— Конечно. И выяснила, что Средний тоже давно выбросил все из головы. Он сам занялся тем же, что и Младший, мой Супруг и твой Отец — плодит Полулюдей. Хотя, похоже, его больше интересует не результат, как Младшего, а…
— Понятно. Посейдон всегда в глубине души оставался жеребцом. Не зря лилейнобедрая Амфитрита, его супруга, держится недотрогой — видно, у мужа вполне хватает сил и на нее. Что, Мать, не до интриг Черногривому?!
— Разумеется. И никого больше не интересует Мусорщик-Одиночка; никого, кроме глупой ревнивой Геры! Даже тебя, мой Сын и союзник!
— А почему он должен интересовать меня, если хваленый герой еще ни разу не воевал?
— Вот именно, Арей! «Величайший герой, равный Семье, которого в конце его жизни ждет Олимп» до сих пор еще ничем не подтвердил слова Громовержца! Ему уже восемнадцать — другие в его годы…
— Ты считаешь, что попытка Отца провалилась?
— Не обязательно. Просто мой Супруг и твой Отец мог оказаться гораздо умнее и искушенней в интригах, чем все мы считали. Возможно, он никогда и не собирался порождать Мусорщика-Одиночку, равного Семье, — просто Младшему зачем-то понадобилось, чтобы Семья поверила в это. И Семья действительно поверила! А потом у будущего героя и надежды Олимпа начинаются эти странные припадки. Кто виноват? Я виновата, коварная Гера; и в это тоже верят все!
— Не все, мама, — тихо сказал Сын.
Мать вздрогнула и на некоторое время умолкла. Уж очень редко ее первенец, шлемоблещущий Арей, бог войны, называл ее так: мама…
— Потом приступы безумия у героя вроде бы проходят, — собравшись с мыслями, снова заговорила она, — Мусорщик преспокойно растет на своем Кифероне под опекой клевретов Младшего, вырастает — и что? Ничего! Где обещанные подвиги, где убитые чудовища, где поверженные великаны и сраженные враги?! Их нет! Не потому ли, что он вовсе не герой, этот Получеловек?! Не потому ли, что он нужен Младшему совсем для другого?!
— К чему ты клонишь, мама?
— Не притворяйся глупцом, Арей! Вся Семья знает, что только я, Средний и ты осмеливаемся возвысить голос в присутствии Громовержца! Ну почему, почему из моего потомства лишь ты способен принимать решения?! Хромца Гефеста интересуют лишь его дурацкие поделки, а вертихвостка Геба годится лишь для того, чтобы подносить гостям нектар!
— Короче, мама, — опасно прозвенел голос Арея.
— Короче? Хорошо. Итак, Младший не любит возражений; я, Посейдон и ты не любим Мусорщика-Одиночку, а сам Мусорщик в порыве безумия («Кто наслал?» — конечно, Гера!) вполне способен, к примеру, осквернить храм Младшего или его любимчика Аполлона, убив при этом с десяток жрецов! Что тогда? Да, конечно, мой Супруг и твой Отец покарает богохульника — а что ему останется, кроме молний?! — вы с Посейдоном уйдете в тень, и вот тут-то придет моя очередь! Кто строил козни? Кто насылал безумие? Из-за кого погиб великий герой и надежда Олимпа? Ату ее!
— Великая интрига, мама… не менее великая, чем обещанный герой. И Отец продумал все это заранее?
— Никогда не недооценивай своего Отца, мальчик мой! Ты — воин, ты должен знать, что бывает, когда недооцениваешь противника. А я не хочу, чтобы меня постигла участь первых двух жен Младшего — Метиды и Латоны! Я не хочу превратиться в мелкое божество трех захудалых деревушек где-нибудь на окраине Пелопоннеса! И уж тем более не хочу оказаться в Тартаре… Не забывай, Сын: разделавшись со мной, Зевс сразу примется за тебя! Сколько раз Младший говорил, что, не будь ты его сыном, быть бы тебе преисподнее всех Уранидов?! Так что встретимся внизу, сынок, у Павших, — сам знаешь, как Отец к тебе относится, в отличие от меня…
— Знаю, — глухо отозвался Арей.
Да, он знал.
С детства Мать внушала ему, что он, первенец Зевса и Геры, — самый лучший, самый смелый, самый-самый… И главное — единственный законный наследник Громовержца (ведь нельзя же считать соперником колченогого замухрышку Гефеста?!), чистокровный Олимпиец, поскольку его Отец и Мать — родные брат и сестра из первого поколения детей Крона и Реи.
