В тисках. Неприкасаемые - Буало-Нарсежак Пьер Том 19 стр.


Тем не менее я всячески старался оказаться на пути Элен, хоть бы успеть обменяться с нею словом или улыбкой. После каждой такой «случайной“ встречи я обзывал себя последними словами, благо в карман за ними лезть не приходилось, Марсо в минуты гнева изливал поистине неистощимый поток бранных выражений, многие из которых пришлись мне ко двору.

Несколько недель спустя Элен, в свою очередь, заболела. Люди ее профессии ужасно устают, о чем я, естественно, раньше и понятия никакого не имел. Вынужденные проводить весь день на ногах, парикмахеры часто страдают варикозным расширением вен. Так как ей было велено не покидать кровати, она волей–неволей согласилась, чтобы я ухаживал за ней, благодаря чему я открыл для себя совершенно другую Элен, она ведь не могла больше краситься–пудриться и прятаться за непогрешимой элегантностью. И страдала из–за этого. «Не смотрите на меня!“ — повторяла она то и дело. А мне, наоборот, хотелось смотреть на нее и смотреть, и волнение овладевало мной, ведь именно теперь она стала настоящей Элен. Не знаю, как вам это объяснить. Вначале я видел перед собой лишь ухаживающую за мной девушку, такую благоухающую и так ладно причесанную, что мне частенько хотелось заключить ее в объятия. Это была… Как бы лучше сказать? Любовь–страсть. Теперь же появилась любовь–нежность. Страдающая Элен… Когда я предлагал приподнять ее и усадить поудобнее на подушку, она соглашалась, а потом немного дрожащим голоском шептала: «Спасибо!“ И нежность покоряла меня легче, нежели страсть.

Если уж быть до конца откровенным, то любовь всегда страшила меня. Помните, я рассказывал вам эпизод документального фильма про убитую зебру, так глубоко подействовавший на меня? Мне кажется, что точно такое же убийство таится и в любви, с той лишь разницей, что в ней не сразу скажешь, кто из двоих жертва. И коли уж исповедоваться, так исповедоваться: секс мне отвратителен. Этот дикий росчерк природы внизу живота — не является ли он основным знаком нашей принадлежности к хищникам? В то время как настоящая любовь — это кротость, честность, короче, средоточие или, вернее, сгусток всех добродетелей, которыми я никогда не буду обладать, но всегда буду уважать.

Честность? Она сияла в ее глазах. Не помню, успел ли я уже сказать вам, что у нее голубые, как бы «распахнутые“ глаза, в то время как черные, типа моих, созданы для осторожных взглядов. Жизнь, по признанию самой Элен, ее не баловала. Трое братьев. Пять сестер. Хозяйство слишком крохотное, чтобы прокормить такую ораву. И уже в юном возрасте вынужденный переезд в город. Сперва в Нант. Затем в Париж. Моя откровенность с Элен так далеко не заходила, во–первых, оттого, что по своей природе я вообще человек замкнутый. А во–вторых, мне не хотелось делиться с нею собственными внутренними раздорами, тем более что ясно видел: ее христианская вера истая, так умеют верить только в Вандее, безоглядно, не соглашаясь ни на какие уступки. Ибо вера шуана даже крепче слепой веры.

Я кратко рассказал ей о семье, об отце–нотариусе. Намеками дал ей понять, что между мной и близкими не все ладится. Я опускаю историю нашего сближения с Элен и скажу лишь, что нам не потребовалось слишком много времени. Мы оба почувствовали, что нужны друг другу. Она согласилась стать моей женой, но при одном условии: венчаться в церкви и в белом платье.

Это ее непременное требование едва все не испортило. Я объяснил ей, что атеист и не могу кривить душой. Честно говоря, мне пришлось ломать комедию, изображая человека, не по собственной воле лишенного Божьей благодати, и хотел бы, мол, да не дано. Решил, потом все расскажу, там будет видно! По крайней мере, я оставил ей полную возможность попробовать наставить меня на путь истины. Кто знает, думал я, вдруг она увлечет меня собственным примером.

Клянусь, я искренне на это надеялся. Во мне нет и капли фанатизма. Из меня никогда не выйдет борца за свободу мысли. Элен же верующая до мозга костей.

Ну да ладно. Признаться, мне это даже нравилось. Я ощущал себя продрогшим путником, ищущим тепла. В той духовной пустоте, в коей я пребывал, любовь Элен представлялась мне неслыханной удачей. Мы поженились в Париже. Марсо прислал мне из Лондона телеграмму с поздравлениями, присовокупив к ним обещание увеличить мне жалованье, однако слова так и не сдержал.

