Время перемен. Часть 2 - Мурашова Екатерина Вадимовна 5 стр.


Двое портняжек, услышав слова девушки, вжались в ворох поношенных тряпок, которые перелицовывали, и сами прикинулись ветошью. Давно спившийся художник на нарах застонал и перевернулся на другой бок. Нищенка Клава, не торопясь смывавшая над кастрюлькой ужасные язвы со своих рук и щек (по утрам художник ей их рисовал, пользуясь коробкой театрального грима), перекрестилась и поспешно стала укладываться под рваную шерстяную шаль, заменявшую ей одеяло. Дед Корней с близнецами еще не вернулись с промысла – как миновали холода, они почти ежедневно ходили к вечерне на паперть трех близлежащих церквей.

– Как это порешила?! – обомлел Спиридон, вскочил с нар и едва не упал, позабыв, что деревянная нога его отстегнута и валяется на полу.

– Ножиком, обыкновенно, – объяснила Люба.

– За что ж ты его? – спросила, возбужденно блестя глазами, Агафья.

– Снасильничать хотел… Надо бы его прибрать, вытащить в переулок, что ли, мне самой никак. Пусть потом полиция разбирается. Да и Гришка Черный наверняка дознаваться станет, у него с Ноздрей планы были… Вам ведь тоже лишний раз светиться в участке ни к чему, я так понимаю?

– Спрашиваешь еще! – Спиридон потряс большой головой. – Ну эдакое же досадливое дело! Всегда знал: что-то в тебе, Люшка, не так… Но чтоб вот так, походя, девчонке живого человека зарезать…

– А как надо было, дядя Спиридон? – тускло спросила Люша. – Надо было дать ему, пьяному, натешиться?

Агафья вдруг схватила мужа за рукав:

– Не отвечай ей, Спиря, нипочем не отвечай! Ты глянь ей в глаз, она же нежить, чего хочешь сейчас сотворить может…

– Гм… Будет, Агафья! – откашлялся немного пришедший в себя Спиридон. Он жил на Хитровке уже лет десять, и его трудно было чем-нибудь вывести из равновесия. А если это все же происходило, то он, как игрушечный ванька-встанька, почти тут же возвращался в исходное положение. – Упокойничка мы приберем, конечно, но… Ты тепереча уходи от нас, Люшка! Насовсем уходи! Забирай манатки и вали! Порешит там тебя Гришка Черный за подельника или пожалеет-помилует – не наше это дело… А я тебя на своей фатере больше видеть решительно не желаю!

– И тебе, дядя Спиридон, того же, – сказала Люша. – Только зря ты разоряешься, я бы и так ушла. Мне с Гришкой объясняться не с руки. Он же не полиция, не так, так эдак дознается… И вот еще что: Атька с Ботькой покудова здесь будут. Если узнаю, что ты их или деда Корнея чем обидел, вернусь – и не жить тебе, дядя Спиридон. Это я, не подумай чего, не пугаю, просто предупредить хочу…

Спиридон, низко склонившись, пристегивал деревяшку. Руки у него дрожали. Розовая лысинка среди желтых редких волос напоминала тусклое солнышко. Агафья комкала концы платка и кусала губы. Ей явно хотелось говорить, скорее даже кричать, но она запрещала себе.

Люша спокойно увязывала в узелок какие-то вещи, сверху положила почти новую, неистрепанную тетрадь.

– Что ж, бывайте… Спиридон, спасибо за приют. Агафья, удачи тебе… Кстати, у Ноздри сапоги знатные, возьми на заметку. На Сухаревке рублей пять взять можно, никак не меньше.

Ушла.

– Совсем испортился мир, – задумчиво сказал Спиридон. – Разве так мы в деревне росли? А эти? Чего ж дальше-то ждать?

– Бога забыли, поэтому все, – поддакнула Агафья. – Бесы так и лезут… Так с покойником-то… Трофима глухонемого надо звать, сам не справишься. Полтину ему после дашь. И про сапоги, Спиря, не забудь…

Глава 5,

в которой Люша становится свидетельницей объяснения в любви, а Лев Петрович Осоргин безуспешно посещает Хитровку

Дневник Люши (вторая тетрадь)

В лиловом бреду изнемогала сирень.

Так вроде бы написал кто-то в журнале с картинками. Или я сама придумала – не знаю.