И это было правдой.
Но когда он вырос и ему понадобился свой источник пищи и силы, когда его «Я» возжаждало утверждения — выяснилось, что более расторопные родственнички уже успели прибрать к рукам все хоть сколько-нибудь стоящее и самому-самому законному наследнику не осталось ничего. А Мать — Мать не умела помогать или советовать, она умела только бороться, и еще она умела убеждать Сына в его врожденной исключительности. Ах, мама, мама, зачем ты это сделала?!
Он нашел новую, незанятую территорию. Он нашел ее сам — то, что было незамечено или с презрением отвергнуто другими. Он все-таки был исключительным! — да и особого выбора у молодого Арея не оставалось.
Он выбрал войну.
Войну смертных, дикость и разрушение, боевое безумие воинов, гордость юнцов и проклятия ветеранов, готовность погибнуть от вражеского копья и радость от гибели врага, боль и кровь, души, толпой бредущие в Аид, страх и ужас; Фобос и Деймос, его сыновья.
Горящий факел, копье и хищный коршун стали его атрибутами.
Его «Я» впитало в себя все это, сделав силой — ЕГО СИЛОЙ! — но Семья молча отвернулась от Арея. Он стал изгоем, выродком, с которым вынужденно приходилось считаться. В глаза, правда, никто не смел сказать ему этого — ему вообще избегали смотреть в глаза.
Увы, Арей-Эниалий был далеко не так глуп, как полагали Гермий или тот же Мом-насмешник. Он видел брезгливость на лицах родни и ожесточился, с головой уйдя в войну, в омут уничтожения; он стал находить в этом своеобразное мрачное удовольствие. Однажды злой на язык Мом сравнил его с хищным зверем, который жадно лакает кровь из лужи, не замечая, что к противоположному краю той же лужи припал другой зверь.
Мом думал, что Арей не слышит.
Он слышал. Он понимал, что война — это в некотором роде тоже человеческое жертвоприношение, что другим зверем у его лужи были низвергнутые в Тартар Павшие. Только Павшие вкушали гибель частиц «Я» Семьи, входящих в сознание умирающих; Павшим доставались побежденные, а ему, Арею, — победители.
Впрочем, для Семьи эта разница выглядела несущественной.
Лужа-то общая.
Арей был одинок. Он был настолько одинок, что временами начинал ненавидеть свою Мать (Отца он ненавидел уже давно), ненавидеть самого себя — изгоя, неудачника, самого-самого…
— …я знаю, как Отец относится ко мне, мама. И еще я знаю, что ты редко приходишь советоваться, не приняв какого-либо решения заранее. Что ты предлагаешь?
— Пойми, Сын, выбор невелик. Или Младший действительно создавал Мусорщика-Одиночку — и ему это не удалось; или удалось, но он бережет героя для грядущей битвы с Павшими; и, наконец, ложный герой может оказаться лишь поводом для расправы с инакомыслящими. Мы должны выяснить правду.
— Как?
— Испытав Мусорщика. Поединок с чудовищем или война — все равно. Если он герой, он проявит себя; если все это козни Младшего, то сын Алкмены погибнет, но уже не по моей вине! В последнем случае Супруг будет взбешен, но крыть ему будет нечем — герой, равный Семье, убит в первой же стычке?! Смешно! Ну а победа героя тоже прояснит ситуацию, отодвинув угрозу, нависшую надо мной… над нами. И у меня будет время выяснить, кто устраивает эти приступы безумия у Мусорщика. Если, конечно, за этим не стоит сам великий Зевс…
— Я понял, Мать. Чудовище или война. Так что из двух?
— Война.
— Я так и думал. Иначе ты бы не пришла ко мне. И я даже понимаю, почему именно война. Поблизости от Киферона чудовищ нет, а тащить Получеловека через всю Беотию… Узнают. Значит — война.
— Значит — война.
— Подожди, мама, я не закончил. Ты действительно выходишь из-под удара, подставляя под удар меня. Я не люблю Мома, но когда его пытались женить, он отказался, добавив: «Я всегда недоумевал, почему самая склочная женщина в Семье — покровительница брака и домашнего очага?!»
— И ты простил ему это?!
— Но ведь это правда, мама…
— Хорошо, оставайся в стороне, мой верный и преданный Сын! — с горечью и злобой бросила Гера, вставая. — Но знай, что удар не заставит себя долго ждать!
