— А может, лучше…
— Молчи и слушай! Я не хочу, чтоб моя неприкаянная тень скиталась по земле, не зная покоя и наводя на людей ужас. Поэтому прошу тебя: когда все будет кончено, сожги мое тело, чтобы душа моя мирно упокоилась в Аиде. Согласен?
— Но… зачем тебе умирать? Купи у меня козленка — и мы принесем его в жертву, кому ты скажешь!
— Нет. Я поклялся. И проиграл состязание. Боги помогали мне, но проиграл я, а не боги. Проиграл я, Миртил-лучник, и я исполню клятву. Так ты поможешь мне — или моя тень будет преследовать тебя до конца твоих дней?!
— Конечно, конечно, — поспешно закивал пастух, глядя, как Миртил поворачивается к нему спиной и подходит к жертвеннику, между камнями которого пробился к солнцу зловещий росток, отсвечивающий бронзой, — широкий и слегка изогнутый на конце.
— ПУСТЫШКА! ПРОСНИСЬ! У НЕГО… У АЛКИДА ОПЯТЬ Э Т О! СДЕЛАЙ ЧТО-НИБУДЬ! Я НЕ ХОЧУ…
Гермий отнял ладони от лица, и первое, что бросилось ему в глаза, — бесчувственный, странно скрючившийся Алкид и едва не плачущий Ификл, стоящий над слегка подрагивающим телом брата.
— Пустышка! ОНИ сейчас будут звать его!
«Приступ, — догадался Гермий. — Сейчас у него будет приступ…»
Непонятное волнение охватило Лукавого. Такого с ним давно не случалось. Он хотел увидеть приступ Алкида, для этого он уже больше двух лет сидел в Фивах, но теперь, когда Гермий наконец дождался желаемого, — он растерялся. Растерялся, как обычный смертный!
Что бы сейчас ни довелось увидеть Гермию, какое решение ни принял бы он после — ему было страшно принимать это решение в одиночку!
«Хирон! — озарением сверкнула мысль. — Он должен видеть это! Он вне интересов Семьи — идеальный свидетель… Кроме этого, Хирон тоже Кронид, и его слово может что-то значить для папы!»
Гермий подхватил начавшего корчиться в судорогах Алкида на руки, мельком ощутив жар этого маленького тела, в котором, казалось, закипала чудовищная волна, пенясь расплавленным мраком.
— Ификл, держись за мой пояс! Живо!
Ификл не узнал голоса Пустышки, ставшего вдруг жестким и повелительным, но послушно уцепился за пояс друга.
Гермий шагнул вперед, открывая Дромос. Очертания дома, возле которого они стояли, подернулись туманной дымкой; нетерпеливо задрожали крылышки, прорастая из задников сандалий Лукавого…
Шаг.
Другой.
Ификл спотыкается, но пальцы его лишь крепче смыкаются на поясе Пустышки.
Третий шаг они сделали уже на Пелионе.
10
— Где мы? — испуганно спросил Ификл, щурясь от солнца, бившего ему прямо в глаза. — Где это мы, Пустышка?
— На Пелионе, — коротко ответил Гермий, не вдаваясь в объяснения.
— Можжевельником пахнет, — похоже, Ификл сразу и безоговорочно поверил другу Пустышке и теперь пытался справиться с потрясением. — И еще травой… Алкид, ты слышишь? Мы на Пелионе… ты лучше кричи, Алкид, или дерись со мной, только не лежи вот так, как неживой…
— Заткнись! — оборвал мальчишку Гермий.
Ификл послушно замолчал, сглатывая противный комок, предательски застрявший в горле, и стараясь не сморгнуть повисшую на ресницах слезу — но она все-таки слетела, каплей соленой росы упав на стебелек травы, согнувшийся под этой неслыханной тяжестью.
Гермий даже не повернулся к нему, словно Амфитрионова сына больше не существовало на свете. Осторожно опустив наземь бесчувственное тело Алкида, Лукавый направился к кустам маквиса, те внезапно качнулись, расступаясь…
И навстречу Гермию вышел Хирон.
За спиной Лукавого еле слышно ахнул Ификл — что простительно мальчишке-смертному, то позорно для взрослого бога, но и Гермию захотелось отступить на шаг, когда он увидел непривычно суровое лицо кентавра. Косматые брови Хирона сошлись к переносице, как беременные грозой тучи нависают над горным хребтом, резко очерченный рот отвердел, в раскосых глазах обжигающе играли зарницы; под шелковистой кожей конского крупа и человеческого торса слегка перекатывались валуны мышц, четыре стройные ноги с тонкими бабками словно вросли в землю…
Выпрямившись во весь рост, Хирон был более чем на голову выше Лукавого — Ификлу он вообще должен был показаться гигантом, — и Гермию стоило немалого труда припомнить, что он, Гермий-Психопомп, — один из Семьи и бояться ему, в сущности, нечего.