На этом я прервусь, дорогой друг. Довольно на сегодня. Мне еще часто предстоит рассказывать об Элен, поскольку, как вы, наверное, уже сами догадались, размолвок за этот год произошло у нас немало… Я и представить себе не мог, что религиозные разногласия могут перерасти для нас в острую проблему. Все это кажется столь старомодным. И тем не менее…

До свидания, мой дорогой друг. Пора возвращаться домой и заниматься готовкой. По пути мне еще нужно купить хлеба, минеральной воды, кофе и так далее. Безработный быстро превращается в мальчика на побегушках.

С самыми дружескими пожеланиями,

Жан Мари».

Глава 2

Ронан слышит, как мать на первом этаже разговаривает по телефону:

«Алло… Приемная доктора Месмена?.. Говорит госпожа де Гер. Передайте, пожалуйста, доктору, чтобы он заглянул к нам сегодня утром… Да, у него есть наш адрес… Госпожа де Гер… Гэ–е–эр. Пораньше. Да. Спасибо».

Мать и раньше всегда говорила по телефону писклявым жеманным голоском, припоминается вдруг Ронану. Охренеть можно! Сейчас поднимется к нему, чтобы открыть ставни. Лоб потрогает, пульс пощупает.

«Как ты себя чувствуешь?»

И хочется заорать в ответ: «Да пошла ты!» А лучше всем сразу: и сиделке, и медсестре, и врачу: «Оставьте вы все меня в покое!» Так и есть! Заскрипели ступеньки. Ну, понеслись нежности да поцелуйчики! Что он, щенок, что ли? Дай ей волю, она его лизать начнет!..

Мать входит, раздвигает шторы, распахивает ставни. Пакостная погода! Зима никак не сдается. Мать трусит к кровати.

— Ну что, малыш, славно поспал? Температурки нет? Может быть, уже все и обошлось…

Она наклоняется совсем близко к больному.

— Ну ты и заставил меня поволноваться!

Гладит ему волосы на виске и вдруг вздрагивает.

— Да ты поседел! Не заметила сразу.

— Сама понимаешь, мама, жизнь была не сахар.

Та старается не подавать виду, что расстроена.

— Да их всего–то два или три. Хочешь, вырву?

— Нет! Умоляю. Оставь мои волосы в покое.

Мать выпрямляется и трет глаза. Слезы сочатся по ее лицу, словно ручейки по перенасыщенной влагой земле. И на него внезапно накатывает жалость.

— Ну что ты, мама… Я же вернулся.

— Да, но в каком состоянии!

— Оклемаюсь. Не волнуйся. А для начала давай приму лекарство. Видишь, какой я паинька.

Пожилая женщина отсчитывает нужное количество капель, добавляет кусок сахара и смотрит, как он пьет. Ее горло двигается, можно подумать, будто она пьет микстуру вместе с сыном.

— Сейчас должен прийти доктор, — говорит она. — Постарайся быть с ним повежливее… Он всегда очень любезен со мной. Когда умер твой отец, уж не знаю даже, что бы со мной сталось, кабы не он. Все хлопоты на себя взял, буквально все. Такой никогда в трудную минуту не повернется к тебе спиной.

Короткий всхлип.

— Ты не отдаешь себе отчета в том, что заездила своего доктора, — отзывается Ронан. — Он же смотрел меня вчера. И позавчера тоже. Нельзя же ходить каждый день! Без шуток!

— Как ты разговариваешь со мной? — шепчет мать. — Ты изменился.

— Хорошо, хорошо… Я изменился.

Они смотрят друг на друга. Ронан вздыхает. Ему нечего сказать. Впрочем, не только ей, а никому вообще. Прошло десять лет, и сквозь их туман он вновь видит такой вроде бы привычный мир. И ничего не узнает. Люди одеты не так, как раньше. И у машин несколько иная форма. Ни малейшего желания выходить на улицу. Да и сил все равно нет. Зато дом остался прежним. И точь–в–точь накладывался на его воспоминания. Как и раньше, здесь пахнет мастикой. Как давно это было — «раньше»! В те времена еще был жив отец… Старый хрыч царствовал в семье. К нему обращались на «вы». Гостиная ломилась от сувениров, которые он навез из плаваний, и куда ни кинь взгляд — всюду торчали его фотографии, в повседневном кителе, в парадном. Капитан корабля «Фернан де Гер»! Уход в отставку как удар обухом. Некому больше вытягиваться в струнку, когда он входил в гостиную. Рядом только и остались, что жена, одолеваемая неуемным почтением, да зубоскал сын.

— Садись, мама. Иногда я начинаю думать о моих бывших друзьях. Кем там заделался Ле Моаль?