Но все точно – она изнемогает. Белые, розовые, фиолетовые, почти красные кисти с упругими точечками еще не раскрывшихся цветов на конце – среди гладких, сердечками, листьев виснут томно под собственной тяжестью. Вечером и перед ранним летним рассветом, когда на востоке торжествующим холодом светится одна желто-зеленая полоса, сирень пахнет так, что соловьи захлебываются и в обморок падают. Так Степка сказал – он будто бы собирал таких, сомлевших. Я ему верю. В цветущей напропалую сирени – своя музыка, в обиду соловьям. Я ее слышу и танцую сиреневый танец. Он медленный и тяжелый, как холодные кисти, напоенные росой. Его трудно танцевать – не каждый сумеет.

Я прячусь во влажной глубине сирени и вижу синеватый отблеск на своих руках и босых ногах. Кусты исполнены важности – это их дни. Весь остальной год на сирень никто не обращает внимания. Они стоят себе – пыльные или заснеженные, и никому нет дела. Цветение – их праздник, их ярмарка.

У Юлии тонкие и красивые руки. Она берет сиреневые гроздья в ладони и баюкает их, иногда приближая лицо и как будто целуя цветы. Александр идет рядом, и его шатает из стороны в сторону. Юлия показывает ему сирень, восхищается, сравнивает оттенки. Видит ли он цветы? Трудно сказать.

Юлия правильно оделась для этой прогулки. На ней белое платье с открытым воротом, голубые туфельки и синяя газовая косынка. Постепенно она украшает все это сиренью различных оттенков. На поясе – голубовато-лиловые цветы, почти в цвет Юлиных глаз. На высокой груди – глубокий розовый цвет, точно такой же, как влажные, что-то говорящие губы. В пепельных волосах – махровая белая кисть. Очень красиво.

В сиреневых кустах, там, где они спускаются к дороге, ведущей к конюшням и амбарам, есть укромная скамейка. Если на нее сесть, то в прогале между ветвями можно видеть поля, лес и озеро Удолье. На этой скамейке жарким летом любят обедать служащие конторы. Там всегда тень.

Юлия садится на скамейку, тщательно расправив белое платье. Теребит в тонких пальцах небольшую ветку с темно-фиолетовой кистью на конце. На ее лице играют синие искорки. Она похожа на большого усталого ночного мотылька, скрывшегося с наступлением дня от яркого солнца. Кажется даже, что над ее изящной головкой шевелятся длинные усики.

Александр внезапно опускается на колени и говорит, что он любит Юлию безумно, безумно, безумно… Он повторяет это слово столько раз, что я вижу отчетливо – он понятия не имеет о том, что такое безумие. Надо будет познакомить его с Филиппом, что ли…

Юлия молчит, но слушает внимательно и не пытается убежать. Если бы она была кошкой, то я бы сказала, что это хороший знак для Александра. Он, впрочем, ведет себя не как кот (если сразу по морде не цапнули, то за шкирятник и под себя!), а скорее как теленок – сначала целует цветы, которые Юлия держит в руках, потом ее кисти, узкое запястье, потом его губы медленно ползут вверх, к ее локтю… Если зазеваться, телята так же постепенно зажевывают фартук скотницы или подол моего платья. Юлия не зевает. Мне кажется, она размышляет о чем-то.

Но продолжать процесс, стоя на коленях, решительно невозможно. Александр сначала смешно вытягивает шею, потом мгновение сидит на корточках, потом встает и поднимает Юлию, осторожно взяв ее руками за локти. Они начинают целоваться. Юлия закрывает глаза, ресницы дрожат. Мотылек сложил крылья.

Я честно ждала. Ничего не происходило, только чуть слышно сопел Александр. Мне становится как-то тоскливо. Я вылезаю из куста, отряхиваю одну ногу об другую. Александр ничего не замечает, а Юлия открывает глаза и видит меня. Ну, если бы меня можно было, предположим, заморозить взглядом…

– Люба! Что ты здесь делаешь?! – восклицает Александр, после того как Юлия буквально отшвырнула его от себя.

– А вы чего? – спрашиваю я.

– Люба, я сейчас тебе все объясню, но ты должна… – начинает Александр, но Юлия обрывает его.

– Что ты ей объяснишь?! – шипит она. – Что ей вообще можно объяснить?!! Она же идиотка – это всякому, кроме тебя, видно с первого взгляда!!!

