Я оглядела аудиторию. Сашка Краснов, хороший мальчик, глядя в зеркало, приглаживал выщипанные бровки и разглядывал свой носик. Коля Бархатов лежал головой на парте и, как верная собака, не сводил преданного взгляда со своей подружки Леси с французского отделения. Витя Агой, блеклый, в школьном кургузом пиджачке и коротких штанишках, водя губами, учил японский язык. Он каждый день учил какой-нибудь новый иностранный язык. Володя Торн, красавец, лучший студент отделения немецкого языка, комсомолец, отличник, председатель студенческого научного объединения, нарядный, холеный… Он мне просто не нравился. Ничем. Все. Больше на нашем курсе привлекательных молодых людей не было. Молодых… Зато у кафедры уже стоял он, обожаемый мной, интеллигентный, мудрый, одаренный судьбой, и привлекательной внешностью — чем старше он становился, тем был красивее, — и талантом рассказчика, и чуткостью, и чувством юмора… Да, что там. Профессор Нефедов, да.
Я поднялась из-за своей парты и побрела к преподавательскому столу, где профессор уже развернул листки с лекцией и, даже не заглядывая туда, начал:
Я уже подошла совсем близко в своем багряном шарфе на талии.
— Вы что-то хотели, Гончарова? — остро глянул на меня над очками в тонкой оправе профессор. Я молчала. — Нет надобности предупреждать меня, если вам надо выйти, Гончарова, вы уже совсем взрослая. И судя по убранству вашему багряному, настолько взрослая, — профессор печально усмехнулся, — что сегодня наверняка просили руки и сердца у какого-то счастливца.
Профессор Нефедов еще немного помолчал, а потом принялся читать Бернса дальше:
А сейчас я думаю, что надо было просить руки Ивана Васильевича Руснака. Профессора Нефедова любили все вокруг, а преподавателя Руснака Ивана Васильевича — никто. А как он Ахматову читал:
Он только просил не аплодировать. Он почему-то боялся шума, боялся, что декан услышит восхищенные наши аплодисменты, заглянет в аудиторию и обнаружит, что мы вместо лекций по социалистическому реализму слушаем стихи Мандельштама, Ходасевича и Пастернака.
Мы пришли первого сентября, начинался третий курс. И кто-то нам сказал, что Иван Васильевич Руснак покончил с собой. Он сначала чисто убрал квартиру, потом раздал долги: кому был должен деньги — отдал деньги, у кого книги брал — отдал книги. И в библиотеку все книги принес. И много своих книг, редких книг, просто так отдал. А потом добровольно ушел из жизни. Одинокий был человек. Одинокий, несчастный, нелепый. Мое предложение его наверняка бы позабавило. И, может быть, что-то бы сдвинулось в его жизни. Возможно, вспоминая дурочку с красной тряпкой, завязанной вместо пояса, он посмеялся бы и мог бы проскочить ту ночь, когда демоны совсем смутили его душу и поманили совершить непоправимое. Он ведь мог, например, просто вдруг вспомнить меня, задуматься и спокойно уснуть. И утром проснуться, потянуться, глянуть в окно, а там бы сидели голуби и царапали лапками жесть карниза. И вопросительно гулили, и кивали бы аккуратными точеными головками, и глаза у них были бы как черные яркие бусинки, и перышки мерцали бы… Все это разглядывал бы и улыбался внимательный, тонкий, лиричный несостоявшийся мой суженый.
Но влюблен он был, как говорили у нас, в одну очень красивую и стервозную женщину. Которая то приходила к нему, то бросала его и уходила к другому, то опять приходила, измучила его, истерзала, извела. Говорят, он написал ей нежное прощальное письмо. Не представляю, что там могло быть, в его письме к этой красивой женщине, но думаю, он ее прощал. Он все ей прощал.
