Начиналось великое Бородинское сражение.
Дед гасил лампу и при тусклом свете лампадки под божницей зловещим голосом громко возвещал:
— Я привел сюда сто тридцать тысяч солдат! У меня пятьсот восемьдесят семь орудий. Сдавайся, Русь!
Я задорно отвечала:
Ништо тебе, супостат! Приехал Кутузов — бить французов! У меня сто двенадцать тысяч солдат! Зато шестьсот сорок орудий! Сунься-ка!
Выдвигаю против Багратиона сто пятьдесят орудий! — кричал дед.— Гренадеры, на приступ! С нами бог! Артиллерия, огонь! — Он проворно вставлял в жерла пушечек по три спички и разом их поджигал.
Я не менее проворно делала то же самое и вопила:
— Ребятушки, не выдай! Двадцать седьмая дивизия, держись! Артиллерия, огонь!
С шклением вспыхивали пучки спичек, летали над столом желуди-снаряды, падали деревянные французы, падали русские. Визжала я. Блажил дедов приятель,— поп Дмитрий:
— Богатыри, держись! — И неистово колотил медной поварешкой в чугунную сковородку, изображая канонаду.
Вопила бабушка, затыкая пальцами уши:
— Окаянные! А, батюшки! Дом спалят. Да зажгите вы лампу, разбойники! Мне куделю надо прясть.
Веселый отец Дмитрий возражал:
До кудели ль тут, когда наших бьют! Зинка, меть в Наполеона! Врежь ему в лоб! Так его, в голенище!
Четыреста орудий против Багратиона!
— Ништо, еретик! Двадцать седьмая дивизия, в штыки! Бей их! Круши! Где мой любимый командир? Генерал Неверовский, вперед!
Стонал на все голоса отец Дмитрий, изображая. раненых:
Ох, ох, ох! Лихо мне... Братцы, помираю... Парлё, франсе, маман, шарман, ох, ох, смерть моя...
Русские потеряли князя Багратиона! Гренадеры, виват!
—. Врешь, супостат, не .убит, только ранен!,
Ох, ох, ох... Батальонному командиру Дмитрию, Хоботову оторвало руку! Ох!
Ништо! Он и с одной рукой командир! Вперед, ребятушки! За князя Багратиона!..
Когда иссякал запас спичек и желудей, отец Дмитрий одним дуновением гасил лампадку и торжественно в темноте объявлял:
Наступила ночь. Затихло сражение. Пали на поле брани пятьдесят восемь тысяч русских и пятьдесят тысяч французов, но не было победителя...
Пошто врете? — всякий раз возмущалась я.— Наши победили! Верно, деда?
Важно, внученька, то, что русские не считали себя побежденными. А это уж почитай что победа. Дед мой, батальонный командир Дмитрий Хоботов, руку оставил на Бородинском поле.
Бабушка вздыхала:
Так и мой же дед там глаз потерял. Тоже был не кто-нибудь, а тамбур-мажор! Из простых кантонистов в люди вышел. Пошто ж у вас трубачей-то нет, воители? Дед-то мой музыкантской командой ведал. В старину полки завсегда с музыкой в бой хаживали...
А чего ж? — соглашался мой дедушка". — И трубачей выпилим. И тамбур-мажора в лучшем виде изготовим. Так, внученька? Ах ты, мой командующий! Бедовая будешь. Вся в своего прапрадеда, батальонного командира...
Отец Дмитрий тоже обижался:
— А духовенство, братие, у вас где? Как же это сражение-то начинать без божьего благословения? Непременно надо попов.
Я удивлялась. Разве попы воюют? Как же это они, без штанов-то?
Дед и бабка улыбались. Отец Дмитрий хохотал, дергал в восторге себя за козлиную бороденку, задирал будничную черную рясу до самых подмышек:
А это тебе что, не штаны? — Он и впрямь был в узких холщовых порточках в полоску. Вот диво-дивное!..
Думаете, кто благословлял светлого князя Дмитрия Донского на битву с татаровьями? — горячился отец Дмитрий. — Вот то-то и оно!.. А Гермоген? Патриарх всея Руси с 1606 года. Не он ли благословил да призвал народ на борьбу с поляками да Лжедмитри«м. За, то и сгноили его поляки в тюрьме. Святой старец, что и .говорить.-... Дед возражал:
— Ну, Гермоген-то твой не ахти как свят. Руки по самые локти в православной кровушке. Вспомни-ка отче, крестьянское восстание Ивана Болотникова. Не он ли помогал подавлять?
