Призрак автора (Тень автора) - Джон Харвуд


Тень автора

THE GHOST WRITER by John Harwood

Посвящается Робину и Дейдр

Часть первая

Фотографию я впервые увидел в спальне матери. Это случилось жарким январским днем. Мать спала – во всяком случае, я так думал – на солнечной террасе в дальнем крыле дома. Я проскользнул в полуоткрытую дверь, упиваясь волнением от своего греховного поступка и с наслаждением вдыхая ароматы духов, пудры, помады и прочие взрослые запахи с примесью душка нафталиновых шариков и аэрозоля от насекомых, против которых были бессильны даже москитные сетки. Жалюзи на окнах были опущены, и в их слепые прорези виднелась лишь голая кирпичная стена соседнего дома, в котором жила старенькая госпожа Нунан.

Я прокрался к туалетному столику матери и замер, прислушиваясь. В доме было тихо, если не считать еле слышных потрескиваний и скрипов, доносившихся сверху, как будто кто-то ползал в темных пустотах над потолком, хотя отец и уверял, что эти звуки издает, расширяясь от жары, железная крыша. Один за другим я попытался открыть ящики, которых было по три с каждой стороны. И, как всегда, запертым оказался лишь левый нижний. Беда была в том, что ящики разделялись между собой встроенными деревянными панелями, так что, даже вытащив верхний, все равно невозможно было узнать, что находится в следующем. В прошлый раз я уже успел порыться в куче всевозможных тюбиков, баночек и склянок в верхнем ящике правой тумбы. Сегодня мне досталась коробка из-под обуви, доверху набитая пакетиками с иголками и пуговицами, катушками цветных ниток и мотками безнадежно спутанной шерсти.

Чтобы проверить, не спрятано ли что еще за коробкой, я с силой потянул на себя ящик. Он застрял, а потом вдруг чуть ли не выпрыгнул из столика и с глухим стуком ударился об пол. Я попытался запихнуть ящик обратно, но он никак не слушался. Мне уже стало мерещиться, будто я слышу приближающиеся шаги матери, но было тихо. Смолкли даже звуки, доносившиеся с потолка.

Казалось странным, что ящик не лезет обратно. Если только не предположить, что ему что-то мешает. Что-то холодное и твердое, прикрепленное к задней стенке. Маленький медный ключик. Я достал его из тайника и открыл запертый ящик, прежде чем до меня стал доходить великий смысл происходящего.

Первое, что я увидел, была книга, название которой долгие годы оставалось для меня загадкой. Хамилон? Хемлион? Халемон? Я не знал этого слова. Серая бумажная обложка, усеянная пятнышками цвета ржавчины, крошилась по краям. Картинок в книге не было, и вся она казалась слишком взрослой и скучной.

Больше мне ничего не удалось найти. Но обнаружилось, что дно ящика было выстлано не просто коричневой бумагой, а очень большим конвертом. На нем был отпечатан адрес, наклеены марки, а с одного края он был надрезан ножом. Однако меня ждало еще одно разочарование: внутри оказалась всего лишь толстая пачка страниц с машинописным текстом, перехваченная выцветшей черной лентой. Когда я вытащил сверток, мне на колени упала фотография.

Я никогда раньше не видел этой женщины, но вместе с тем у меня возникло ощущение, будто я знаю ее. Она была молода, красива и, в отличие от большинства людей на фотографиях, смотрела не прямо в объектив, а куда-то чуть в сторону, слегка вздернув подбородок, как будто и не догадывалась, что за ней наблюдают. И еще она не улыбалась, – по крайней мере, поначалу казалось именно так. Продолжая разглядывать ее, я вдруг поймал себя на том, что замечаю нечто похожее на улыбку – неуловимую черточку, спрятавшуюся в уголке рта. У женщины была удивительно длинная и изящная шея, и, хотя фотография была черно-белой, мне казалось, я вижу, как играют краски на ее лице. Очень густые волосы были зачесаны назад и заплетены в длинную косу, а ее мантия – мне почему-то казалось, что такое роскошное платье должно называться именно так, – была из темного мягкого бархата. На плечах ткань была затейливо присборена и напоминала крылья ангела.