Я на всякий случай сую руки в карманы и крепко хватаюсь за подкладку – мало ли чего мне в голову придет…

Юлия выбралась на дорожку и решительной походкой шагает к огородам. Александр бежит за ней и что-то бормочет на ходу, как индюк из Торбеева. Сирень с Юлии осыпалась в процессе поцелуев и прочего. Теперь цветы валяются на черной земле. Раздавленные мотыльки… Я собираю их в горсть и одновременно рою пальцами ноги небольшую ямку.

– Алекс! Да Алекс же! Какого черта ты здесь спрятался? Мы будем играть в крикет или нет? Ты же сам меня послал… Люба?.. Что… Что это ты делаешь?

Максимилиан выскакивает из кустов. Белая рубашка с засученными рукавами, светлые усики и жидкая бородка одним крючком, как хвостик у поросенка. В глазах раздражение плавно меняется на удивление. Смена декораций.

– Хороню Юлины цветы, – отвечаю я.

– А… А? – Он не находит что сказать.

Я поднимаюсь с четверенек, высыпаю цветы в ямку и закапываю ее.

– Я могу одинаково хорошо копать всеми четырьмя лапами. Как такса нашей соседки Марии Карловны, – объясняю я. – Если песок, она может минуты за три под землю уйти. Сейчас я бы выкопала для себя могилу. Но лучше похороню цветы.

– Люба, что случилось? – серьезно спрашивает Макс. – Где Алекс?

– Он побежал вон туда. Догонять Юлию.

Макс садится на скамейку и хлопает ладонью по доске. Так Мария Карловна подзывает свою таксу. Я срываю ветку темно-лиловой сирени и сажусь рядом с ним.

– Люба, – говорит Макс, – то, что ты, должно быть, видела… Оно… Как бы тебе объяснить… Алексу очень нравится наша кузина Юлия. Так, как молодым людям нравятся девушки. Ты же понимаешь меня?

Я киваю.

– У Алекса по отношению к ней самые серьезные намерения.

Мне жаль, действительно. Макс не знает, что у моего отца в отношении Александра тоже самые серьезные намерения. Меня никто не берет в расчет, потому что я идиотка.

– Можно, я сокращу вас с другой стороны? С задней? – спрашиваю я.

– Как это? – теряется Макс.

– Буду называть вас не Макс, а Лиан?

– Ах это. – Он облегченно вздыхает. – А чем тебе Макс не нравится?

– Похоже, как курок взводят, – говорю я. – Когда в марте на зайцев охотятся. Если я говорю с вами, я не хочу думать об охоте на зайцев.

– У меня есть псевдоним, – предлагает Макс. – Я им подписывал статьи в гимназическом журнале. Арайя – по-африкански это означает «судьба».

– Хорошо, – соглашаюсь я. – Арайя, а у вас тоже есть серьезные намерения?

Макс надолго задумывается. Потом говорит:

– Нет, создавать семью я пока не готов. И не знаю, буду ли готов когда-нибудь. Но у меня, конечно, есть дама сердца.

– Вы ее тоже потихоньку зажевываете под сиренью? – любопытствую я.

Макс откидывает голову назад и громко, заразительно хохочет. У него белые мелкие зубы. Как у меня. Я не хохочу вместе с ним, мне не хочется пугать его моим смехом.

– Нет, Люба, – отсмеявшись, говорит он. – Я стараюсь никого особенно не зажевывать. Тем более мою Даму. Ее существование в этом мире просто дает мне возможность дышать.

Мое существование сегодня не дает возможности дышать Юлии. Я ей как кость в глотке. Это даже приятно.

– Твои кудри мокрые и висят, как черная сирень, – говорит Макс. – С тобой нелегко, но интересно.

– Арайя, ваша Дама живой человек или как Синеглазка у Филиппа – выдуманная невеста?

– Совершенно живой. Из плоти и крови. Она гораздо более реальна, чем наша выморочно-замороженная кузина. Вот это я написал ей сегодня утром… Взгляни…

Макс достает из-за пазухи и протягивает мне сложенный листок. Смотрит испытующе. Я разворачиваю и читаю:

«Люблю. Радуюсь каждый день. Вы – цветение земли. Сквозь вихри яблоневого цвета, восторг сиреневых метелей слышу лазурную музыку Ваших глаз. Вы – ослепительный полет неба над головой, мне сияющий. Бросаю крик мой в созвездие. Моя сказка, мое счастье! Мое воплощенное откровение, благая весть моя, тайный мой стяг. Какое счастье, что Вы существуете!»