Я прятала французов вместе с их пушками и конницей в один холщовый мешок; русских — в другой. И вешала войско на стенку до следующего сражения. Собирала по всей кухне желуди и горелые спички. Ставила на божницу Кутузова, Багратиона, Раевского, Неверовского и своего прапрадеда Дмитрия Хоботова.
И вдруг нежданно-негаданно кончилась моя беззаботная деревенская жизнь.
Накануне троицына дня дедушка получил из города письмо от моей матери. Прочитал про себя и стал вдруг весь белый, как бабкина белоснежная скатерть на столе в горнице. Бабушка охнула, кинулась к нему:
Митенька, голубчик, что с тобой? — Дед молча повалился на лавку, скомкав в руке письмо. Так и лежал на спине с закрытыми глазами, не шевелясь и ничего не отвечая. Перепуганная бабка бестолково суетилась, причитала, приказала мне позвать учителя Петра Петровича и отца Дмитрия, а когда те явились, дед уже пришел в себя. Сказал:
Разошлись. Господи, господи! До какого позора я дожил... — И опять замолчал.
Злополучное письмо неграмотной бабке прочитал на кухне учитель, без меня. Бабушка плакала целый день и никак не могла закончить праздничную уборку, все у нее валилось из рук. Я пыталась расспрашивать: «Как это разошлись? Что такое „разошлись"?» Бабка отмахивалась, утирая фартуком слезы:
— Не твоего это ума дело, дитенок. Знай молчи шибче. — Но я не могла молчать. Чувствовала, что в дом вошла какая-то тревога, горе. Какое? С дедом разговаривать было бесполезно —как в рот воды набрал. А бабка голосит, как по покойнику. А о чем?
Постилая мне на ночь постель, она вдруг жалостливо спросила:
— Дитенок, как же ты теперь будешь расти без папеньки?
Я промолчала.
К ночи дедушке стало легче. Он поднялся, обрядил проголодавшуюся скотину, напился чаю и спокойно уснул. И я успокоилась. Не ахти какое горе. Ну ушел отец от матери. А мне-то что? Я с ними не живу.
Утром дедушка не проснулся. Смерть его была совершенно неожиданной. Он никогда не хворал и ни на что не жаловался. Хромал немножко на правую ногу. (Ранили на японской войне гранатой-шимозой.) А так был здоров, работал в поле и по дому не покладая рук. Горе подкосило мою бабку под корень. Она сразу вдруг постарела, стала ко всему безучастной.
После дедушкиных похорон мать увезла меня с собою в город...
Днем в квартире раздался звонок. Долгий, нетерпеливый. Я подумала: «Кто-то чужой». Защелкали по паркету Тонины шлепанцы без задников — пошла открывать. И тут меня кольнуло в сердце: «А вдруг это бабушка приехала!» Но в прихожей заверещал Вадька: «Мама! Мама пришла!» Я равнодушно подумала: «Чего это она сегодня так рано?»
Мать пришла необычно веселая, оживленная. С размаху швырнула свой брезентовый портфель на продавленный диван. Пригладила волосы. Улыбаясь, спросила меня:
— Ну как, дочка, дела? Все куксишься? А зря. Тоня с досадой махнула рукой:
— А ну ее. Напустит на себя с утра мирихлюндию и киснет, и киснет целый день. Надоело.
Мать весело сказала:
А у меня новость. Слушайте внимательно. Через три дня мы уезжаем!
Ура!—завопил Вадька.
Куда это? — озабоченно спросила Тоня. — Аль дачу сняли? На какие, интересно, доходы? До получки и так не дожить.
Нет. Не дачу. Совсем уезжаем. В Пушкинские Горы. Место я там получила. Старшего агронома района.
Тоня присвистнула:
Вот те раз! Не было печали. Или вы не знаете что сейчас в деревне творится?
Знаю. Началась сплошная коллективизация. И мое место, как специалиста, там. Или, по-твоему, меня зря советская власть учила? Разве тут работа? На счетах любую девчонку можно научить щелкать. Нет, я хочу настоящего дела.
А что ты будешь делать? — спросила Галка.
Колхозы организовывать. Ах ты Галчонок этакий! Ты даже и не представляешь, как мы здорово заживем на новом месте! Пушкинские Горы — это же рай земной. Русская Швейцария. Давайте обедать и начнем не спеша укладываться. Дела у нас много.
Я не знала, как воспринять новость. Радоваться боялась. У нас в Сергиевке тоже говорили: «В городе не жизнь, а рай. Никто не ломает спину от зари до зари. Оттрубил свои часы — и никакой заботушки. Хоть песни пой, хоть булки жуй, хоть по Невскому, как барин, прогуливайся». А тут оказался такой рай — хоть ложись да помирай...