— И опять ты не дала мне договорить, мама. Я… я согласен.
— Прости меня, Арей. Да и не мне тебя учить, как начинать войны, уходя от ответственности.
— Ты права, этому меня учить не надо, — бичом хлестнул голос Арея. — Скоро… впрочем, позволь мне умолчать о моих намерениях.
Оставшись один, Арей вернулся к балюстраде, опоясывавшей мраморный портик, и стал смотреть вниз, в обрыв, где ветер играл с голубоватым песком и развалинами нечеловеческих крепостей.
— Я уже давно вырос, мама, — тихо шепнул он, улыбаясь, — я вырос, а ты не заметила… Так что позволь мне иметь свои планы на жизнь; даже если они в чем-то совпадают с твоими. Мусорщик-Одиночка и Арей Одинокий, братья по Отцу, надежда Олимпа и изгой Семьи — не получится ли так, что мы сумеем найти общий язык раньше, чем об этом задумаются другие?..
Ветер, взметнувшись к портику, робко тронул прядь волос на его непокрытой голове — только дома Арей снимал свой знаменитый конегривый шлем, почти полностью скрывавший лицо.
Эписодий пятый
1
— Это неправда, — задумчиво произнес Гермий, глядя, как вспотевшие близнецы снимают шкуру с убитого зверя, — что живая собака лучше мертвого льва. Тот, в чью голову пришла такая странная мысль, — дурак. В некоторых, да что там — во многих случаях мертвый лев гораздо лучше живой собаки! Ты согласен, Пан?
— Угу, — немногословный Пан кивнул и почесал левым копытом под правым коленом.
— Давайте лучше выпьем, — вставил кучерявый Дионис, но на него никто не обратил внимания.
Веселый бог виноградной лозы сегодня по случаю облачился в пятнистую леопардовую шкуру поверх обычного хитона и выглядел как-то двусмысленно рядом с полуободранной тушей, над которой вились обезумевшие от счастья мухи, — все, что осталось от былой славы Киферонского Людоеда.
Один из близнецов на миг прекратил свежевать добычу, сорвал пук травы и вытер им тускло блеснувшее лезвие ножа. Потом провел тыльной стороной ладони по лбу, испачкав лицо свежей кровью, и вернулся к прерванному занятию.
— Интересно, — продолжил Гермий, взглядом знатока созерцая мощные спины братьев, похожие на груды речных валунов, мокрых и скользких, — что сказали бы здешние пастухи, если бы наши молодцы вместо мертвого льва привели им живую собаку? Полагаю, что восемнадцатилетним юношам было бы трудно выслушать все это, не покраснев. Ты согласен, Пан?
— Угу, — немногословный Пан кивнул и почесал правым копытом под левым коленом.
— Ну давайте все-таки выпьем! — обиженно возвысил голос Дионис, соблазняюще встряхивая почти полным бурдюком.
Увы, призыв Бассарея снова пропал втуне.
Второй близнец, усердно трудившийся над косматой головой льва, вскрикнул, уколов палец одним из страшных клыков, и по-детски сунул пострадавший палец в рот. При виде этого Гермий не выдержал и рассмеялся — уж больно нелепо выглядел такой жест рядом с изодранным плечом и внушительным красно-синим пятном на ребрах парня. Близнецы одновременно подняли головы, глянув на Лукавого, и Гермий успокаивающе махнул рукой: продолжайте, мол, все в порядке!
Резкий запах смерти, исходивший от распластанного тела Киферонского Людоеда, вызывал тошноту, сытые и отяжелевшие мухи лениво жужжали, мерцая зеленью и перламутром, от крохотного родничка в низинке тянуло сыростью, и Лукавый поймал себя на том, что испытывает неодолимую потребность говорить — пусть глупости, пусть ерунду, что угодно, лишь бы не тишина, прерываемая только хрустом разделяемой плоти и жужжанием насекомых, пахнущая кровью тишина, напоминающая о недавних криках, реве, яростном рычании трех глоток, рвущем душу треске костей, захлебывающемся хрипении…
Гермий никогда не считал себя воинственным богом.
За что и не любил бешеного Арея; да еще, может быть, невозмутимо-ледяную Артемиду-охотницу.
Но иногда, в редкие минуты слабости или одиночества, как сейчас, наблюдая за сосредоточенными лицами братьев, хитроумный сын Громовержца и Майи-Плеяды признавался сам себе в легкой зависти к безрассудству смертных, умеющих решать, не выбирая, и поступать, не соразмеряя последствий.
