— Не слыхала, — говорю.
— Очень жаль. Такой интересный, представительный мужчина, очень импозантная профессорская внешность. Седой, умеет одеваться. Даже воротнички не носил покупные, всегда на заказ, была такая специалистка в Ленинграде — Анна Ивановна, она ему специально делала кремовые воротнички.
— Ну?
— Я очень волнуюсь, что он… как бы вам это сказать… Он может забыть меня… И вот я написала ему письмо. Я хочу прочитать вам, Ната, это мой крик души.
Я слушаю. Наташа слушает письмо гражданину Финкельману в Ашхабад. Бедная Наташа. Голос у Анны Марковны дрожит и срывается, и ее главах слезы, нос покраснел, она очень волнуется.
«Мое сердце, Аркадии Витальевич, — слушаю я басовитый голос Анны Марковны, — наши дни, Аркадий Витальевич, где вы сейчас? Я не могу себе представить вас! Я помню ваш голос, как сон золотой, ваши манеры, изысканность ваших слов, вашу любовь к духам. Аркадий Витальевич, нас разлучила война, но мы еще увидимся, и я заключаю эти строки словами поэта: „Жди меня, и я вернусь, только очень жди, жди, когда наводят грусть желтые дожди, жди, когда снега метут, жди, когда жара, жди, когда других не ждут…“»
Анна Марковна всхлипывает.
Мне ее жалко, но что я могу поделать, мне и смешно.
— Мое сердце разрывается, Ната, — говорит Анна Марковна и продолжает читать стихи.
Потом она читает письмо, В письме она рассказывает приподнятыми словами о нашей жизни. А я слушаю и думаю, что бы мне ей посоветовать, Думаю и не могу придумать.
Я же знаю, что Финкельман не ответит из Ашхабада. Зачем Финкелъману из Ашхабада отвечать Анне Марковне?
Положение спасает Шурик Зайченко. Он позабыл свою полевую сумку и вернулся за ней. А может быть, это маленькая хитрость Шурика? Может быть, вовсе не в сумке дело?
Воскресенье
У мамы Флеровской ревматизм, и начальник перевел со в тыл. Она очень не хотела уезжать и даже поплакала, писала какие-то заявления, но ее все-таки перевели. И правильно, что перевели, но нам от этого не легче. Ужасно жалко, что она уезжает.
Маленький сержант татарин вырезал из дерева тройку коней, саночки, сделал сбрую и вручил свое изделие Флеровской со словами:
— Возьми, товарищ военврач, хорошая запряжка, красиво от нас поедешь, как птица, помчишься. Бери.
Девушки мои ревели как белуги, провожая маму Флеровскую, а она улыбалась сквозь слезы и говорила:
— Ничего, девочки, еще увидимся после войны, как Наташа обещает, — ровно в шесть часов, в Ленинграде, возле арки Главного штаба. Я куплю сто штук пирожных, наварю шоколаду, и нам всем будет очень хорошо.
Русаков, Телегин и все наши стоят возле полуторки и не знают, что говорить. Все мы стали одной семьей, все мы знаем друг друга, как знают близких и родных, мы знаем привычки, слабости, достоинства и недостатки, мы все разные, по все делаем одно и то же дело, нам трудно расставаться и трудно привыкать к новому человеку, который приедет сегодня вместо мамы Флеровской, мы — семья, коллектив, мы уже всего хлебнули вместе, мы — братство, спаянное воедино, и если мы полюбили кого-нибудь, то это уже накрепко, навсегда.
— Тэк-с, — ворчит Русаков, — вот и расстаемся, пришло, значит, время, да-с…
А Телегин заглядывает в свою трубку, точно там что-то очень интересное.
Мы целуемся, и полуторка уезжает. Еще несколько секунд — и мы слышим только далекий шум машины, маму Флеровскую больше не видно; снежная пелена скрыла ее от нас.
Еще минута — и я слышу голос из снежной пелены:
— Наташа! Эх, черт!
По дороге с другой стороны мчится Храмцов. Пот катит с него градом, из-под лыж летят маленькие снежные вихри, он совершенно замучился.
— Уехала?