Мать пододвигает поближе кресло. И тотчас врастает в него. Тишина, занавесом упавшая между ними, разрывается. Ну вот он и начинает оттаивать, с надеждой думает мать. А сыну припоминается время, когда любые средства казались ему хороши, лишь бы потешиться над деспотичным отцом, Адмиралом, как его называли приятели Ронана. Он собрал небольшой отряд таких же мальчишек, как и он, и они бегали по ночам и царапали углем на стенах лозунги, призывавшие к борьбе за освобождение Бретани. Полиция, не поднимая шума, предупредила старого офицера. И начались жуткие и несуразные сцены. А сейчас Ронан чувствует, что окончательно поистерся. Слишком непомерной оказалась цена.

— Ты не слушаешь, что я тебе говорю, — повышает голос мать.

— Что?

— Он уехал из Рена. И теперь работает аптекарем в Динане.

Ронану мигом представился Ле Моаль: уже проглядывающие залысины, белый халат, рассуждения о детском питании и чудодейственном бальзаме… Подумать только, ведь это он однажды ночью водрузил бретонское знамя на громоотводе церкви Сен–Жермен. Печальное перевоплощение!

— А как там Неделлек?

— А с чего это ты вдруг? Когда я навещала тебя, мне казалось, будто ты и думать о них забыл.

— Я ничего не забыл.

Ронан ненадолго задумался.

— У меня было три тысячи шестьсот пятьдесят дней, чтобы все хорошенько запомнить.

— Бедный мой мальчик!

Тот хмурится и бросает на мать взгляд исподлобья, который, бывало, приводил в бешенство Адмирала.

— Ну и где Неделлек?

— Не знаю. Он больше не живет в Рене.

— А Эрве?

— Ах этот. Надеюсь, ты не позовешь его сюда?

— Наоборот, обязательно позову. Мне столько нужно сказать ему.

Ронан улыбнулся. Эрве, его правая рука, верный помощник, никогда не обсуждал приказы своего командира.

— И чем же он промышляет?

— Занял место папаши. Стоит только отправиться в город, так почти обязательно где–нибудь да промелькнет грузовичок — «Транспортные перевозки Ле Дюнфа». Дело поставил на широкую ногу. Где только нет у него филиалов. Аж до Парижа дошел. По крайней мере, так люди говорят, я слышала. А меня этот парень никогда особо не интересовал.

Ронан поглубже зарылся головой в подушку. Скорее всего, напрасно он беспокоил все эти призраки прошлого. Ле Моаль, Неделлек, Эрве, остальные… Им всем должно быть сейчас между тридцатью и тридцатью двумя. От этого никуда не денешься! Все устроились. У некоторых наверняка жена, дети. Забыли бурную молодость, стычки, ночные рейды, листовки, что развешивали на опущенных решетках магазинов. «К. Ф. победит!» К. Ф. — Кельтский фронт. Но ведь должен хотя бы один из них думать, пусть и изредка, о том далеком времени. Только небось нос воротит, когда про смерть Барбье припоминает.

— Оставь меня, — бормочет Ронан. — Я устал.

— Но завтракать ведь ты будешь?

— Мне не хочется есть.

— Доктор велел…

— Насрать мне на него.

— Ронан!

И вот уже вскочила, оскорбленная, предельно разгневанная.

— Забыл, что ли, где находишься?

— Опять в тюряге, — вздыхает он.

И поворачивается лицом к стене. Закрывает глаза. Мать уходит, прижимая белый платочек к губам. Наконец–то! Один на один с безответной тишиной, уж эта старая любовница никогда его не предаст. Сколько всего пришлось перетерпеть! Сколько раз приходилось сдерживать себя, давить рвущийся из души протест, ибо нельзя изо дня в день жить лишь отрицанием и ненавистью. Хочешь не хочешь, а приходится смириться и ждать часа освобождения. Но когда этот час наступил, коварно подкралась болезнь, а ведь в это время тот, другой, — где его искать только? — живет себе преспокойно и в ус не дует. Спит сном праведника, угрызения совести, надо думать, его не мучают.

Хорошо бы нанести удар сразу после выхода из тюрьмы. А теперь пройдут недели, если не месяцы. И то, что могли расценить как акт справедливого возмездия, неизбежно превратится лишь в жалкий жест мести. Ничего не поделаешь! Да и какая разница в самом деле? Тюрьма не так уж страшна. Ронану до сих пор снится, как он вышагивает по ее коридорам и дворам. Камеры вполне сносные. Библиотека неплохая. Он в ней чудно поработал. Даже умудрился экзамены сдать. С ним хорошо обращались. И жалели немного. Вот убьет он этого подонка и — обратно, благо привыкать долго не придется… Короткие ежедневные прогулки, время от времени встречи в комнате для посетителей, книги, которые нужно записывать и расставлять по полкам.