Весь вечер я думала о Пушкинских Горах. Что это такое? Раз колхозы — значит, деревня. А похожа ли она на Сергиевку? И далеко ли оттуда до Сергиевки?
Не вытерпела. Спросила, ни к кому не обращаясь:
Где ж находятся эти самые Пушкинские Горы?
На Псковщине,— с готовностью откликнулась мать. — Место знаменитое. Великий русский поэт Александр Сергеевич Пушкин там похоронен.
И я сразу вспомнила. Дедушка в тех местах бывал. Все собирался меня отвезти на могилу Пушкина, как подрасту. Да-вот не успел...
Я так обрадовалась, что неожиданно для себя запела.
Гляди-ка ты! — удивилась Тоня. А мать засмеялась:
Пой, дочка, свои припевки сколько влезет.
Но я смутилась и замолчала. А настроение так и осталось хорошим. В первый раз с тех пор, как я попала в город. И в первый раз я глядела на маму не искоса. Надо же — какой она молодец! Такое место выбрала. Вот только насчет колхозов что-то не то. Чего их организовывать, когда они уже почти всюду есть. И Сергиевка моя с самой зимы не Сергиевка, а колхоз «Светлый путь».
Мне вспомнилось, как мы вступали в колхоз. Как моя бабка чуть не опозорила нас с дедом на всю округу. Все была за колхозы. На сходках громче всех кричала, что колхоз для бедняков — спасенье, а как дошло до дела — другое запела. Как вскочит — руки в боки — да как полыхнет зелеными глазами:
— Не пойду в колхоз! Он мне без надобности. Что у меня, семеро по лавкам сидят? Мне и без колхоза живется как у Христа за пазухой.
Дедушка от неожиданности растерялся, слов для возражения не нашел. Только моргал. Зато я не растерялась:
Ах ты несознательный элемент! Не хочешь — не надо. Живи одна. Будем делиться. Тебе — спальня, нам с дедкой —горница. Тебе — корова, нам — нетель, тебе... — В пять минут я поделила все наше добро. Теперь молчала и моргала бабка, а дед подзадоривал:
Правильно, внученька! Аи да молодец. А как же дрожки? Ведь они у нас одни?
Распилим пополам! — брякнула я. Дедушка захохотал, а бабка сказала:
Тьфу! Охальница. Коровий лапотёнь-побрекун. Сперва наживи, а потом дели. А ты что, старый, хихикаешь, как пьяный китаец? — набросилась она на деда. И — шасть за порог — бухнула дверью. Мы с дедом так расстроились, что даже лампу в тот вечер не зажигали. Сидели в потемках и молчали.
Я боялась: а вдруг нас бабушка насовсем бросила? Кто ж нам, сиротам, самовар поставит да блинов-бабашек напечет?
Вернулась бабка не скоро. От порога спросила как ни в чем не бывало:
Чего это вы в жмурки играете? — Зажгла лампу, уселась под образа и засмеялась:
Дележки не будет. Не дуйтесь, как мыши на крупу. В колхоз вступаем. Митенька, гумно наше я обществу подарила. Под колхозную льнотрепальню.
Я закричала «ура», а дедушка только крякнул. (Гумно-то новехонькое, недавно отстроенное после пожара...) А бабка расхвасталась, раскраснелась, как молодая:
Бригадиром меня назначили в льнотрепальню. Потачки бабам не дам. Не языками будут лен трепать. Я таковская!..
Коли ты у нас не молодец, то и свинья не красавица,— засмеялся дедушка. — Сходи-ка, внученька, за учителем да отца Дмитрия кликни. Выпьем наливочки за нашу мать командиршу-бригадиршу да груздочков солененьких отведаем. Хороши, поди, удались...
В Пушкинские Горы приехали ранним утром. Станция Тригорское была конечной. Дальше надо было или пешком или на подводах.
У крылечка крошечного вокзала под кудрявой липкой стоял на одной ноге сине-оранжевый зобастый петух и важно поглядывал на приезжих.
— Здравствуй, петя-петушок, золотой гребешок! — как старому знакомому, весело сказала я.
«Ко-ко-ко...» — Петух склонил масленую голову набок, мясистый зубчатый гребень закрыл круглый петушиный глаз.
Кур не тронь! Кур не тронь!» — сердито, бормотнул Петька-петух и опустил поджатую лапу.
Дурак ты, хоть и петух,— усмехнулась я. — Да на что мне твои курки?
Ой! — взвизгнул Вадька. — Она умеет с птицами говорить! Это цыпленок жареный? Да?
