— А-а, нашему анахорету! — довольно небрежно приветствовал его хозяин. — Все мечтаете? Купили бы лучше у меня участок хороший да дачу себе построили бы, сады да виноградники развели бы… Ах, эта наша интеллигенция!
— А на что мне дача и виноградники? — пожал плечами Евгений Иванович. — А писем нет мне?
— Нет, — отвечал Константин Павлович, крутя толстую папироску. — Зато мне есть… Не угодно ли полюбоваться, какую цыдулку привез мне сегодня урядник?
И он подал Евгению Ивановичу клочок трухлявой бумажки, на котором местный губернатор предлагал всем господам землевладельцам озаботиться уничтожением на своих землях очень вредного поразительного растения — омелы.
— Поразительное растение! — воскликнул Константин Павлович. — Эти ослы не знают даже, что растения бывают не поразительные, а паразитные! Рядом со мной тысячи десятин казенного леса, где эта омела процветает в полной неприкосновенности, — скажите, пожалуйста, какой же смысл мне тратить время на уничтожение ее на своих участках, раз казна ее не уничтожает? Сегодня уничтожу, а завтра она опять перекочует ко мне. Ну и отписал же я письмецо насчет этого поразительного циркуляра! Не большой поклонник я выдумок Толстого, но в одном я с ним согласен: где-то там такое он обращается к этим превосходительствам и говорит им, что вот, дескать, вы стоите нам, стране, весьма много миллионов — так мы дадим вам вдвое: только уйдите! Вот это так… Поразительные идиоты! Паразитные идиоты!..
Евгению Ивановичу вспомнилась казенная борьба с лесными пожарами — а здесь вот так же борются с поразительным растением. «Опять Растащиха, но, — мысленно обратился он к Константину Павловичу, достаточно уже знакомый с его деятельностью, — Растащиха и ты… И некуда от вас уйти и ничего с вами поделать невозможно…»
Он простился с Константином Павловичем и, снова задумавшись, пошел каменистой черкесской тропой в лесистые ущелья Тхачугучуга. Земля была пропитана вчерашним дождем, в воздухе было уже по-осеннему свежо и пахло крепко и приятно опавшим листом. Вокруг красивой вершины Тхачугучуга тяжело повисли седые и синие косматые тучи. И тишь бесконечная стояла в безбрежных лесах этих — только дятел стучал где-то неподалеку в дуплистое дерево, да нежно попискивала стайка синичек…
Сняв шляпу, Евгений Иванович отер с лица пот и огляделся: в диком лесу было странно, жутко тихо и как-то тягостно. Поваленные деревья были разбросаны в беспорядке по только что раскорчеванной поляне. Вывороченные из земли корни были похожи на каких-то странных спрутов, поднявшихся из глубин земли и замерших в ожидании чего-то необычайного. То и дело оскользаясь в тяжелой и вязкой глине, Евгений Иванович прошел к знакомой землянке, около которой теперь не курился, как обыкновенно, огонек, разложенный работавшими на корчевке босяками. «Куда они делись?» — подумал он и в то же мгновение увидел валяющегося на сырой земле старого Александра. Лицо босяка было какого-то морковного цвета, седая густая борода высоко торчала вверх, и грудь тяжело поднималась каким-то нездоровым удушливым храпом. Сперва Евгений Иванович подумал, что старик болен, но в то же мгновение из полуоткрытой землянки на него шибануло отвратительной вонью пьяных людей — старик был, видимо, до бесчувствия пьян. Осторожно и брезгливо перешагнув через валявшегося в грязи оборванного старика, он заглянул в темную землянку. Там на грязной сырой соломе валялись, как мертвые тела, еще пять оборванных и совершенно пьяных человек: и могучий красавец Григорий, бывший лейб-гусар, который с большим юмором и меткостью рассказывал о своих царскосельских наблюдениях, и бывший народный учитель Орловской губернии, замкнутый и осторожный в сношениях с людьми Дмитрий, и безземельный воронежский батрак Иван с смешно отмороженным, черным кончиком носа, и высокий, сильный и добродушный херсонский хохол Петро, страстный охотник и рыболов, и маленький, тщедушный и злой Алешка Кривой, страстно ожидающий прихода второй леварюции, когда он надеялся уже взять верха, не дать себя околопачить, как в 1905-м, и рассчитаться с разными сукиными детьми по совести. В воздухе стояла совершенно нестерпимая вонь грязных лохмотьев, пота, водки и рвоты, следы которой виднелись тут же вокруг недоеденного блюда с помидорами, окруженного пустыми бутылками из-под водки и объедками хлеба.