* * *
04.28
Неожиданные подарки
преподносит нам жизнь. Всем нам. Наринэ Абгарян, писательница, моя подруга, армянка, в Москве живет, по-русски пишет, вот она однажды в Живом Журнале рассказывает, мол, пошла каблучок на туфельке подбить, а сапожником оказался дяденька родом из ее маленького городка Берда, из рода Меликянов. И эта встреча оказалась таким подарком: подумайте, встретить в гигантской Москве практически своего родственника! Потому что Наринкина бабушка тоже из Меликянов. Меликян-сапожник посмотрел Наринке в ее лучистые серые глаза, сурово ухмыльнулся и спросил: а ты чья дочка? Мне очень нравится, что грузины или армяне спрашивают обычно не «Как твоя фамилия?», а «Ты чья дочка?». Очень красиво, очень правильно, о многом говорит. Очень о многом. И я пишу Наринке: ты, Наринка, такой подарок сделала и себе, и этому сапожнику, и бабушке своей из рода Меликянов, и мне, прочитавшей этот твой рассказик. Сделала многим людям подарок только тем, что решила выйти и починить каблучок на своей туфельке. И думаю я сейчас, сколько народу благодаря Наринкиной книжке про Манюню теперь знает маленький город Берд, что в Армении. Даже если бы я слышала, что есть такой Берд, ну Берд, ну город. Мало ли таких маленьких городков на нашей планете. Но откуда я бы узнала про его людей, культуру, красоту, если бы не Наринэ. И я ей пишу, драгоценной Нариночке: как много подарков нам жизнь преподносит, какая она, наша жизнь, щедрая. Ах, дорогая моя Наринэ-джан. Наринэ из рода Меликянов!
Вот я ехала в поезде с женщиной… Нет, не так. Я собиралась в Москву, приехала на вокзал, вошла в купе, а там уже были женщина и мужчина, муж и жена. И женщина, такая нетерпеливая, ныла и ныла, ну когда уже белье дадут, ну когда же. Я лечь хочу, ныла женщина. И со мной поделилась: говорит, хочу лечь и читать. Вот лягу сейчас и весь вечер буду читать, так что простите, что я с вами не буду разговаривать, я так хотела, наконец, лечь и почитать. Всегда была занята и всегда мечтала: вот лягу и почитаю. А как ложилась, сразу засыпала — так уставала, как собака уставала. А тут такая возможность — лечь и почитать, наконец. Толя, ну пойди, спроси, когда белье. И Толя пошел, понурый как ослик, пошел спрашивать. Пришел назад, говорит вдруг довольно дерзко: так мы же еще не тронулись, чего сразу белье. С интонацией чужой сказал, не своей явно. Потому что Толик печальный, флегматичный, а интонация была какая-то истеричная, скорей всего, холерика-проводника, точно. Чижик такой, этот проводник, носился по вагону, бойкий, как юный таракан, его острая костистая задница, обтянутая лоснящимися форменными штанами, отовсюду торчала, то из одного купе, то из другого, везде он какие-то большие клетчатые сумки распихивал, глазки у него были мелкие, бегающие, рассыпались в разные стороны, косенький такой он был, и пассажиры ему, конечно, только мешали. А тут женщина в нашем купе: когда белье, да когда белье, Толя. Ну достала вообще. И Толю, и меня. И Толя ходил и ходил и все-таки тоже достал этого проводника, косого зайца. И тот мухой сгонял в какой-то свой отсек и притащил этой тетеньке белье, прямо шваркнул пакетом с таким оглушительным беспардонным шлепом по вагонной полке, мол, на уже! Но тетенька не рассердилась, сердечная была дама, мигом пакет цапнула, распаковала, постелила все себе бегом, быстро увалилась на правый бочок и выудила откуда-то… мою книгу. То есть мной написанную книгу «Поезд в Черновцы». Я глазам не поверила. И так голову наклоняла и так — точно, это была она. И что? Эта тетенька стала читать и смеяться. Прочтет что-нибудь — смеется, стучит в верхнюю полку, Толь а, Толь, послушай, ну вообще. И читает вслух. И я лежу, слушаю, прямо замерла… А тетенька мне: мол, вы простите, что я такая неразговорчивая, я учительницей работаю в младших классах, так уже устала говорить и говорить, дай, думаю, почитаю. Ничего, что я вслух читаю? Вам разве не смешно?
С ума сойти, я думала. И она все читала и читала. Потом мы вместе чай с ней пили, а муж ее Толя забрал книжку себе. И тетенька эта его еще предупредила: ты, Толь, пока почитай, а я чаю выпью и обратно заберу. И мы пьем чай, и тетенька эта вдруг спрашивает:
— А как вас зовут? Меня, — говорит тетенька, — Лариса Васильна Таращан. А вас как?
И ведь на клапане обложки — так интересно обложка сделана в этой книжке — моя фотография. Ну пусть пять лет тому назад, но ведь не настолько же я изменилась.
