Общество любителей Агаты Кристи. Живой дневник - Глеб Шульпяков 11 стр.


14

Наблюдая за людьми, дивясь чудным красотам природы Алтая, приходишь к выводу, что человек подражает природе, а природа человеку. Люди сливаются с пейзажем, становясь его частью, о чем говорит легенда про чудь, которая ушла в землю всем народом. Ходят косолапо, лица что кора кедра, речь синкопирует как вода на перекатах Катуни. Идешь по дороге, смотришь – коряга, подойдешь поближе, оказывается – человек.

Наоборот, природа выглядит рукотворной. Глядя на то, как аккуратно чья-то рука расставила березки, как продуман рисунок на почерневших досках, как по-человечески проворно опускается туман на озеро, начнешь, ей-богу, верить в умных духов.

15

Два дня на Телецком мы вели активный образ жизни. Мы сплавлялись на рафте и поднимались по камням к верхнему водопаду на Третьей Речке. Мы прыгали по метеоритам в Каменном Заливе и гоняли щук на мелководье. На третий день я решил отдохнуть от пьянства – поваляться на койке, полистать книжку. Спутники мои развели руками, собрали манатки – и уплыли, оставив до вечера тушенки с водкой.

Жили мы в сарае от хозяев. Сарай торчал на пригорке, сверху шумели горы, внизу, стало быть, лежал огород, изба, а слева-справа курятник и баня. Я лежал на койке и читал знаменитую книгу Георгия Гребенщикова «Моя Сибирь», где этот самый Гребенщиков возбужденно излагал про бурханизм и то, чем жив Великий Хан Алтай.

Время от времени я вставал к столу, плескал себе водки, закусывал свиным жиром из банки – и снова ложился на сетку. Чем дальше я продвигался по книге, тем тревожнее становилось на душе. Дойдя до Ойрот-хана, я глянул в окошко и увидел, что озеро зловеще запенилось. Когда читал про то, как шаман распарывает барашку брюхо, где-то рядом взревел бычок и странные шорохи пронеслись у сарая.

«Ладно», – думал я и плескал себе водки.

Но алтайские духи не унимались.

«Блестишь ты, как девятигранный алмаз, о Хан Алтай!» – читал я дальше.

И тут же бриллиантовый дым загорался в углах сарая.

«У богини озера есть две белые руки, они ощупывают каждого, кто приходит в эти края, и забирают злых, и пропускают добрых», – бежал я по странице и снова выглядывал в окошко. Царица Небесная!

Две огромные белые руки и в самом деле спускались на черное озеро! Две огромные белые руки извивались как змеи! Две огромные белые руки повисли над озером, а потом накрыли его огромными белыми ладонями, и стало темно на белом свете, как в заднице у шамана.

«Яхши, яхши! Чудо свершилось: Белый Бурхан идет!» – услышал я в темноте чей-то шепот.

И тут же в горах раздался оглушительный трубный глас.

«Вот оно! – мелькнуло в голове. И следом: – Беги!!!»

Но было поздно. Со страшным стуком в дверь уже ломились подземные, воздушные и водные духи Великого Алтая. И некуда было деваться мне от Белого Бурхана.

16

«Это ничего, ничего, – говорил Вовка, отпаивая меня травяным чаем. – Когда в прошлом году белочка с Бурханом к Николсу приходили, он своих в погреб запер. Три дня держал! Боялся, что он вернется».

Погреба в нашем сарае не было, но паспорт я все же успел спрятать. Мы нашли его среди дров в печке перед самым отъездом.

«Машину времени» решили в дорогу не брать. Ехали на том же «пазике» долго, с остановками во всех деревнях и селах. По дороге в автобус садились меднолицые бабы, какие-то пастухи. Сопливые, но уже с младенцем на руках девчонки. Кто-то ехал в город выправить документы. Кто-то на работу в соседнее село. Через шофера передавали посылки – банку со снятым медом, корзину с грибами.

Их забирали родственники на следующей остановке.

Сел к нам один старик с клюкой, ехал молча, глядя в одну точку. Через сто километров вышел в такой же затерянной деревне и снова уселся на остановке – только в другую сторону. И я понял, что он путешествует, как умеет, туда и обратно.