Как я слышал, мальчикам положено считать своих матерей красавицами, но я подозревал, что в моем случае это не так. Моя мать выглядела старой и ссохшейся в сравнении с матерями моих одноклассников, и еще она была очень нервной и беспокойной. Последнее время ее состояние заметно ухудшилось. Под глазами залегли темные круги, морщины стали еще глубже, а в волосах, некогда темно-каштановых, появились седые пряди. Меня терзала мысль о том, что это я своим недостойным поведением довел мать до такого состояния; вместо того чтобы быть пай-мальчиком, я вот роюсь в ее секретном ящике. Впрочем, я знал, что, даже если бы я ничего плохого и не делал, у матери все равно был бы такой же обеспокоенный и затравленный вид. Между тем женщина на фотографии выглядела умиротворенной и красивой. И живой. Мне ни разу не приходилось видеть на снимках настолько живые лица.

Я все еще стоял на коленях, задумчиво разглядывая фотографию, когда вдруг до меня донесся свистящий шепот. Мать застыла в дверях, сжав кулаки, ноздри ее раздувались от гнева. Пучки волос торчали во все стороны, глаза, готовые вылезти из орбит, бешено вращались. Какое-то мгновение, показавшееся долгим и страшным, она не могла двинуться с места. И вдруг сорвалась, кинулась на меня, обрушилась с кулаками, нанося удары повсюду, куда могла достать, сопровождая их дикими криками, пока я не вырвался и, рыдая, не бросился бежать.

От старенькой госпожи Нунан я узнал, что, если беспричинно дрожишь, значит кто-то бродит по твоей могиле. У худой и сгорбленной госпожи Нунан были скрюченные руки с пергаментной кожей и странными шишками на костяшках пальцев; от нее всегда пахло затхлой лавандой, и она постоянно мерзла, даже летом, особенно когда делала первый глоток чая. Моя мать не одобряла подобных высказываний соседки, так что та предпочитала дрожать молча, когда пила чай у нас на кухне, но я-то знал, что она имеет в виду. Я представлял себе, что кто-то отыскал могилу моей матери – некий человек в темных одеждах и с белым лицом мертвеца. Завидев постороннего, он прячется за надгробным камнем, так что поймать его не удается. Вот почему у матери на лице так часто и беспричинно появляется это озабоченное выражение. Бывали дни, когда можно было предположить, что этот человек все ходит и ходит, ходит и ходит по ее могиле.

Иногда мы проезжали мимо местного кладбища, но внутрь не заходили, поскольку навещать там было некого. Родители моего отца похоронены в Сиднее; у него была еще замужняя сестра, которая жила в Новой Зеландии и писала нам на каждое Рождество, но в гости ни разу не приезжала. Все родственники моей матери погребены в Англии, и именно там, как мне представлялось, должна была бы находиться ее могила.

Мосон – разросшийся провинциальный город – тянулся вдоль Тихоокеанского побережья. Когда-то он назывался Лейхгардт, в честь какого-то исследователя-неудачника, так и не вернувшегося из пустыни, пока однажды городской совет не решил придумать для города более жизнерадостное название. Кроме сохранившегося старого центра, смотреть в городе было нечего: повсюду строились лишь торговые центры да автозаправки, а на многие мили вокруг раскинулись безликие пригороды. Пляжи к югу, горы на севере, а дальше только пустыня. Вот где можно закончить свой жизненный путь, если пересечь узкую полоску пахотной земли там, за горами, и двинуться дальше на север, сквозь бесконечные пески и солончаки пустыни. Летом, когда дул северный ветер, тучи мелкого красного песка обрушивались на город. Даже находясь в помещении, можно было ощутить на зубах его скрип.