Естественно, он будет числиться уже не «политическим», а простым уголовником. Матери только лишь останется продать дом и поселиться где–нибудь за городом. Вполне возможно, газеты раструбят его дело, дабы посетовать об излишней гуманности при сокращении сроков отсидки и чересчур поспешных освобождениях из тюрем. Но все это такая ерунда! Разве быть в ладах со своей совестью не самое важное? Картины, возникающие в его фантазии, мелькают одна за другой, все быстрее, быстрее, и Ронана начинает морить сон.

Порю какую–то бредятину, лениво думает Ронан. И засыпает, уткнувшись носом в ковер на стене.

Будит его врач. Старый седовласый врач. Да здесь, в этом доме, все старое. После смерти Адмирала время замерло, будто под стеклом музейной витрины.

— Он ничего не ест, — слышит Ронан жалобы матери. — Не представляю даже, что мне с ним делать…

— Не беспокойтесь, милая сударыня, — успокаивает ее доктор. — Подобная болезнь держится весьма и весьма долго, но в конце концов излечивается.

Потом берет руку Ронана, мерит пульс, уставившись в потолок, и продолжает при этом говорить:

— Если будем вести себя хорошо, то скоро почувствуем улучшение.

На больного он не смотрит и за банальностями пытается скрыть неприязнь к преступнику, чье имя принадлежит к достойному обществу. «Этот» ему малоинтересен. «Этот» получил по заслугам.

— А спит хорошо?

— Не очень, — откликается мать.

Оба отходят в сторонку и шепчутся.

— Давайте ему укрепляющее, которое я вам прописал.

Ронан не на шутку рассердился. Так и подмывает крикнуть: «Да я же живой, черт возьми! Чья это болезнь, моя или матери?» Доктор снимает очки и принимается протирать их лоскутком замши. Столик у изголовья уже ломится от лекарств.

— Придется потерпеть, — говорит напоследок медик. — Гепатит, особенно в такой серьезной форме, как в данном случае (он по–прежнему избегает смотреть в глаза Ронану и довольствуется тем, что просто тычет пальцем в проштрафившийся живот), — штука всегда малоприятная и может дать осложнение. Я зайду к вам на будущей неделе.

Он собирается уходить и на прощание небрежно кивает, будто бы обращаясь к стенам комнаты и к пространству, где, без всякого сомнения, гулял вирус.

Уже на пороге новый негромкий разговор, а затем вырывается четкая фраза:

— Втолкуйте ему, доктор, что нельзя вставать. Может быть, он хотя бы вас послушается.

Доктор напускает на себя оскорбленный вид.

— Ну разумеется, вставать ему нельзя.

Дверь закрывается. Слышен звук удаляющихся шагов. Ронан тотчас откидывает одеяло и садится на край постели. Затем встает. С трудом удерживая равновесие. Ноги дрожат, как у альпиниста, понимающего, что вот–вот он сорвется. Наконец делает шаг, другой. До телефона добраться ох как нелегко. Коридор, лестница, гостиная… Очень далеко, почти недоступно. И однако ему непременно нужно позвонить Эрве. Он обязан исполнить задуманное. А без Эрве ему не обойтись. Придется подождать, пока не уйдет старая Гортензия. Зато о матери можно не думать, как и каждую пятницу, она к пяти часам отправится в собор со своими молитвами. Дом опустеет. Если и расшибусь на лестнице, думает он, то уж как–нибудь до кровати доползу.

Ронан опирается на спинку кресла и долго неподвижно стоит, пробуя, как держат ноги. Наконец силы в них немного прибавилось. А вот с головой беда, кружится. «Время терпит, — успокаивает внутренний голос. — Ты всегда успеешь его отыскать». Но тогда вообще нет никакого смысла жить, если отложить задуманное на потом. Задуманное долго не ждет! Каждый уходящий день словно наждаком снимает с него слой за слоем, постепенно превращая в ничто. Нет! Если и исполнять его, то только сразу же, немедленно. Ради чего он сделался образцовым заключенным, разве не для того, чтобы заслужить досрочное освобождение? Неужели теперь, когда он наконец получил заветную свободу, он станет тянуть и медлить? А тем временем Кере будет в свое удовольствие пользоваться всеми благами, которых он, Ронан, был так жестоко лишен: небом во всю ширь горизонта, ветром с моря, бескрайними полями, пространствами, расстояниями, бегущими вдаль дорогами, всем, что находится за пределами четырех стен…

Назад Дальше