Я отвечаю:
— Меня зовут… Меня зовут Маша…
И тетенька всю дорогу потом мне продолжала зачитывать отрывки и сокрушалась, что мне не смешно совсем. Даже обиделась, что как же можно, ведь смешно. И ворчала себе под нос, удобно укладываясь на бочок, что есть люди, у которых чувство юмора отсутствует напрочь.
Лариса Васильна. Моя читательница. Она себе три последних рассказа оставила на потом — сказала, растянуть удовольствие хочет.
Такой вот подарок был мне недавно.
И кто его мне преподнес?
Я уже заметила: как только у меня неприятности или того хуже, беда какая-нибудь, обязательно, как будто в противовес, случаются в моей жизни приятные маленькие чудеса. Как, например, это чтение вслух моей книжки в поезде «Черновцы — Москва».
* * *
А вот что увидела я недавно в Интернете: «Информационный портал для связи с Богом». Испугалась сильно. Только представить себе, что вот этот вот портал на самом деле соединяет с… самим. Ты, например, выходишь по скайпу, и тебе в ответ:
— Слушаю. — А картинка еще не появилась, как это бывает обычно. И ты не знаешь, кто там сидит. Или вообще, скорее всего, видимость плохая. А может, вообще видимости нету. И ты робко:
— Здрассссте. Это… Это… Бог?
Нет, удивительные какие все-таки, лихие и пройдошливые люди — вот эти, которые создают, например, такой портал. Или берут себе ник в Интернете: «God» или, например, «BOG».
Ладно, допустим, кто-то не совсем здоров. Мания там, голова съехала набок, то да се. Кто-то отчаянно глуп и самоуверен. Бывает. Это ведь нормально, когда глупость и самоуверенность таскаются парочкой повсюду вместе, взявшись за ручки. Ну эти — еще ничего. На них можно не обращать внимания.
Ну а вот, помню, первый секретарь райкома Теренчук Михаил Иванович, например. Он почему-то однажды решил, что он — «BOG». Нет, он так себя не называл, но всем видом своим показывал.
Или, допустим, один человек собрался за границу поехать. Или два человека. Посмотреть, погулять и, конечно, сравнить. Ну тут, поблизости, в ГДР, Польшу там или вообще в страну лучших друзей Советского Союза — Болгарию. Та еще заграница. И вот ему, этому секретарю райкома Теренчуку, приносят документы. И эти документы долго лежат. Лежат, лежат. Лежат, лежат. Доходят. И человек этот, которого черт дернул купить путевку за рубеж, нервничает — пустят, не пустят — и тоже медленно доходит. А документы лежаааааат. У инструктора там или еще у кого-нибудь. И наконец все желающие поехать за рубеж приглашаются на специальную комиссию, входят в кабинет, где сидят все во главе с этим «BOGом». Входят, потупив взор, с ужасным чувством вины перед секретарем райкома и его товарищами, с чувством вины за то, что они такие-сякие не патриоты непонятно зачем ломятся в другую страну. И уже проклинают и заграницу, и профсоюз, и себя, и тот день, когда путевку купил, — зачем ему это надо было вообще, сидел бы себе дома на диване, горя не знал.
— И чего тебе не сидится, тебе что, здесь плохо, У НАС? — не глядя на изменника Родины, рассеянно листая его документы, под нос бурчит Теренчук. А бурчанье его такое, как у собаки, — непонятно, чего ждать: то ли затихнет и успокоится, то ли разразится страшным лаем.
В ответ изменник что-то застенчиво блеет, прогнувшись и виновато улыбаясь, и не решается сказать: но вы-то сами, и жена ваша, и дети ваши… вы-то уже были сто раз.
А не решается, конечно, потому что кто он, а кто Теренчук, которому можно все, он же — «BOG».
И потом все смущенное стадо желающих поехать за кордон выгоняют в коридор и маринуют там, а «BOG» тяжело и мрачно задумывается. Ну что, товарищи, спрашивает он комиссию, обводя всех сидящих угрюмым бульдожьим взглядом. А те глаза прячут, чиркают в блокнотиках с озабоченным видом. Ну что — презрительно и брезгливо отшвыривает ногтем указательного пальца Теренчук анкету с фотографией, и та едет по длинному полированному столу и падает на пол, — пустим этого N в Венгрию, а? И все молчат, вроде как размышляют, а пускать ли этого N или не пускать. Кто-то незаметно поднимает анкету и угодливо кладет перед Теренчуком.