Рассказы матери о детстве, проведенном в английской провинции, изобиловали деталями, совсем не характерными для нашего Мосона, вроде зябликов и поденок, наперстянок и боярышника, бондарей и кузнецов, а еще в них фигурировал некий старикан господин Бартоломью, развозивший по домам на своей запряженной в телегу кобыле свежие молоко и яйца. Когда школа-интернат закрывалась на каникулы, мать жила со своей бабушкой Виолой, поваром и горничной в поместье Стейплфилд, где было бесчисленное количество лестниц и чердаков, там у нее была лучшая подруга Розалинда, которой разрешали гостить у них все лето. Мать так живо описывала их любимые совместные прогулки, что у меня возникало ощущение, будто я сам участвовал в них, если только удавалось слушать не перебивая. Особенно мне нравилось описание маршрута, который пролегал через поля с их безмятежными коровами, потом через потайную калитку уводил в дубовый лес, где, если двигаться очень тихо, можно было встретить зайца или барсука, а оттуда – на поляну, где они обнаруживали, и это каждый раз оказывалось для меня полной неожиданностью, беседку. Однажды мать даже нарисовала ее для меня. Она чем-то напоминала уменьшенную копию эстрады в нашем Мемориальном парке, но только блестела свежей краской кремовых, голубых и темно-зеленых тонов, а на деревянных полированных сиденьях лежали подушки. Там подружек никто не беспокоил, так что они засиживались подолгу – болтали, читали или просто смотрели вдаль, любуясь кораблями, пришвартованными в Портсмутской гавани.

В Стейплфилде моя мать и Розалинда могли бродить где угодно, чувствуя себя в полной безопасности, в то время как в Мосоне мальчишки, забредшие далеко от дома, рисковали быть похищенными прямо на улице проезжающими в машинах незнакомцами или стать жертвами уличных хулиганов. Наш дом, стоявший на окраине старого города, представлял собой бунгало из красного кирпича – настоящего двойного кирпича, как не уставал повторять мой отец, критикуя современные постройки с дешевой кирпичной облицовкой.

Как и все другие дома нашей улицы, он занимал четверть акра безжизненной равнины. Единственная ступенька вела к крыльцу, за которым начинался холл, где при закрытой двери всегда было темно. В доме были оштукатуренные стены – кремовые с причудливым коричневатым оттенком, на полу лежал темно-зеленый узорчатый ковер, источавший слабый запах псины, хотя собаки у нас никогда не было. Справа располагалась спальня матери, самая большая из имеющихся трех, далее следовала гостиная (которую всегда называли только гостиной и никогда – залой). Налево шли спальня отца, потом моя комната и наконец кухня с ее серым линолеумом, фанерными шкафами зеленого цвета, столом и стульями, покрытыми ламинатом, и старым желтым холодильником, который открывался с помощью допотопной ручки. По ночам до меня доносились грохот, сопровождавший каждое включение мотора, и тяжелое дыхание агрегата. Из кухни можно было пройти в ванную и прачечную и далее в небольшую нишу, называемую в доме кабинетом. Она находилась прямо напротив солнечной террасы, которая на самом деле была всего лишь пристройкой; сооруженный из цементных плит и обшитый деревом, этот кабинет – единственное помещение в доме, где в течение всего дня было светло.

По мере того как я становился старше, пустынные окраины города превращались в индустриальные зоны, и на нас постепенно надвигались кварталы новостроек из дешевого кирпича, однако наш дом твердо стоял на земле. Поденок в нашей округе не было, зато водились португальские многоножки – в пору осенних дождей бес численные полчища этих тварей, членистых, закованных в броню, выползали из-под палой листвы и устремлялись к свету. Зимой, если отец забывал опрыскать дорожки во дворе, внутренние стены дома за ночь становились черными. Тогда приходилось брать щетку и соскабливать членистоногих со стен, а потом сгружать это отвратительное месиво в ведро и выносить на улицу. Многоножки были вполне безобидными, но моя мать терпеть не могла их влажных липких прикосновений. И стоило раздавить хотя бы одно насекомое, стойкий ядовитый запах распространялся по всему дому.