– Ты можешь прочесть? – спрашивает Макс. – Ты что-нибудь поняла?

Я поняла приблизительно, чего именно навсегда лишены идиоты, которым обрезаны связи с миром, но оставлен познающий этот мир разум. Повезло Филиппу – ему вместо разума выдан другой мир, из которого может приходить к нему Синеглазка.

– Люба, послушай меня… – Макс пытается просунуть палец в путаницу моих волос.

Я размахиваюсь изо всей силы и бью его сиреневой веткой по лицу. На лбу, скулах и переносице сразу вспухает несколько красных полос. Серые глаза смеются сквозь боль. Я это понимаю. Мне и самой хочется и смеяться, и умереть в одно и то же время.

Прошли мимо дворника с огромной дубиной в руках, спустились на пять ступенек вниз. Дверь открылась из темных сеней. Пахнуло зловонным теплом жилой трущобы.

Журналист, крупный, высокий, белобрысый, держался уверенно, Камарич озирался с неуместно веселым любопытством, Аркадий хмурился, а Лев Петрович морщился болезненно, собирал породистое лицо в сложные гримасы, как будто сострадая кому-то или чему-то неопределенному и то и дело меняющему облик.

На полу длинной, узкой, с нависшими толстенными сводами комнаты вповалку, занимая фактически все пространство, спали около десяти человек обоего пола. Окошко на самом верху, почти под потолком, с глубокой амбразурой и решеткой. В большой каменной нише справа – грязный стол с пустыми бутылками, освещенный жестяной лампой. Из стен торчат какие-то железные штыри (на них висят шапки) и повыше, над столом – толстое кольцо.

– Здесь в прежние времена, говорят, тюрьма была, – со вкусом сообщил журналист. – Вот к этим как раз кольцам узников приковывали. А теперь, видите, своей волей народ собрался. В сем месте, чтоб вам легче понять, проживают, так сказать, бывшие интеллигенты и люди искусства. Э-ге-гей! – вдруг зычно заорал он. – Проснитесь, мертвые, восстаньте из гробов! Мы водки принесли!

Куча лохмотьев на полу немедленно зашевелилась, послышались невнятные и недовольные реплики, ругань.

По знаку журналиста Камарич и Арабажин согласно достали из-за пазухи четыре полуштофа. Лев Петрович, проявивший неожиданную и не обговоренную заранее смекалку, поспешно разворачивал на столе запеченный в бумаге окорок.

С полу театрально вставали вполне инфернального вида фигуры, протирали запухшие глаза, с треском раздирали пальцами спутавшиеся в колтун волосы, бормотали:

– Где водка?

– Воды поперву дайте!

– Ч-черт, пахнет-то как! Божественно!

– Чего там? Журналист опять артистов любоваться привел?

– Водки принесли? Так мне, мне налейте в первую очередь – у меня нутро пуще всех горит!

Спустя полчаса в комнате уже царило оживление. Полуодетая женщина что-то напевала, сидя в углу на груде тряпок и штопая чулок. Старуха с двумя длинными, расположенными на манер щипцов зубами унесла куда-то пустые бутылки и наложила в миску мятых соленых огурцов. Мужчины сгрудились вокруг стола, освободив единственную лавку для гостей.

– Вы, господин, извиняюсь, в каком театре представляете-с? – спросил у Льва Петровича человек, одетый в шелковую жилетку на голое тело. – Лицо у вас очень даже запоминающееся, а чегой-то мне незнакомо. Из провинции изволили прибыть, по ангажементу-с?

– Да-с, да-с, нам желательно бы узнать, где с вашим э-э-э… творчеством ознакомиться можно? – подхватил другой персонаж, надевая пенсне с одним стеклом и одновременно зажевывая водку огурцом.

– Я, видите ли, не артист, а архитектор, – охотно разъяснил возникшее недоразумение Лев Петрович. – Лев Петрович Осоргин, к вашим услугам. А с творчеством моим можно ознакомиться… Ну вот хотя бы Верхние ряды Гостиного двора, реконструкция Ярославского вокзала…

Назад Дальше