Он попросту разучился бояться, и сейчас это ощущение поразило его своей новизной.
— Вот, — глупо пробормотал Гермий, не в силах отвести взгляд от Хиронова лица. — Вот, Хирон… это мы. Ты же говорил — если с ними, мол, то можно без разрешения…
Кентавр не ответил. Он пристально смотрел поверх Лукавого на неподвижно лежащего Алкида, и, словно в ответ этому взгляду, Алкид шевельнулся, хрипло застонав, — но стон внезапно перешел в такой же хриплый нечеловеческий смех.
Гермий дернулся, резко оборачиваясь, — в этом диком хохоте он услышал предсмертный вскрик фиванского учителя Миртила, упавшего на нож, который острием вверх был закреплен в самодельном жертвеннике. Свершилось жертвоприношение, кровь пролилась на камень, Павшие на миг вздохнули полной грудью, колебля медные стены Тартара; Гермий замешкался, вслушиваясь в гул преисподней, и пропустил то мгновение, когда Алкид кинулся на него.
От страшного удара головой в живот у Лукавого потемнело в глазах, он согнулся, хватая ртом воздух, и только руки его делали привычное дело, обхватив тело взбесившегося мальчишки и перебрасывая его… нет, совсем не так, как хотелось — через себя, по крутой дуге, чтоб только пятки мелькнули в воздухе, — а грубо, почти над самой землей, в последний момент едва удержав ставшего невероятно тяжелым мальчишку.
Алкид упал на бок, но тут же вскочил, кинувшись к растущему рядом орешнику. Молодой ствол толщиной с запястье жалобно хрустнул, когда Алкид вцепился в него обеими руками и изо всех сил ударил босой пяткой у основания; лопнула лента пятнистой коры — и, выставив перед собой палку с белым измочаленным концом, безумный ребенок двинулся на Гермия.
Не ведая, что творит, невинный и смертоносный, взбесившийся зверь, несчастный мальчишка, Безымянный Герой; дверь, в которую стучатся все — Тартар, Олимп, Зевс, Амфитрион, Гермий, Эврит, боги, люди, нелюди…
Израненная мишень многих хитроумных стрелков.
И Гермий второй раз за сегодняшний день вспомнил, что это значит — бояться.
…Лукавый никому и никогда не расскажет об этом случае. Промолчит о нем и Хирон, потому что им обоим — богу и кентавру — привиделось одно и то же: пурпурно-золотистое марево, в котором противоестественным образом смешивалось расплавленное золото и отливающий черным пурпур, а в нем, в сверкающем тумане, стояло двухтелое существо вне добра и зла, вне правды и лжи, вне Тартара и Олимпа — но равно способное быть и тем и другим.
Содрогнулся Пелион.
Не сразу понял Гермий, что происходит, а когда понял — кентавр уже второй раз взвивался на дыбы, и передние копыта его снова били оземь, заставляя гору молить о пощаде. Вечное право сыновей Крона-Временщика: воззвать к Тартару, трижды ударив свою бабку Гею-Землю, воззвать и быть услышанным.
Только Зевс-Олимпиец бил молниями, Посейдон-Энносигей — трезубцем, а кентавр Хирон — просто копытом. И Гермий понял, почему Семье было важно, чтобы Хирон Кронид в дни Титаномахии оказался в стороне, не участвуя в битве. И Пелион потом отдали кентавру, и нелюбовь к Семье простили, и Стиксом клялись не поднимать на Хирона руку…
В третий раз ударили копыта, и конское ржание вырвалось из человеческого рта кентавра, громом прокатившись над Пелионом, — так ржал, должно быть, великий Крон, в облике лазурного жеребца несясь по земным просторам вслед за кобылицей Филюрой, матерью Хирона. Вслушался в далекий Хиронов зов Тартар, Крон-Павший вслушался в ржание над Пелионом, горой недолгого своего счастья; и когда эхо трижды повторило голос кентавра — маленький Алкид выпустил из рук смешную свою палку и навзничь упал на траву.
Гермий посмотрел на него, потом на застывшего как изваяние Ификла.
И вновь на Алкида.
— Я был прав, — прошептал Лукавый, поднимая невидимый до того жезл-кадуцей, обвитый двумя змеями. — Я был прав. Герой должен быть один. Жаль, что так получилось… Я сам отведу твою душу в Аид, мальчик, — это все, что я могу для тебя сделать. Ну что, пошли?