Евгений Иванович стал будить Александра, чтобы заставить его перебраться хоть в землянку на солому, но тот только мычал и безобразно ругался, едва выговаривая отвратительные слова, и не узнавал Евгения Ивановича, не поднимал из грязи своей старой седой головы… И так и не добившись ничего, подавленный Евгений Иванович пошел лесной тропинкой дальше в ущелье. На душе саднило. Этого не должно быть. Но как добиться того, чтобы этого не было? Неизвестно. Все, что ни пробовали благородные люди на протяжении человеческой истории, провалилось. А те отделываются только поразительными циркулярами. «А ты сам? — спросил он себя и отвечал с тяжелым вздохом: — Я не знаю, что сделать…» И вспомнились ему горьковские аммалат-беки{104} в опорках с пышными речами… Зачем он столько насочинял? Везде ложь, ложь и ложь…
По мере того как черкесской тропой он поднимался все выше, горизонт становился все шире и шире. Над взбудораженным бурей угрюмым морем тянулись тяжелые тучи и, упираясь в каменную гряду гор, клубились как дым. Вдали медленно шли, крутясь, два огромных смерча, тяжелых и зловещих. Начинало понемногу смеркаться, и все вокруг стало еще угрюмее. Пора было думать о возвращении домой…
Несколько тяжелых капель упало на его шляпу. И в ту же минуту заросли расступились, и он очутился на светлой поляне, сплошь заваленной выкорчеванными деревьями. На противоположном конце ее стоял шалаш деда Бурки. Из шалаша полз, как привидение, дым и расстилался по поляне в сыром тяжелом воздухе. Внизу, в лощине, за деревьями шумел по камням быстрый Дугаб…
XXIV
ДЕД БУРКА
Дед хотел скоро шабашить и, разложив у шалаша огонек и поставив вариться картошку, докорчевывал последнее дерево, большой, с выгнившей сердцевиной ясень. Евгений Иванович остановился на опушке и смотрел на трудившегося около дерева старика. Дед сильно вскидывал кверху свою тяжелую кирку и глубоко загонял ее под корни дерева, и всякий раз, как железо касалось узловатых корней, из груди старика вырывалось что-то вроде стона: кха!.. кха!.. кха!.. — и трясущаяся седая голова его точно от невидимого удара дергалась от усилия в сторону. Он был весь забрызган липкой грязью, и от сырой, насквозь провонявшей потом и полной вшей одежды его шел в сумраке пар.
Усердный и ловкий, несмотря на свои большие годы, дед был хорошим рабочим. Его мастерство на ломке камня приобрело ему широкую известность по всему побережью. Он работал всегда как каторжный, урезывал себя во всем, копил гроши, а когда набирал рублей двадцать — тридцать, вдруг заявлял хозяину:
— Ну, теперь уж отпусти меня… Надо идти на соль в Таврию…
— Да помилуй, какая тебе соль, дед? — изумлялся тот. — Жил и живи. Может, ты недоволен чем?
— Нет, барин, покорно благодарю, всем доволен вами, — говорил старик. — Дай вам Бог здоровья, но только мне время идти… Я ведь опять приду к вам…
Хозяин, делать нечего, выдавал расчет. Дед сразу оживал, собирал свой убогий скарб и, дойдя до соседней станицы, начинал пьянствовать глупо и безобразно. Обыкновенно скоро у него, пьяного, крал кто-нибудь его засаленный рыжий кошелек, и дед, поневоле протрезвившись, шел дальше: на соляные промыслы в Крым, на уборку хлебов на плодородной Кубани, на рыбные ловли в донские гирла. Через год или два он снова появлялся на побережье, немного постаревший, все такой же грязный, вшивый, вонючий, все такой же со всеми ласковый, и снова, забившись куда-нибудь в лесную глушь, корчевал деревья, ломал камень, мок на дожде, недопивал, недоедал, отказывал себе в лишнем куске сахара к чаю.