— Уехала, — говорит Тася, — уехала, ох, проводили…
Медленно мы возвращаемся в нашу землянку. Русаков кряхтит и потирает поясницу. Храмцов ставит лыжи торчком возле землянки, обметает сапоги веничком и входит к нам. Мы садимся. Из кармана Храмцов вынимает маленький трофейный пистолет, на щечках которого что-то написано, и говорит:
— Надо переслать. От наших бойцов на память. Не поспел я. Тут написано… Вы перешлите, девушки!
Мы читаем то, что выгравировано на пистолете, каждой из нас хочется быть такой, как мама Флеровская. Потом мы долго говорим об этом, а Храмцов слушает и неожиданно заключает:
— Трудно это. То, что есть у нее, — это талант, дано от природы. Есть разные врачи, а таких, как она, мало…
Пока мы разговаривали, Шурик писал, а потом прочитал нам свой стих:
Шурик прочитал и выжидающе посмотрел на всех нас. Мы молчали.
— Как вам, товарищ капитан? — спросил Шурик.
— Что ж… не Пушкин, — сказал Храмцов и начал одеваться.
— Да я ж, так что ж, — как-то неопределенно прожужжал Шурик и скис.
Но, насколько мне известно, стихотворение все-таки послал почтой. Милый Шурик!
Вторник
Военврач Русаков награжден орденом Красной Звезды. Военврач Флеровская награждена орденом Красной Звезды. Военврач Руднев награжден орденом Красной Звезды. Военврач Говоров награжден орденом Красной Звезды.
Вот как это бывает.
Некий капитан Храмцов награжден орденом боевого Красного Знамени.
И бывают же такие совпадения, папина фамилия и фамилия Храмцова напечатаны в одном о том же номере газеты.
К нам приехали две новенькие докторши: Ася Егорова, терапевт, и Вера Гибрцева, хирург. Две подруги, обе с испуганными глазами, у обеих такой вид, как у новеньких в школе. Мы все тут давно вместе, а они чужие, ничего еще не знают и все робко спрашивают:
— Скажите, а когда бывает почта? Будьте добреньки, как пройти к командиру? Скажите, пожалуйста, а где берут воду для умывания?
Поселились они в землянке, в которой жила мама Флеровская, и землянка вдруг преобразилась. На стене вдруг очутился коврик, совсем почти детский коврик, на котором изображена курица, цыплята, вода, куст, — такие коврики висели в комнатах у девушек в общежитии медицинского института. На столе у девушек вышитая скатерть, на окошке сразу же появилась занавеска.
Вера — маленькая и худенькая, я заметила: уши у нее такие, что она сняла с фонендоскопа наконечники — не входят, И только огромные, ясные, необыкновенно красивые глаза. Ася — веселая и смешливая. Я даже видела, как она вдруг закурила папиросу, но закашлялась, на глазах у нее выступили слезы, она замахала руками и засмеялась.
Вообще совсем девочки. Я чувствую себя по сравнению с ними взрослой и даже старухой. И трудно им обеим, ах как трудно.
ЕЕ ПАНАРИЦИЙ
Трудно быть молодым врачом, а еще труднее молодому врачу занять должность опытного, серьезного врача со стажем. Почти никто не скажет просто и ясно, хорош этот молодой врач или плох, но каждый вздохнет, помотает головой и произнесет:
— Да, это вам не мама Флеровская…
Точно мама Флеровская никогда не была молодым врачом, точно никогда у нее по было таких же испуганно вопрошающих глаз, как у Веры Гибрцевой, точно никогда она никого ни о чем не спрашивала…
И бесконечно трудно, разумеется, заменить собою маму Флеровскую, заменить ее опыт, ее спокойствие, ее ласковый голос, ее манеру разговаривать, приказывать, просить.
Я тоже хочу быть врачом. Я тоже приеду когда-нибудь и куда-нибудь так же, как к нам приехала Вера Гибрцева. И так же на меня посмотрит операционная сестра, какая-нибудь добрая и милая Анна Марковна, добрая и милая, но удивительно безжалостная к неопытности и молодости, посмотрит и скажет:
— Это врач? Она — хирург? Она будет мною командовать?