Камень попал ему в правое плечо, чуть не заставив выронить жезл.
Гермий зашипел, схватившись за ушибленное место; Ификл, всхлипнув, торопливо метнул второй камень, промахнулся и вытер слезы ладонью, размазав грязь по лицу. Потом мальчишка закусил губу и шагнул вперед, встав между братом и богом.
— Гад ты, Пустышка! — срывающимся голосом выкрикнул Ификл. — Гад ты… обманщик! А мы, мы-то тебе верили, дураки…
Он шмыгнул носом и присел на корточки, ухватившись за валун величиной с голову, на треть вросший в землю.
— Ты не бойся, Алкид, — Ификл стиснул зубы, не замечая, что из прокушенной губы идет кровь, и качнул неподдающийся валун с такой ненавистью, словно это была голова гада Пустышки, которую он собирался оторвать. — Ты только не бойся, ладно? Сейчас мы их убьем и уйдем отсюда… уйдем домой. Ты, главное, не бойся, ты помни, что ты — это я… а я не боюсь! Это пусть они нас боятся…
Тонкие руки натянулись, каменная голова недовольно заворочалась, из-под нее во все стороны брызнули растревоженные черви и мокрицы. Ификл охнул, приподняв выскальзывающую из рук ношу до колен, едва не выронил ее, но в последний момент перехватил камень снизу и неожиданно легко вскинул его себе на плечо.
Он не видел, как позади него вставал пришедший в себя Алкид: сперва на колени, изумленно моргая и переводя взгляд с брата на Гермия, вновь поднявшего жезл; потом — во весь рост, подобрав упавшую палку, недобро сощурившись и не задавая никаких вопросов.
После приступа Алкид нетвердо держался на ногах, но это не делало его похожим на больного ребенка — скорее он был похож на кулачного бойца, упрямо встающего после пропущенного удара.
Нет, Ификл не видел этого; просто камень вдруг стал вдвое легче, а смерть превратилась в нечто далекое и совершенно невозможное, как и должно быть, если тебе восемь лет.
«Или если ты сын Амфитриона, внук Алкея, правнук Персея и лишь потом праправнук какого-то там Зевса, тайком шастающего по чужим спальням», — мелькнуло в мозгу у Гермия, и от этой чуждой, крамольной, противоестественной мысли холодный пот выступил на лбу Лукавого.
Плечом к плечу, не по-детски ссутулившись, хмуро глядя исподлобья — Гермий с ужасом узнал боевую повадку Автолика, своего сына, — пред Гермием стояла Сила. Юная, неокрепшая, хрупкая до поры, впервые осознавшая себя Сила смотрела на друга, ставшего врагом, на первое в своей жизни предательство, и в глазах Силы сквозь застилавшие их слезы ясно читалось желание убивать, убивать навсегда, без пощады и сожаления… С нелепым камнем на плече, с наивной палкой в руках, перед Гермием стоял новорожденный Мусорщик-Одиночка, Истребитель Чудовищ — и он, Гермий-Психопомп, сейчас был предателем, подлецом, чудовищем, мусором, который следовало убрать или сжечь; и обвитый змеями жезл-кадуцей был в этот миг не менее нелеп и смешон, чем грязный валун или ореховая палка, потому что близнецы больше не видели в Пустышке друга — но они не видели в нем и бога.
Не Тартар — Лукавый сам поставил себя против этих детей сегодняшним предательством, как против равных, как змея, загнавшая в угол хорька; и Ананка-Неотвратимость лишила Гермия права решать и выбирать, оставив лишь право драться с теми, кто только что сказал: «Сейчас мы их убьем и уйдем отсюда».
Убьем и уйдем.
Впервые жезл показался Гермию невыносимо тяжелым.
…Лукавый чуть не упал, когда Хирон властно отстранил его и как ни в чем не бывало направился к близнецам.
Хвост кентавра описал в воздухе замысловатую восьмерку; Хирон наклонился, сорвал желтый цветок нарцисса и засунул его себе за ухо.
— До ясеня докинешь? — спокойно спросил кентавр у Ификла, одной рукой указывая на камень на плече мальчишки, а другой махнув в сторону ясеня, растущего в двадцати шагах.
— До тебя докину, — враждебно отозвался Ификл и, подумав, добавил: — Ближе не подходи… лошадь.
— Сам ты лошадь, — засмеялся Хирон, пританцовывая на месте. — Пуп не надорви, герой! Ну-ка, дай сюда камешек…
Гермий удивленно смотрел, как Ификл безропотно отдает кентавру свое оружие, а Хирон взвешивает камень на ладони — глаза кентавра при этом странно вспыхнули — и швыряет глыбу в старый ясень.