— Вот еще баловство какое… — ворчал он. — Всю жизнь не баловал себя — не привыкать на старости лет ко всяким пустякам…
Евгений Иванович подошел к нему. Заслышав его шаги и треск сухих сучьев под ногами, дед неторопливо поднял свою трясущуюся голову и, узнав гостя, бросил кирку и отер пот.
— Здравствуйте, барин… Что это вы по какой погоде ходите?
— Да вот зашел навестить тебя…
— А, спасибо, спасибо вам… Заходите скорее в мой дворец, а то замочит…
Евгений Иванович, нагнувшись, пролез в сырой, пахнущий дымом и грязью шалаш, который дед сам сплел себе из веток от непогоды. Куча хвороста, брошенного на расквашенную ногами сырую землю, служила деду постелью; в изголовьях ее лежал его грязный дорожный мешок; старая вытертая солдатская шинель служила старику одеялом. Вокруг было тихо — только дождь шелестел в опавшей листве, да внизу неподалеку шумел красавец Дугаб.
Дед уступил гостю обрубок толстой осины, на котором он сидел обыкновенно у огонька, а сам, подбросив в огонь сухих веток, уселся по-турецки на своей постели.
— Что это ты опять ушел от рабочих? — спросил Евгений Иванович. — Вместе работать веселее…
— А ну их к шуту! — махнул дед рукой. — Все ссоры да споры. Тут, по крайности, никто не висит у тебя над душой — отработал свое и спокоен…
И он, махнув опять рукой, — это был его любимый жест — стал осторожно тыкать щепочкой в картошку: не уварилась ли? Но картошка была еще тверда.
И вдруг в горах в хмуром сумраке осеннего вечера разом поднялся какой-то глухой, могучий и ровный рев.
— Это что? — невольно встревожившись, спросил Евгений Иванович.
— А дождь… — спокойно отвечал старик. — Недаром эти столбы по морю-то ходят… Это завсегда к большим дождям. Ишь, как ревет…
Ровный могучий рев стоял и не проходил.
— Это ничего, с той стороны хребта… — пояснил дед. — А только вы, барин, все-таки лучше уходите — неравно перевалит сюда, да ночь по дороге захватит, неловко будет… Хотел я вас картошкой угостить, да, видно, лучше до другого разу…
— Пойдем вместе… — сказал Евгений Иванович. — В поселке и переночуешь… Пойдем…
— Э, нет, барин… Мы народ, ко всему привычный… — отвечал старик. — Как-нибудь перебуду ночь, а завтра все равно кончу полянку, немного уж осталось, возьму расчет и на Туапс подамся… Там, говорят, новую дорогу строют… Надо побывать…
— Так иди хоть к тем рабочим, у них в землянке не течет… — вставая, сказал Евгений Иванович. — Смотри, у тебя и сейчас уже каплет…
— Если будет очень уж мочить, я пройду… — сказал дед, и было ясно, что это говорит он так только, чтоб отвязаться, что никуда он не пойдет. — Идите с Богом, барин… А завтра к вечерку я приду к Каскянкину Павлычу за расчетом. Надо на Туапс подаваться… Идите с Богом, не мешкайте…
Рев в горах разом оборвался. Моросил мелкий упорный дождик. Знакомой черкесской тропой Евгений Иванович быстро зашагал к дому, но не успел он отойти и версты, как вдруг в тяжелом сумраке снова заревело, но на этот раз несравненно ближе. Рев быстро приближался. Деревья под напором сильного вихря пригнулись и тревожно зашумели. И вдруг сразу стало совсем темно, и хлынул такой ливень, о каких и понятия на севере не имеют: падали сверху не капли, даже не струи, падала вода сразу сплошной массой с оглушающим и наводящим на душу ужас ревом. У Евгения Ивановича водой сразу перехватило дыхание, и он, как утопающий, задыхаясь, заметался тоскливо в темноте, пока не наткнулся на какое-то большое дерево. Под деревом дышать было легче. Жуть охватила его в этом холодном ревущем мраке…
Сбоку слышался шум и грохот — то был Дугаб, прелестная горная речушка, в светлых струях которой он не раз любовался игрой пугливой форели и которая теперь в одно мгновение превратилась в грозный бушующий поток, с грохотом кативший огромные камни. Все задыхаясь от дождя, Евгений Иванович бросился вперед к речке и на его счастье сразу же наткнулся на огромную баррикаду, которую в один момент построила речка, натащив в узкое место целую массу деревьев. Он стал торопливо перебираться на ту сторону над клокочущей с ревом водой. У самого берега он сорвался в кипящие холодные волны, но успел ухватиться за поваленный граб и, весь охваченный страхом, выполз на скользкий глинистый берег.
