толком не видела, больше слышала; паспорта Наташи вообще никто никогда не видел – ни со штампом, ни без штампа – и не потому, что ставил себе это какой-то целью, специально интересовался, а потому что тут действовал некий запрет, нам совершенно непонятный. Мы и узнали о том, что на паспорт Наташи наложено табу несколько месяцев спустя, совершенно случайно, будучи у Соболевых в гостях, когда легкомысленная Катя, жена Кости Барометрова, взяла его с журнального столика. Она только и успела спросить с улыбкой: «Кто паспорт потерял?», но раскрыть ради любопытства уже не смогла. Наташа просто выхватила документ у неё из рук; паспорт, судя по всему, был опрометчиво оставлен ею без присмотра. Катя так и застыла со своей странной улыбкой, словно наткнулась на внезапный барьер. Впрочем, всё обратили в шутку и тогда этому случаю никто большого значения не придал.
«Вечер» был действительно скромным, без излишеств и обрядов, и не только потому, что в стране начались сногсшибательные реформы. Из гостей немного родственников, внушительная Галя Зубак с хромым мужем и мы. Снег за окном, лёгкий морозец – прекрасное начало для новой жизни. Всякий раз потом, возвращаясь в этот знаменательный день, Наташа говорила примерно так: «Помните, вечер у нас был?» или «Тогда на вечере у нас…», и мы понимали, что это не просто какой-то рядовой вечер, а именно тот самый вечер, который состоялся февральским вечером не помню какого дня.
К лету молодожёны снова переехали, перебравшись в результате сложной комбинации обмена-купли-продажи с левого берега на правый, теперь в центр, на улицу Кирова, поближе к родителям Стёпы.
Стёпа принялся рассуждать о том, сколько денег надо молодой семье, чтобы стать на ноги. По его расчётам выходило много, нам столько не заработать. Правда, не совсем было понятно, о чьей семье идёт речь. Никогда в разговоре Стёпа не называл Наташу «жена», а она его «мужем» – таких слов у них не принято было говорить о себе, так можно было говорить о других. В понятия «твой» или «твоя», которыми они пользовались, вкладывалось достаточно иронии; они использовали их применительно к себе для характеристики третьих лиц. Например, Наташа могла сказать: «Я сегодня пошла в магазин, а меня соседка у подъезда останавливает и спрашивает: «Что-то твоего давно не видать?» А я ей: «Да как же его днём увидать? Рано встаёт и сразу на работу, возвращается поздно…»
Что-то изменилось и «дело» Стёпы каким-то образом превратилось в «работу», он теперь на неё ездил. Наташа оставалась дома, хлопотала по хозяйству, звонила нам и на час, а то и два, могла занять Лену разговором: «Вот сижу, малышку своему ужин готовлю, скоро уже приедет…» Внешне Стёпа на малышка, конечно же, никак не походил.
Детей молодая семья, как выяснилось, заводить не собиралась – ни сейчас, ни когда-нибудь потом. Стёпа твёрдо стоял на своём: никаких детей, покуда он не будет уверен в том, что его окружает, покуда не будет соответствующих условий, соответствующего капитала… Наташа только разводила руками. С другой стороны его подход мог показаться очень ответственным, если бы не время, которое равнодушно отсчитывало годы. Наташа уже рассказывала и такое: «Нет, у нас всё нормально. Ну что вы? Мы даже справки можем показать, что совершенно здоровы!»
В чём нас убеждать? Лена вздыхала, я брал трубку, спасая её от бесконечного монолога, и говорил что-то такое стойкое и правильное, должное, наконец, расставить всё по местам, чтобы уже никогда не беспокоиться, и заодно представить меня в выгодном свете, за что и получал в ответ просветлённое: «Да дорогой ты мой человечек!» Так она блажила и блажила…
Есть девушки, в которых очаровательно их молчание, – уже готовый портрет в галерею, им и не надо говорить никаких слов. Наташа не знала, что молчание может быть очаровательным, она постоянно что-то рассказывала и даже слушая, умудрялась говорить. Если же вдруг ей приходилось в течение продолжительного времени не произнести хотя бы слова, она расстраивалась. Её лицо зримо пропадало: смуглая кожа бледнела, появлялись щёки, подбородок укрупнялся и круглел от скуки.
Она принадлежала к тем людям, которые утром обязательно скажут: «Доброе утро!», перед сном пожелают «спокойной ночи!», если чихнёшь, то обязательно от них услышишь: «Будьте здоровы!» – в общем, никогда не оставят в покое. Она будет всем интересоваться, сочувственно вникать в детали, кивать и покачивать головой; она, то наморщит лоб, то просияет, но что там у неё внутри на самом деле, зачем ей всё это нужно – один бог ведает.