Из таких вот событий и складывается обычная жизнь в Горном Алтае. Шаг у нее микроскопический, это правда. Но жизнь от этого не становится менее значительной.

Скорее, наоборот.

Так думал я, глядя на горы, через которые пробирался наш автобус. Сшивающий мелким стежком огромное пространство в самом центре материка. О чем думали остальные пассажиры нашего маленького ковчега, неизвестно. Да и мне все чаще кажется, что и Барнаул, и Телецкое случились со мной в чужом каком-то сне.

И что этот сон никогда уже не повторится.

МОЕ ВТОРОЕ ИМЯ

Ташкент

Первый раз я попал в Ташкент на юбилей, когда республика отмечала День независимости, в 2001 году.

Атмосфера нервозная, гнетущая. Жители, кто не уехал с глаз долой, тушуются по углам. Кругом спешка, суета. На площадях – подзабытая советская атрибутика, акробатика. Как будто вернулся назад, в прошлое. Но прошлое почему-то стало чужим, восточным. Перелицованным. Перекрашенным.

По следам поездки я написал очерк. Вот как он начинался:

«Мягкая среднеазиатская деспотия. От избытка триколора рябит в глазах. На растяжках лозунги президента про величие нации. Милиция (все – в золотых зубах) то и дело устраивает проверки. Смотрят с прищуром, подозрительно. Шевеля губами, долго вертят документы в пальцах.

В газетах только хорошие новости. По первому каналу народная музыка и аксакалы в балахонах. По второму – национальная эстрада и девушки (пупок обнажать запрещается). По кабелю Россия, но через раз и с помехами. Цензура на радио, ТВ и в прессе. Если „неудобный“ материал появляется в российской газете, тираж изымают с лотков. В дорогих изданиях страницы просто вырывают.

За незаконное обналичивание валюты – секир башка. За кражу автомобиля – секир башка. За торговлю анашой – секир башка. Зато.

Проезд на такси по городу – полдоллара. Чашка плова – четверть доллара. Проститутка – 8—10 долларов (Ташкент), 3–5 (Самарканд).

Ну и привкус шашлычного дыма, конечно».

Очерк напечатали в московской газете, разразился скандал. Друзья из Ташкента рассказывали, что тираж в городе конфисковали, но город успел прочитать очерк в Интернете. В редакцию названивали из посольства – требовали опровержения. Но никакого опровержения, само собой, не последовало.

А вот как я писал о Ташкенте три года спустя:

«...Ночью, когда жара спадала, мы ходили на Анхор. Это небольшая речка в бетонной опалубке на задворках города. Днем у воды странный цвет, если плеснуть в зеленый чай молоко. Ночью – маслянистый и черный, как казан из-под плова.

В тот вечер нас оказалось трое и красивая незнакомка, татарка Юля. Раздевшись под кустами, они ловко нырнули во тьму. А я все стоял, медлил.

Облепленная рубахой, Юля вернулась первой. „Ну?“ – перебросила косы на грудь, которая торчала под мокрой тканью. Я пожал плечами, повернулся. „Не пропусти трубу“, – она прижалась ко мне, и я спиной почувствовал соски.

И столкнула в воду.

Теплая, парная река подхватила и понесла, закрутила. Вынырнув, я увидел по берегам черные фасады с выбитыми окнами. То ли трубы, то ли минареты торчали в черном небе. Тянулся высокий забор.

Неожиданно над водой показалась перекладина. В последний момент я успел за нее ухватиться; прижался щекой к ржавчине; почувствовал, как ноги вынесло вперед и как вода обтекает голое тело.

А через пару секунд рядом вынырнула Юля. Глаза блестят в темноте; на губах капли; улыбается. Она легла на воду, и наши ноги сплелись в потоке.

Повиснув на трубе, долго целовались сквозь мокрые волосы.

На обратном пути молчали. Я смотрел на воду. Сразу за трубой поток сужался, ускорялся. По бетонному желобу вода стремительно скатывалась вниз и уходила через каменную амбразуру под город.

История с поцелуем продолжения не имела».

...Мой Ташкент состоит из таких картинок; странных жгучих эпизодов, которые сцеплены меж собой, как вагоны длинного состава. Или комнаты в старом ташкентском доме. Где столовая без предупреждения переходит в кухню, а кухня спарена с балконом и облаком.