— Бедный львенок, — Гермий смерил взглядом груду мяса, мышц и костей; все, что еще недавно было свирепым хищником добрых пяти локтей в длину (если не считать хвоста с кисточкой на конце) и двух с половиной локтей в холке. — Двое на одного… в конце концов, в этом есть что-то нечестное! Разве глупый зверь виноват, что предпочитал двуногих четвероногим (впрочем, не брезгуя и последними)?! Вот она, невинная жертва несоответствия вкусов, валяется и смердит на всю округу! Ты согласен, Пан?
— Угу, — Пан шлепнулся задом на траву и принялся обеими руками скрести зудящие ноги, проклиная душный и влажный месяц метагейтнион, когда блохи особенно докучали мохнатому божеству.
— А вот вино! — тоном базарного зазывалы выкрикнул глубоко несчастный Дионис, стараясь не смотреть на задние львиные лапы, уже лишенные шкуры и загнутых когтей. — Ай, какое вкусное вино, чтоб вас всех! Алкид, хороший мой, обмоем покойничка?!
Алкид не глядя протянул руку, ухватил бурдюк, радостно протянутый Дионисом, зубами развязал узел и принялся плескать вино на бока и живот убитого льва, отгибая шкуру наружу и аккуратно подрезая ножом желтовато-белесые волокна жира.
— Присохло уже, — пояснил он, передавая бурдюк брату, — снимается плохо… И воняет теперь меньше.
Дионис схватился за голову и застонал.
— Разгневаться, что ли? — вяло поинтересовался веселый бог, поджав пухлые губы.
— Не надо, — хором отозвались близнецы. — Лучше сбегай за вторым бурдюком. Или пошли кого-нибудь.
Пальцы братьев — даже на расстоянии чувствовалось, какие они липкие — двигались уверенно и сноровисто, дыхание не сбивалось ни на мгновение даже тогда, когда проснувшиеся змеи мышц оплетали их руки, напрягавшиеся в коротком, точно рассчитанном усилии; лишь самую малость выпячивались при каждом вдохе бугристые животы, не столь подчеркнуто-рельефные, как у городских атлетов, зато способные выдержать удар копыта сатира; и голые ляжки близнецов вплоть до середины каменно-твердых ягодиц были одинаково покрыты жесткой порослью черных волос — всех Персеидов-мужчин злые языки называли Мелампигами, то есть Чернозадыми (а иногда даже значительно грубее).
Называли, понятное дело, за глаза — и даже не стоит говорить почему.
Гермий разглядывал близнецов, ловя себя на внезапно проснувшемся чувстве гордости, как если бы он был ваятелем, глядящим на законченную статую собственной работы, или отцом, созерцающим выросших сыновей… и смутное облачко грусти не омрачало, а скорее оттеняло нынешнее состояние Лукавого, потому что грусть не свойственна Семье и еще потому, что ни на Автолика, ни на Пана, ни на шестилетнего Абдера из Локриды Опунтской, своего последнего сына от смертной, не смотрел Гермий-Психопомп так, как смотрел на братьев Амфитриадов.
Лишь сейчас он начинал понимать, что утратил и что обрел; лишь сейчас ему становилась ясна суть того странного выражения, которое изредка возникало в угольной глубине глаз бездетного Владыки Аида, когда Старший искоса поглядывал на Гермия, своего племянника, думая, что Лукавый этого не замечает.
А хрупкая и бледная, похожая на ночной цветок Персефона, дядина жена, тихо плакала по ночам.
«Мы — мужчины, отцы, смертные или бессмертные, — думалось Гермию, — зачиная детей, никогда не думаем о них, с головой окунаясь в реку сиюминутного наслаждения. Да и потом мы на самом деле заботимся не о них, а о себе, пытаясь вырастить продолжение себя, способное доделать за нас, долюбить за нас, доказать за нас, — и, заменяя любовь пользой, мы теряем их, как теряется драгоценная брошь из прохудившейся сумки. Мы теряем своих сыновей — и их находят другие. Так бывает всегда…»
Алкид, нахмурившись, закусил нижнюю губу; Ификл, покрепче ухватив край шкуры, неосознанно повторил то же самое — и низкий, чуть глуховатый голос прозвучал в сознании Лукавого, как если бы его обладатель стоял сейчас рядом, а не находился в Фивах.