— Здорово! — одновременно выдохнули забывшие обо всем близнецы, когда камень врезался в корявый ствол и, ободрав кору, упал к подножию пелионского великана.
— А вы думали! — в тон им отозвался Хирон, блестя зубами, которые завистник скореей всего назвал бы лошадиными. — Ну что, парни, поехали ко мне в гости?
— Поехали? — недоверчиво переспросил Алкид, запустив в ясень своей палкой и промахнувшись. — Мы тебя что, в колесницу запрягать будем?
— Нет уж! — расхохотался кентавр. — Мы с вами как-нибудь без колесницы обойдемся…
И подхватил под мышки сперва Ификла, а потом и Алкида, изогнувшись и усаживая братьев на своей конской спине.
— Держитесь! — строго приказал Хирон, но в этом не было нужды: Алкид ухватился за брата, Ификл вцепился в правый локоть кентавра, и две пары пяток дружно забарабанили по гнедым бокам Хирона Кронида.
— Эх, жаль, стрекала нет! — заикнулся было Алкид, с тоской поглядывая на брошенную им палку, но кентавр сделал вид, что не расслышал, и медленной иноходью двинулся к кустам маквиса, откуда не так давно появился.
У самых кустов он задержался и покосился на одиноко стоящего Гермия, словно впервые его заметив.
— А этого с собой возьмем? — небрежно спросил Хирон, теребя свободной рукой цветок за ухом.
— Не-а! — возмущенно заорали близнецы, а Ификл даже погрозил Пустышке кулаком, чуть не свалился на землю и поспешно уцепился за Хирона.
— Правильно! — согласился кентавр, тряхнув гривой спутанных волос. — Этого мы не возьмем! А если он сам придет, то мы его…
— Зарежем! — предложил Алкид.
— Повесим! — добавил Ификл.
— А потом утопим, — вполне серьезно подытожил Хирон. — И после всего этого заставим развести костер и сварить нам похлебку. Договорились?
И, не дожидаясь ответа, весело заржал и двинулся напролом через кусты.
Когда треск, топот и вопли значительно отдалились, покинутый в одиночестве Гермий почесал в затылке, сунул жезл за пояс и, растерянно пожав плечами, двинулся следом за Хироном, вполголоса проклиная колючие ветки, норовящие хлестнуть Пустышку по лицу.
11
Уже почти дойдя до самой пещеры — Гермий прекрасно помнил, где она, потому что именно у Хироновой пещеры Семья клялась Стиксом не нарушать границу Пелиона без дозволения кентавра, — Лукавый вдруг резко свернул в сторону и устремился между соснами туда, где еле слышно смеялся бегущий по дну оврага ручей.
Позже.
К пещере он подойдет позже, когда вернет себе прежний облик, а таким, растерянным и смятенным, он не хочет предстать перед Хироном. Негоже богу пребывать в растрепанных чувствах, да и вообще… стыдно. Стыдно, и все тут! Сколько душ в Аид отвел, и ничего, а сейчас своя душа не на месте…
Вот ведь что странно — едва Гермий признался сам себе, что ему стыдно, и не столько перед Хироном стыдно, сколько перед мальчишками, перед восьмилетними смертными шалопаями, как ему сразу стало легче. И сосны перестали укоризненно качать ветками, и кусты перестали тыкать в него сучками, и сухая хвоя под ногами зашуршала гораздо благожелательнее, и мордочка симпатичной дриады высунулась из дупла, подмигнула Гермию и, застеснявшись, исчезла с легким смехом.
«Правильно, — подлил масла в огонь Лукавый, — посмешище я и есть! Вон Аполлон с Артемидой у болтливой Ниобы не то дюжину детей перестреляли, не то вообще два десятка (кто их считал, покойников-то?!), а потом сияли, как солнце в зените, и все хвастались, что ни одной стрелы зря не потратили! Тантал или там Прокна, жена Терея, — эти не то что чужих — своих детей не пожалели, зарезали, как скотину, а после еще и еду из них сготовили… Ну нет же, нет такой богини — Совесть! Ата-Обман есть, Лисса-Безумие, Дика-Правда, наконец, — а Совести нету! Ну почему у всех ее нет, а у меня есть?! Что ж я за бог такой невезучий?! Ведь сказать кому: Лукавого совесть замучила — засмеют! Воровал — не мучила, врал — как с гуся вода, друг на дружку натравливал — и глазом не моргал… пойду к Арею, в ножки поклонюсь: научи, братец, убивать!.. Этот научит… вояка! Все хвастается, что Гера его прямо в шлеме родила! Видать, головку-то шлемом и прищемило…»