Наташа была на пять лет моложе Стёпы, родители её умерли, и где-то у неё оставалась только ветхая бабушка.
Через год после поездки в Германию мы в прежнем составе, имея в виду ещё и Тараса, которого, как оказалось, на самом деле звали Игорем, снова отправились за границу, на этот раз в Венгрию; я потом уже никуда больше не выезжал. Стёпа показал мне листок из блокнота, заполненный неровным почерком Наташи. Это был список вещей, которые она заказывала ему привезти. В перечне обыкновенной женской дребедени (бельё, косметика и прочее) последним пунктом значились абстрактные «преятные мелочи» – как бы на выбор, доверяя вкусу Стёпы. Именно так и было написано: «преятные». Это обезоруживало.
Дня через два после того, как мы вернулись обратно, Стёпу у подъезда остановил его сильно пьющий сосед; он где-то прознал, что Стёпа был за границей, а потому поинтересовался с мутной развязностью алкогольного утопленника: «Ну как там, за бугром?»
– За бугром в отеле за дверь номера выставляют обувь, а у нас в подъезде оставляют пустые бутылки, – с серьёзным видом сообщил Стёпа; всё это он проговорил как-то очень уж победоносно, словно ожидал подходящего случая.
Всякий человек по возможности старается избегать ненужного ему общения, но у Стёпы это выходило слишком болезненно: он брал через край и сторонился с тщательностью, не забывая о том, что надо постоянно быть настороже. Чужие или даже просто плохо знакомые люди делали его беспокойным, заставляли на всякий случай напрягаться, быть кем-то ещё, кроме себя самого. Нерешительность в нём сочеталась с внезапной отвагой, впрочем, комичного свойства.
Ещё в студенческие годы он запросто мог сдать деньги для участия в какой-нибудь вечеринке и потом на неё не явиться, но не потому, что не смог и что-то ему помешало, а потому что он и не собирался приходить. Точно так же он сдавал деньги на билеты в кино или на концерт, иной раз даже уверяя всех, что идти надо непременно – фильм потрясающий, певица великолепная, – но сам снова нигде не присутствовал. А то вдруг обыкновенная покупка носков у него превращалась в головокружительное приключение, и надо было за ними куда-то далеко ехать, на окраину города, чуть ли не прорываться, и рассказывалось об этом с таким восторгом, что поневоле я начинал сопереживать, забывая о ничтожности повода: «Смотрю – есть, не обманули, – и сразу в кассу. Пробейте, говорю, пять, нет, шесть пар… Кассирша на меня смотрит, как на больного. Думает, нашёлся дурак, они же такие дорогие, кто их брать будет?» Это непонимание ему доставляло совершенное удовольствие, – только он один по-настоящему понимал, что такого замечательного в этих импортных носках.
Теперь его страсть к хорошим вещам могла разделить Наташа. Меня, как и прежде, подобные радости не занимали, а вот Лене в какой-то степени, по-женски, это было интересно.
Как-то осенью в одном из больших центральных магазинов она столкнулась с Наташей. Доверчиво улыбнувшись, Лена едва только успела сказать: «Привет!», чтобы в ответ услышать: «Подожди, я сейчас занята». С этими словами Наташа исчезла, чтобы уже больше не появиться. Вид у неё был странный: строгая чёрная куртка, такого же цвета джинсы, на ногах крепкие ботинки армейского фасона, надо ли говорить, что тоже чёрные; странность более всего заключалась в широком поясе поперёк её туловища, поясе с толстым кошелём на животе. Лену тут именно кошель на животе почему-то поразил, он заслонил всё: и то, что лицо у Наташи было озабоченное, и голос совершенно другой, не приподнятый, без переполнявшей её радости, а сухой, деловой, словно где-то во дворе разгружались грузовики с товаром, и она ждала, когда ей отдадут накладные. Помня все её долгие разговоры по телефону, радушные встречи и восклицания: «Да человечек же ты мой золотой!», Лена рассчитывала на привычную теплоту и внимание и вдруг обманулась. «Она на полицейского была похожа, – рассказывала мне Лена, – или воеводу…Прямо малышок-полицейский какой-то!»
Стало понятно, для каких дел она нужна Стёпе; то есть дел их мы, конечно же, не знали, но убедились, что она ему действительно нужна. Стёпа и Наташа нам представились двумя искушёнными бойцами: один отдаёт приказы, другой их исполняет, вместе же делают одно большое дело. Это – команда.