— Скользкий он, этот N… — говорит «BOG», сквозь зубы цедит, глядя в бумаги на фотографию N. И все кивают-кивают, мол, да, скользкий, да. Хотя некоторые, у кого совесть еще не совсем померла, думают: блин, зачем я вообще сюда работать пошел, в этот серпентарий, ведь хороший парень этот N. И станок новый изобрел, и первое место в области по прыжкам с шестом, и улыбка чудесная, и жена у него беременная, и мама у него — первая моя учительница, научила меня «жи-ши» писать. И ведь точно скажет сейчас про усы, про очки и вынесет вердикт: «не пускаем» И добавит: «опозорит нас».
— Вон же усы у него. И очки! — осуждающе сообщает «BOG», тыкая холеным пальцем в фотографию на анкете. — Не пускаем его. Опозорит же нас, товарищи.
И этот, у которого совесть, думает: кого это «нас» опозорит, кого «нас»… А сам… кивает, кивает.
Одна знакомая наша, работала она в отделе учета райкома, добрая женщина, всегда всех предупреждала, что надо фотографироваться без очков. И без усов. Ну не любит «BOG», кто в очках и с усами. Очень искренне огорчается. Прямо сильно расстраивается душой, когда видит фотографию то ли того, кто в партию вступает, то ли кто за границу едет, обижается, голос дрожит у него, и он огорченно лопочет:
— Ну вооот… В очкааах… Что ж это он в очкаааах… Как же мы можем ему верить?
И не подписывает документы.
Мои дети сейчас даже поверить не могут, что вот такой самодовольный чванливый персонаж решал судьбы людей, практически суд вершил. И участь твоя иногда зависела от твоего зрения — носишь ты очки или нет, то есть интеллигентное у тебя лицо или простоватое, а уж усы — это было вообще серьезное преступление. О пятом пункте и говорить не хочется.
Я ведь тоже стояла у него на ковре. Причем меня, молоденькую тогда маму двухлетнего ребенка, вызвали в райком партии на семь утра. Трудно поверить? Было. И я стояла, как Комиссаржевская на знаменитом портрете, опустив руки и стиснув пальцы в замок, и думала одну мысль. Мысль была такая: что означает выражение «за гранью добра и зла»? Что это значит и где это можно увидеть, почувствовать, чтобы описать? Я, кстати, считаю, что это очень неплохая мысль, чтобы ее думать в тех ситуациях, когда слушать собеседника и задумываться о том, что он говорит или чаще кричит, необязательно.
Словом, вот так я стояла там в кабинете. И я вдруг услышала вопросительную интонацию. То все он бурчал-бурчал, а тут вдруг:
— А?
Я переспросила:
— Простите?
А он мне:
— Так расскажите, как же встретил вас мистер Беннет у себя в офисе.
И я ответила. (Боже, как долго я об этом мечтала, видела в своем воображении, и вот это случилось.) Я ответила как Коллонтай. Я ответила:
— Вначале он предложил мне сесть.
И после паузы услышала:
— Вы свободны.
И я ушла. А потом еще неделю меня все спрашивали:
— Что с тобой, почему ты такая бледная?
Тяжелая работа — переводчик. Когда группа наших специалистов по сельскому хозяйству приехала домой из Британии, каждого вызывали к специальному инструктору обкома и расспрашивали, кто как себя вел и, главное, как работал и вел себя переводчик.
Ой, а вот однажды уже группа молодых фермеров из Великобритании жила у нас в области, ездила по полям, по колхозам — не помню, были ли тогда еще колхозы, и мы иногда забирались с ними в глухие тупики и углы, а главное, все время шастали вдоль границы с Румынией, заезжая иногда в Молдавию купить вина или фруктов. И вдруг об этом каким-то образом узнала милиция. Мамочки, что тут случилось! Стали искать виноватых — почему не сообщили? — орал на меня какой-то красномордый чин. Я пожимала плечами, мол, я обычный гайд-переводчик, обычный сопровождающий, толмач. Спросите у тех, кто повыше и еще повыше. Спросите у принимающей стороны. Словом, крайнего найти не могли, но последние два дня за автобусом с группой чинно ездила машина с мигалкой. Именно за, а не перед. И если вдруг у сопровождающих были какие-то сомнения, они звонили в приемную «BOGа», там бегом докладывали самому, и уже «BOG» решал, разворачивать наш автобус или пропускать дальше. И не потому, что там был какой-то секретный объект, а потому, что… А понятия не имею почему. И не хочу об этом сейчас думать. Нет времени. Времени нет.