Летом многоножки уходили под землю, и начиналось нашествие муравьев. На их бесконечные черные ряды, ползущие по шкафам для посуды, казалось, не действовал ни один яд. Кухонные муравьи, вообще-то, не жалили, но, если долго стоять босиком возле их тропки, можно было почувствовать легкое покусывание крошечных челюстей. А вот во дворе жили свирепые рыжие муравьи, которые впивались в кожу, словно раскаленные иголки; и некоторое время строили гнезда ядовитые осы. Эти могли довести до больничной койки; стоило оступиться и упасть на их жилище – можно было считать себя покойником. Точно то же происходило, если кто-то по глупости оставлял без присмотра открытую банку с газировкой. Оса пробиралась внутрь и, как только человек делал глоток, впивалась в горло. Удушье оказывалось смертельным. А в сарае прятались красные пауки, поэтому, пока мы не перешли на газовое отопление, всякий раз, когда возникала нужда принести дрова, приходилось надевать плотные резиновые перчатки и к тому же громко топать на тот случай, если вместе с пауками среди поленниц таилась и смертоносная коричневая змея, вроде той, что убила кошку госпожи Нунан.

В Стейплфилде не требовалось развешивать липкие ловушки для мух и в летние ночи можно было оставлять окна открытыми. У нас же на всех дверях и окнах были москитные сетки, которые служили защитой от мелких черных мушек, роившихся снаружи и атаковавших свою жертву, залепляя глаза и ноздри, забираясь в уши, а также от огромных, грузных падальных мух, которые, по словам матери, сблевывали в вашу еду все, что они только что съели, стоило лишь отвернуться. Но никакая сетка, пусть даже самая частая, не могла противостоять напору летающих муравьев, которые в первую же теплую ночь весны прорывались в комнату и густым облаком окружали лампочку. Утром приходилось сгребать с пола их слегка подрагивающие тельца с опаленными крыльями.

Если бы не рассказы матери, возможно, Мосон – с его уличными хулиганами, многоножками и прочими прелестями – и стал бы для меня настоящим домом. Но, сколько я себя помню, меня всегда мучил вопрос: почему же мы не живем в Стейплфилде? Хотя стоило мне задать его матери, как поток ее воспоминаний тут же прерывался и она начинала рассуждать о вполне прозаических вещах. И дело не в том, что Стейплфилд был давно продан другим людям, и даже не в том, что мы уже не могли позволить себе содержать такой дом. Просто Англия стала совсем другой. Там, где некогда распевали зяблики, теперь высились горы мусора, которые служили рассадником для гигантских крыс, поедающих собственных детенышей и равнодушных к самым сильным ядам. Долгое и безоблачное лето осталось в далеком прошлом; теперь одиннадцать месяцев в году лили дожди, и перебои с углем и электричеством стали нормой. К тому времени, как мне исполнилось лет семь или восемь, я научился не спрашивать, но вопросы остались. Ни у кого из наших соседей не было комнат на втором этаже, не говоря уже о личном поваре. Держать в доме лишнего человека только для того, чтобы он жарил отбивные, варил овощи и открывал консервные банки, показалось бы здесь странным. И все-таки я не мог побороть в себе щемящую тоску по винтовым лестницам и прислуге, отсутствие которых считал следствием глубокой неудачи, заставившей нас осесть в Мосоне.

Всю вторую половину дня я прятался в гараже, опасаясь очередной порки. Но мать так и не позвала меня, и в конце концов голод и жажда заставили меня вернуться в дом для продолжения разговора. Нет, нет и нет – все твердил я матери.

– Посмотри мне в глаза, Джерард!

Но ведь я ничего не сделал, только посмотрел фотографию женщины. Я хотел спросить, кто она, но не осмелился – ни тогда, ни потом.

– Совать нос в частную жизнь другого человека – страшный грех! – наконец сказала мать. Слово «грех» она произносила крайне редко. – Это все равно что читать чужие письма и дневники или подглядывать в замочную скважину. Обещай мне, что ты больше никогда, никогда, никогда не сделаешь ничего подобного.

Дальше