Еще бы! Анна Марковна работала с профессором Дженалидзе. С Петровым. С Грековым. С Гирголавом, но ведь это были фигуры. Это опыт! Это…
И, поджав губы, Анна Марковна будет молча и бесцеремонно рассматривать нового хирурга до тех пор, пока я в будущем, а Вера Гнорцева в настоящем не покроемся пунцовым румянцем стыда и гнева. А сказать-то нечего, потому что такая Анна Марковна за словом в карман не полезет и бойко ответит:
— Вам, голубушка, вручена человеческая жизнь, и потому я к вам присматриваюсь, ничего удивительного в этом нет, с меня тоже спросят, когда вы во время операции заплачете и маму будете звать…
Я как-то слышала, как Русаков говорил о семи качествах хорошей операционной сестры, говорил при Анне Марковне, и Анна Марковна кокетливо посмеивалась, ей нравились слова Русакова.
— Хорошая операционная сестра, — ворчливо говорил Русаков, — должна быть старой девой, должна быть злой, как ведьма. Тэк-с… Дальше, должна она уметь оказываться всегда во всем виноватой, рук у нее должно быть никак не менее десятка, обижаться она не имеет никакого права пи при каких обстоятельствах и хирурга своего должна она так знать, чтобы отгадывать его сеть Так я говорю, Анна Марковна?
— Все вы шутите, — сказала Анна Марковна, — любите вы пошутить, товарищ военврач первого ранга.
Вот что такое операционная сестра.
А наша Анна Марковна повидала на своем веку. Человек она опытный, и есть у нее свои взгляды, свои привязанности, свои установки. А тут Вера Гибрцева! Когда она с университетской скамьи? Где сказано, что она знает больше, чем операционная сестра, если даже для санитара Ивана Ивановича анаэробная инфекция — пара пустяков…
На днях вечером у нас в землянке произошел небольшой скандальчик. Я позволила себе сказать, что мне очень нравятся новые докторши.
Какой крик поднялся! Как возмутилась Анна Марковна!
— А что же вам нравится в Асе Егоровой? А вы видели, что у нее кружевные платочки? Вы видели, как она несолидно себя ведет? Видели, как она прыгает?
— Как так прыгает?
— А со ступеньки на ступеньку? Видели? И при этом поет «Чижика»!
Я вышла из себя.
— Очень жалко, — говорю, — что вы не прыгаете! Многое от этого теряете!
— Как вы смеете! Девчонка! Это выпад!
Хорошо, что вошел Телегин, а то неизвестно, чем бы это кончилось. Но я ясно чувствовала, что назревают события. Слишком гордое и чуткое существо новая наша докторша, чтобы выдержать такой тон Анны Марковны. И как ужасно не хватало нам в эти дни мамы Флеровской.
Пришел как-то Храмцов. Я даже его впутала в эту историю и нарочно повела в гости к Егоровой — чай пить.
Чудесные, сказал он, девушки, и никого, Наталья, не слушай.
Русаков ни во что не вмешивался, а может быть, и не замечал. Телегин помалкивал. Товарищи мои почти все держали сторону молодых докторш, а Анна Марковна все больше входила в амбицию.
Я не знаю точно, как прон зошло это событие, Атмосфера была накалена донельзя. Анна Марковна ходила багровая от гнева, а Гибрцеву я часто видела с заплаканными глазами. Ася тоже как-то увяла, и даже в землянке у них вроде бы потемнело и помрачнело.
И вдруг точно гром грянул.
Вера Гибрцева посадила Анну Марковну на трое суток на гауптвахту с исполнением служебных заданий.
Я даже ушам свои м не поверила.
До сих пор не знаю, как это прон зошло, и до сих пор не могу себе представить голоса Веры Гибрцевой, когда она прон зносит:
— На гауптвахту на трое суток!
Как это она сказала?! Из-за чего?
Кто знает. Характер у нее оказался железный. Она никому ничего не говорит, а Телегин и Русаков и подавно не скажут.
Взбешенная Анна Марковна побежала к Телегину.
Но умница наш командир: оказывается, давно следил за поединком и не вмешивался только потому, что считал — Гибрцева сама должна поставить себя на подобающее ей место. Русаков целиком был согласен с Телегиным.