Рамы на балконе выставлены, в доме живет яблоня. Вечером к балкону незаметно пристраивается двор с кирпичным, лиственным хозяйством. Затем соседний, рядом. Ночью подтягивается квартал и швартуется сбоку.

Слышно, как дышит.

Или это соседская корова?

А ты все бродишь по переходам – и не можешь найти выхода.

Потому что выход не нужен.

...Первый раз я отправился в Ташкент студентом, на практику в конце восьмидесятых.

Ехать почему-то решил на поезде. За Саратовом помню плоские футбольные степи. А утром уже пожелтевший, как старая фотокарточка, город Актюбинск. В Актюбинске помню перрон – и что жара азиатская. Давящая, свинцовая. И перехватывает дыхание.

Сутулясь под ее тяжестью, я хожу среди лотков. Какая-то баба торгует семечки и аральскую рыбу. Новенькая трилогия Андрея Белого лежит рядом в нагрузку. Я покупаю рыбу и семечки, чтобы взять книги. По московским меркам большая удача, я имею в виду книги.

Так мы и едем: я на верхней полке, трехтомник на столе и рыбы в газете «Казахстанская правда». А за окном тянется бесконечная плоскость в солончаках и пятнах. Чем дальше мы продвигаемся по пустыне, тем больше мне кажется, что это не полка, а люлька. В которой меня укачивает баснословное пространство, снимая слой за слоем все, что налипло.

Пока мы ехали, новое и незнакомое чувство возвращения росло во мне. И я был рад раствориться в нем. И люлька, и душный поезд с гремучими тамбурами, и бескрайнее пространство, уводящее на восток за подбородок – постепенно все заполнилось этим безмятежным ощущением.

Все, казалось, в нем пребывает и свершается.

Внизу за столиком сменялись казахи, татары, узбеки. Вечерами, когда жара спадала, в коридоре носили кумыс в горшках, обмотанных шерстью. Мороженое, которое каким-то чудом не таяло. На третий день в районе Казалинска у меня появилось новое имя. Цыганские дети, которые забирали остатки еды, называли меня «Галип». Я не спорил, мне нравилось. У каждого, думал я тогда, должно быть второе, восточное имя.

Которое отвечало бы за вторую, восточную часть человека.

...Мои предки по отцовской линии вышли из уральских – заяицких – степей. Из предбанника Средней Азии. С пограничной ее полосы. Отсюда.

Самым выдающимся среди пращуров был прадед, краснодеревщик Фаддей из Уральска – Яика. Говорили, что, закончив гарнитур, Фаддей делал так. Выдавал жене на хозяйство и детей, это раз. Расплачивался с мастерами и подмастерьями, это два. Откладывал в банк, три.

И уходил в загул.

Где его носило месяцами? В каких краях? Через купцов доходили вести – с Нижегородской ярмарки или из Москвы. Из Ташкента. Через них он передавал гостинцы и письма, деньги. Пока наконец не возвращался собственной персоной.

И вот однажды он пропал надолго. Спустя полгода видели его в Бухаре. Или в Самарканде? И что собирался он с караваном в Китай, чтобы разузнать секрет китайской мебели, что ли.

Так, без вестей, в догадках и слезах, прошел год. А день в день, через год, Фаддей вернулся. Мосластый, лысый, загорелый. С амулетом в виде медного Шивы. С каким-то забубенным саквояжем и черной кривой палкой. Их видно на фотографии, которую сделали с него тогда же, в полицейском участке.

Он вернулся и зажил прежней жизнью – как будто ничего не случилось. Но из города с тех пор не отлучался. И не брал в рот ни капли.

Семейная легенда гласит, что все это время прадед жил у индийских монахов. И что монахи заточили его демонов в сушеную тыкву. Поэтому он и бросил пить, гулять. И зажил спокойной, домашней жизнью. Некая тыква действительно хранилась у нас дома. Размером с кулак, сухая, морщеная. С ржавым колечком на горлышке. Внутри нее что-то пересыпалось, побрякивало. Так мне, во всяком случае, казалось в детстве. И однажды, когда родителей не было дома, я соскоблил замазку.