Передохнув минутку, он, нагнувшись от душившего его дождя и то и дело оскользаясь и падая, пошел по дороге. По всем ложбинкам уже неслись к морю бешеные ручьи, все низины превратились в озера, и часто ему приходилось шагать по колено в мутной воде и вязнуть в раскисшей глине. От усталости у него пересохло в груди и в глазах ходили зеленые круги…
И вдруг в темноте сквозь чащу деревьев приветливо засветился огонек. Он остановился, сообразил и — заколебался: это была дачка Софьи Ивановны, которая была так неприятна ему. Но идти дальше было уже не только трудно, но прямо уже опасно, а оставалось не менее двух верст. Ливень продолжался все такой же бешеный, безудержный. Вода кругом поднималась все грознее. И спотыкаясь в невылазной грязи и разрывая одежду и тело о колючки чертова дерева, он подошел в темноте к ярко освещенной дачке. Собака загремела цепью, но, пролаяв два раза, испугалась воющего ливня и спряталась в конуре, вокруг которой воды было уже почти на четверть.
Евгений Иванович постучался. В доме тревожно забегали и после долгих опросов сквозь запертую дверь ему наконец отворили.
— Какими судьбами?! — запела Софья Ивановна, высоко держа лампу в одной руке, а другой торопливо опуская в карман тяжелый браунинг. — И в каком виде, Боже!
Евгений Иванович, с которого натекло уже целое озеро воды и грязи, стал смущенно извиняться.
— Ну полноте!.. Я очень благодарна буре, что она загнала вас наконец ко мне… — говорила Софья Ивановна, блестя жемчужными зубами. — Феклуша, бегите скорее к Егору — нет ли у него смены чистого белья… Извините, что не могу предложить вам ничего лучшего: мои кавалеры уже уехали, и кроме сторожа, в доме нет ни одного мужчины… Идите вот сюда… Да не стесняйтесь же, после приберем… Эта комната у меня для гостей…
Он вошел в небольшую, в два окна, комнатку, чистенькую и уютную.
— Ну вот… Сейчас Феклуша принесет вам во что переодеться… — сказала, ставя лампу на стол, Софья Ивановна, — а там дадим вам чаю и ужин… Давайте, Феклуша…
Сдерживая смех, черноглазая, с ямочками на щеках Феклуша положила на стул одежду, и обе вышли. Он торопливо стал срывать с себя насквозь мокрую одежду. Острая дрожь пронизывала его, но на душе вдруг стало удивительно хорошо. Он надел чистую ситцевую рубаху, белую с крапинками, синие кавказские штаны и чистый, видимо, ни разу еще не надеванный пиджак базарной работы, согрелся, и ему стало еще веселее.
Бойкая Феклуша забрала на кухню его одежду сушить, подтерла пол и тотчас же вернулась вместе с хозяйкой: Софья Ивановна несла в столовую на подносе красиво сервированный чай со сливками, ромом, лимоном и печеньем, а Феклуша — поднос с хорошей и обильной закуской и вином.
Софья Ивановна — она только что прошлась пудрой по своему подкрашенному лицу и пустила в глаза какие-то капли, отчего глаза стали большими, глубокими и яркими, как звезды, — усадила гостя за чай, а сама непринужденно уселась около, смеялась на его мужицкий наряд, который, по ее словам, удивительно шел к нему. Евгений Иванович залпом выпил стакан горячего чаю, в который хозяйка обильно налила душистого рома, потом другой, и чувство уюта, радости жизни еще более усилилось в нем, и даже раньше антипатичная хозяйка, такая предупредительная, такая изящная, показалась уже не такой антипатичной, как это он представлял себе. И это милое гостеприимство в ответ на его постоянное будирование… Он немножко раскаивался, чувствовал себя виноватым и был любезен и весел, как умел…
XXV
РАДОСТЬ ШАКАЛАМ
Опытный дед, как только заревел ливень по эту сторону гор, понял, что он ошибся: он надеялся, что дождь выльется на том склоне и на долю прибрежной полосы придутся только остатки. Лучше было бы идти с барином на хутор или хоть к тем рабочим — все вместе охотнее ночевать было бы.