Короче говоря, Телегин подтвердил приказ Гибрцевой, А Русаков сказал при этом:
— Так-то, барыня! Довели девушку добрую и умную до эдакого состояния, пеняйте на себя. Военная служба. Она, Вера, права, а вы поступили не только неправильно, но и возмутительно, И терпению Гибрцевой я поражаюсь.
Умница Телепни все понял. Понял, что Гибрцева измучена, что, если эта кроткая тоненькая девушка решилась на такую меру, значит, ее довели, что молодость врача вовсе не вина, что Гибрцева настоящий работник, и утвердил приказание своего военврача.
При мне Анна Марковна вернулась в нашу землянку, которая должна была ей служить и гауптвахтой. По ее виду я поняла, что случилось нечто ужасное. Она даже не плакала, а только дышала, дышала и никак не могла отдышаться. Потом сказала дрожащим баском;
— Все копчено! Все копчено! О боже!
И вновь смолкла.
В этот день она из принципа пила холодную воду и ела хлеб, ходила же, высоко подняв голову и глядя на всех отсутствующим взглядом.
Ночью она не спала. Я просыпалась раза два. Анна Марковна раскачивалась на койке и дула на палец.
— У вас что-нибудь болит? — спросила я, хоть мы почти не разговаривали.
— Невыносимо, — сказала Анна Марковна. — Панариций, наверно.
Утром она побежала к Русакову, но он, оказывается, вечером уехал в город. В это время, кроме Русакова и Гибрцевой, хирургов у нас не было. Что оставалось делать Анне Марковне?
Но у нее тоже был железный характер. Она не сдавалась. Она сидела целый день на своей койке, раскачивалась на стороны в сторону — и ни одного звука, ни одного стона! А когда я ей посоветовала выйти хоть на воздух, она ответила:
— Я никуда не пойду. У меня сегодня нет служебных обязанностей, и потому я только заключенная. Только заключенная, и ничего больше! О боже!
К вечеру навестить больную зашел Телегин. Посмотрел ее палец и сказал, что надо оперировать. Анна Марковна молчала.
— Это специальность Гибрцевой, — сказал Телегин, — она вас прооперирует.
Я была на этой удивительной операции. Вера Гибрцева, большеглазая, необыкновенно хорошенькая, ловко и быстро действовала свои ми маленькими тонкими руками. Анна Марковна не проронила ни звука. Потом церемонно поклонилась, сказала «спасибо» и пошла к себе «в заключение». Ночью ей стало легче. А утром она в присутствии всех нас в перевязочной попросила у Веры Гибрцевой извинения и заплакала.
Вера тоже заплакала. Ася, которая была поблизости, от восторга подпрыгнула, а потом тоже заплакала. И все мы пустили слезу, потому что это было так умилительно и трогательно, что даже написать трудно.
Вот!
И сейчас Анна Марковна часто говорит:
— Нет, я с вами категорически, товарищ, не согласна! Среди нынешней молодежи попадаются отличные хирурги. Вот военврач товарищ Гибрцева, Ничего не могу сказать. Знающая и серьезная девушка. Оперировала меня по поводу панариция, и посмотрите, превосходно. Посмотрите, прошу вас!
И при этом Анна Марковна показывает свой пухлый указательный палец.
Один раненый говорил мне, что сейчас на фронтах тысячи людей пишут дневники. У нас не тысячи, но сотни врачей занимаются научной работой. Вначале я этого не понимала, как во время такой войны можно заниматься научной работой, а теперь понимаю и радуюсь, когда вижу, что это у нас почти массовое явление.
Научная работа очень поддерживается нашим начальником, да и как не поддерживать стремления врачей к обобщениям, к науке, к настоящему делу.
Одним словом, я все это нишу недаром.
Я это к тому, что Гибрцева давно и упорно занимается панарицием — заболеванием серьезным, распространенным, мучительным и, как это ни странно, мало изученным. Занимается с толком и даже написала работу, а, кроме того, сама на практике получает блистательные результаты. А кроме того — и, пожалуй, это главное, — она организовала лечение панарициев сначала в дивизии, потом в армии и теперь часто выезжает в полки, занимается там инструктажем. И не только в полки, но и в медсанбаты, и даже в армейские госпитали.