Разумеется, потом, спустя какое-то удобное для всех время, она что-то пыталась объяснить Лене: «Ситуация была такая… Ну ты понимаешь…» Голос в телефонной трубке слегка запинался как бы в поисках душевной поддержки, и дальше ничего уже не надо было объяснять, таким Наташа оказывалась дорогим и золотым человечком.
Жизнь для Стёпы выстраивалась настолько хорошо, таким естественным и лёгким образом, что он почувствовал в себе способности к чему-то большему. Его возможности теперь носили нематериальный характер. Он рассказывал, просветлённо улыбаясь, что когда идёт по улице, то словно дёргает за ниточки проходящих мимо него девушек, легко управляя их настроением и вниманием. И выходит это у него как-то само собой, между прочим.
Казалось, что в таком особом, посвящённом состоянии он теперь пребывал постоянно. Обо всём имел своё суждение, сомнений не испытывал вовсе и даже если чего-то не знал прямо, то полностью доверялся своей беспроигрышной интуиции.
Весной памятного 98-го года Стёпа настойчиво советовал Косте Барометрову положить деньги в какой-то Первый туземный банк (ПТБ), проводивший тогда широкую рекламную кампанию по телевидению. Высокие проценты, такие же гарантии, уверял Стёпа, контора солидная, вложение надёжное и, несомненно, выгодное. Со стороны можно было решить, что он сам имеет какое-то заинтересованное отношение к этому банку, потому так старается. И особенно напирал он на какой-то «привилегированный депозит». «Я уже так и сделал», – заключил он, довольно потирая руки.
Осталось неизвестным, хотел ли Костя выгодно вложиться, следуя подсказке Стёпы, и всего лишь счастливо замешкался на всё лето, да только в августе Первый туземный банк рассыпался как карточный домик. Когда мы напомнили Стёпе про его совет, он очень удивился: «Я? Депозит?» Для наглядности он даже пожал плечами: «Да я таких слов не знаю!» Вот что называлось «сменить свои показания». И Наташа подхватила, рассмеявшись: «Какой же нормальный человек деньги в банк понесёт! Да вы что?» Мы словно оказались не в своём уме. Нам даже и удивиться в свою очередь нельзя было.
Между тем, внешние признаки значительности побеждали. Он обзавёлся массивным перстнем с рубином и, будучи у кого-нибудь в гостях, сидел за столом, старательно оттопыривая мизинец, чтобы все присутствующие могли хорошенько рассмотреть оправу, оценить чистоту красного камня и осознать его богатство. Он так и проводил весь вечер в приподнятом настроении, наслаждаясь произведённым, как ему казалось, эффектом.
Ещё в начале девяностых Стёпа завёл себе собаку, пепельно-серого пуделя, бесхитростно названного Дружком. Завёл собаку он, а занималась ею бабушка, и кличку неподобающую пудель получил именно от неё. Других кличек для собак она просто не знала; исправно выгуливала Дружка каждый день около подъезда, двумя руками держа его на охранительном поводке, – очень уж горяч и порывист был кудрявый Дружок, норовя свалить бабушку.
Дружка стригли по собачьему канону, чтобы он выглядел модным красавчиком; мыли особым шампунем, кормили неслучайно, продуманно, а он, едва очутившись на улице, всё равно рвался куда-то навстречу неведомому; бабушке, порядком уставшей в борьбе с собачьей любознательностью, только и оставалось, что слабым голосом напрасно увещевать непоседу: «Дружок! Дружок!»
И жил Дружок, естественным образом, не у Стёпы, а в родительской квартире, в соседнем подъезде. Стёпа только приходил в гости; стиснув зубы от полноты чувств, трепал бабушкиного питомца по загривку и, на всякий случай, пробуя его вразумить, разговаривал с ним как с подающим надежды и способным к быстрому обучению ребёнком: «Дружок! Дружок!». Оба выглядели довольными.
Пуделёк был довольно забавный: усиленно вилял, как положено, хвостом или, вернее, тем, что должно было его напоминать; за наличием его в усечённом виде, Дружку, от переизбытка собачьих чувств, приходилось буквально дрожать всем телом – так хотелось ему выказать свой восторг, и свою чуткость, и признательность хозяевам, и готовность непонятно к чему.
В этой неуёмной дрожи он был всегда начеку. Это-то и умиляло, и больше всего трогало в Дружке любого, кто хоть однажды его видел. Даже и выражение такое появилось, чтобы обозначить эту чуткость, и это прилежание, и мгновенную готовность: «дрожать как Дружок». Так что Стёпа, к примеру, вполне мог обозначить чей-то заискивающий взгляд в подчинённой ситуации одного человека перед другим подходящим случаю сравнением: «Стоял передо мной и как Дружок дрожал». И сразу же всё становилось понятно.