И ты дурак,— беззлобно сказала я братишке. — Жареные — которые на сковородке. А это жиной.
Нельзя говорить «дурак»,— вмешалась сестренка Галька. — Тоня заругает...
Но Тоне было не до меня. Она спросила у мамы:
Анастасия Дмитриевна", далеко до поселка?
Порядочно.
Как же мы доберемся? — Тоня пнула ногой тугой баул с одеялами.
За нами должны прислать исполкомовский выезд.
Галька с Вадькой так и завизжали, хотя и понятия не имели, что это такое. Я знала, что такое выезд сельсоветский, и поэтому визжать не стала.
«Выезд» стоял за вокзалом: пароконная телега и старинный шарабан на рессорах, с откидным верхом и широкими лакированными крыльями. В таких раньше господа ездили.
Поглядывая на крупнобулыжную дорогу, Тоня беспокоилась, как бы не разбилась посуда. Бородатый мужик с ласковыми карими глазами, укладывая узлы и ящики, успокаивал:
— Ницаво, доцка, поедем с краецку. Там мягонько. И второй извозчик, совсем молодой, держа каракового жеребца под уздцы, тоже «цокал»:
Стой, Мальцик, не цуди.
От Опоцки три верстоцки,— весело сказала Тоня. Ласковый мужик засмеялся:
Само собой, барышня. Мы Опоцецкого уезду. У нас в Михайловском все так-то бают.
Так вы из Михайловского? — спросила его моя мать. — Это очень интересно.
Само собой,— согласился разговорчивый дядя возница. — Которые приезжие, завсегда любопытствуют. Мы хорошего роду. Из дворовых людей барина Ляксандры Сергеича. Маменька моя хорошо его помнила, все, бывало, байки рассказывает. А теперь стала забывать. Память не та.
Неужели ваша матушка помнит Пушкина? — удивилась мама. — Ведь ей от роду должно быть... лег сто, не меньше.
Годков с пятнадцать тому, как за сотню перевалило,— засмеялся мужик. — Да и мне семь десятков стукнуло. Я в семье меньшой. Последыш. Вон мой внучонок жеребца оглаживает. Их у меня и на печку не пересажаешь. И правнуки есть.
Чудеса господни,— сказала Тоня, пристраивая последний узел. — Да тебя, дядюшка, хоть жени. Вон ты какой белозубый да жилистый. Тоже небось сто лет проживешь.
Мужик засмеялся:
Это, барышня, нам не в диковинку. Мы, Козловы, живучи. Рано помирать нам ни к чему.
В ближайшее же воскресенье все пойдем в Михайловское,— решила мама.
Милости просим,— с достоинством поклонился возница.— Это с нашим почтением. Ляксандра! — крикнул он внуку. — Давай на телегу, на шарабане я сам. — Веселый дед разом поднял на шарабан Гальку и Вадьку. Потом меня. Помог усесться взрослым. Легко залез на козлы и, разобрав ременные вожжи, крикнул: — А ну, Мальцик, с богом!
Резвый жеребец рванул с места и размашистой рысью вынес шарабан на пригорок. Мама громко ахнула:
— Простор-то какой, батюшки! Дух захватывает. — Забавно морща нос, она втягивала розовыми круглыми ноздрями воздух и радостно смеялась: — Ну, дети, здесь мы заживем припеваючи. Тут русский дух, тут Русью пахнет! Ах какая красота! Гляди не наглядишься, дыши не надышишься.
Бородатый возница обернул к пассажирам смеющееся белозубое лицо:
— Кого ни встречаю, все вот так-то дивятся. Да это ничего. А вот в Тригорском да на Михайловском погосте и впрямь красота ненаглядная. С Тригорского холма над Соротью-рекой верст на двадцать окрест все видать.
Не знаю, как там над неведомой Соротью, но и здесь было красиво. В самом деле дух захватывало. «А как же Сергиевка?» — ревниво кольнула меня мысль: Кольнула и пропала. Вспоминать сейчас о деревне почему-то не хотелось.
Дорога шла с пригорка на пригорок. Шарабан, мягко подпрыгивая, быстро катился по наезженной обочине.
— Поезжайте, голубчик, потише,— попросила кучера мама, и он намотал на руку ременные вожжи, сдерживая резвого коня.
Куда ни глянь, всюду холмы, поросшие стройным сосняком, необозримые, яркие поля и луга в низинах и снова остроконечные лесистые пригорки.
Какие высокие!— сказала про них Галька.
Это Синичьи горы,— пояснила мать. — Отроги Валдайской возвышенности.
— Какие роги? — спросил Вадька. Мама с Тоней засмеялись.