Но тыква оказалась пустой.

...Мне тридцать лет, я снова приезжаю в город. На Алайском ждет квартира и фрукты на хозяйском столе. Коньяк и орехи. После ночного полета сплю как убитый. Но – «Маляко! Маляко!» – это кричит под окнами молочница. И я просыпаюсь. Лежа на простынях, я думаю, что «Крик молочницы» – неплохое название для книги.

И снова засыпаю.

Первый день я провожу на Алайском базаре. Сидя на каменной приступке, я смотрю по сторонам. Жизнь проходит мимо, но, если сидеть долго, видно, что она идет по кругу.

Я брожу среди рисовых пирамид и гранатовых залежей, которые похожи на елочные игрушки. Часами сижу за хлипким столиком, гоняя чай с лепешкой из щербатого чайничка с веревочкой.

Смотрю, как меж рядов бродят акробаты.

Два усатых джигита, они играют на визгливых дудках, стучат в барабаны. С ними гуттаперчевый мальчонка – трех лет, не старше. Он крутит сальто и ходит на руках. Делает колесо, садится на шпагат.

И торговцы довольны, хлопают.

На землю летят фрукты и деньги. Тетки протягивают лепешки.

Я допиваю чай и вижу, день – потерян.

На дворе вечер, пора обратно.

...На следующее утро я еду на Тезиковку.

Это блошиный рынок на окраине города. Товары разложены на клеенках вдоль железнодорожной насыпи. Сами торговцы в халатах закусывают тут же, на рельсах.

Барахло на рынке собрано по принципу «пригодится в хозяйстве».

Вот цепочка, она ржавая, но еще подойдет к унитазу. Черепаховый очешник – закрывается плохо, но можно прихватить резинкой. Которая продается тут же.

Какие-то спирали и нагреватели лежат на газетах. Виниловые пластинки – «Юнона и Авось», «Зеркало души», «Арабески». Отражатели для велосипедов. Среди китайских термосов я вижу знакомую обложку. Это синий (опять синий) томик из собрания Пастернака. Продает его нестарый узбек с тихим лицом. Титульный лист в книге аккуратно вырван. Номер тома на обложке заклеен бумагой цвета корешка.

«Чья работа?» – спрашиваю узбека.

«Сам делал».

Пока расплачиваюсь, в пейзаж медленно вплывает электричка. Торговцы на путях скатываются с насыпи. Их чайники и свертки остаются на шпалах. И мелькают меж гигантских – по сравнению с посудой – колес состава.

Окна в поезде выбиты, двери перекошены, выставлены. Люди по вагонам стоят плечом к плечу – как утопленники в трюме. Они молчат и смотрят, эти люди. И тогда рынок тоже на несколько секунд замирает.

Видно, как под колесами дымится чай, лежит и остывает самса.

Наконец состав трогается и выползает из картины. Завтрак на шпалах возобновляется.

...Я жил в Ташкенте в разных домах и кварталах. У друзей или их родственников, или – чтобы побыть одному – на съемных квартирах. Однажды в поисках жилья оказался на последнем этаже бетонной коробки. Она стояла на отшибе, где город переходит в клочки и кочки, дальше в ровную каменистую пустошь.

Хозяин привел меня в малогабаритное загаженное пространство. Ущемленная прихожая, тесная комната. Мухи. Стены выкрашены синей масляной краской. Вечный шум унитаза, остатки соломки в дверях.

Календарь с японскими девушками за 1984 год.

Я перешел в кухню. По невероятному капризу архитектора во всю стену было устроено круглое окно. Огромный иллюминатор, циферблат – от пола до потолка.

Окно выходило на пустырь. И казалось, что пустырь начинается прямо от раковины. Раковина, кстати, располагалась тут же.

Хозяин вышел, я остался один. Из крана громко капало. Срываясь, густая жирная капля летела на дно. Пересекая зеленое от зноя небо и пустошь, которая желтела внизу как лепешка.

И тогда я понял, что здесь можно провести жизнь. И ничего страшного в этом нет. В квартире на окраине азиатского города, да. На диване с дырками от окурков. На ржавом унитазе, в конце концов.

Назад Дальше