Призрак автора (Тень автора) - Джон Харвуд 8 стр.


Прошло больше года с того памятного разговора в гостиной, когда она сообщила о том, что Стейплфилд выгорел дотла, и за все это время ни разу не упоминала об Алисе. Наша жизнь совершенно не изменилась, и мы оба делали вид, будто запретных тем для нас не существует. Несмотря на ее протесты, я научился готовить, хотя она так и не подпускала меня к посудомоечной машине и утюгу, так же как и отказывалась брать с меня деньги на питание. Но все-таки расстановка сил изменилась. Теперь казалось, что держит оборону она. «Я не буду больше упоминать о твоей подруге, – словно говорило ее молчание, – а ты не приставай с расспросами о прошлом».

Я совершенно не ожидал от себя такой реакции на потерю Стейплфилда. Мой здравый смысл, казалось, беспомощно взирал со стороны на то, как убиваюсь я по охваченному огнем дому, в котором сгорает все, что мне было так дорого. Даже сознавая всю никчемность подобных переживаний, я не мог совладать с эмоциями. А однажды вечером, за письмом к Алисе, меня вдруг осенило, что счастливые фантазии последних лет были связаны с комнатой Алисы, которая волшебным образом ассоциировалась в моем сознании со Стейплфилдом. И вот теперь выходило, что и ее больше нет, она тоже сгорела. После столь мрачного открытия – им я не решился поделиться с Алисой – меня стали посещать ночные кошмары, в которых я видел себя стоящим в одиночестве у окна, откуда смотрел на выжженный огнем, почерневший пейзаж и чувствовал себя в какой-то мере ответственным за это опустошение.

И все же временами – и это приводило меня в еще большее смятение – я подозревал, что мать нарочно придумала пожар, чтобы прекратить дальнейшие разговоры о Стейплфилде, но причины, толкнувшие ее на это, оставались для меня загадкой. Алиса, при всем своем нежелании поддерживать мою критику в адрес матери, согласилась со мной. «Возможно, – писала она, – там была какая-то семейная ссора, после смерти твоей прабабушки, и твою мать лишили наследства – разумеется, она не могла совершить ничего такого, что оправдало бы этот суровый вердикт. Но я знаю, каково это – вычеркивать из своей жизни все, что было дорого и любимо. Может, твоей матери легче было сказать, что дом сгорел, чем признать, что в нем живут другие люди. Конечно, она должна была бы сказать тебе о пожаре еще давно, когда ты был маленьким, чтобы не обнадеживать на будущее. Ну, в том смысле, что ты когда-нибудь сможешь там жить. Но вполне возможно, тогда она еще надеялась на то, что Стейплфилд может вернуться к вам, а потом произошли какие-то события, поставившие крест на ее надеждах, и тогда она вообще перестала говорить о нем.

Знаешь, я кое-что вспомнила.

Дописываю спустя некоторое время: я только что перечитала твои письма, самые первые, и наткнулась на такие строчки: „Мама сказала, что мы не можем поехать туда жить, потому что дом давно продан, а выкупить его нам не под силу“. Возможно, тогда она еще надеялась, что когда-нибудь вам удастся сделать это. А потом что-то произошло, и она была вынуждена расстаться со своей мечтой. Что ты на это скажешь?»

Ее рассуждения выглядели логичными. Я вспомнил фотографию, которую когда-то нашел в спальне матери. Из-за нее, как я всегда думал, мать и перестала говорить про Стейплфилд, это было своего рода наказание для меня. Но быть может, я ошибался, и как раз в тот день или накануне мать получила плохие известия. Возможно… но эта безудержная ярость… Нет, что-то тут не так. А если предположить, что, поймав меня с фотографией, мать послала запрос насчет Стейплфилда и ответ ее огорчил? Как бы узнать, что это были за новости? Спрашивать ее бесполезно. «Фотография… какая фотография?» А если спросить напрямую: «Чья это фотография?» Явно не Виолы, ведь мать всегда говорила о ней с такой теплотой и нежностью. Разве не держала бы она фотографию Виолы на самом видном месте, хотя бы в тот период, когда мы свободно беседовали о Стейплфилде?

И к тому же я не стал расспрашивать мать про «Серафину»; так что даже не мог с точностью утверждать, что «В. Х.» и есть моя прабабушка. Я открывал ящик еще раз, но там было пусто. Позже, когда я стал разбираться в библиотечном деле, до меня дошло, что можно заказать обозрение «Хамелеона» по межбиблиотечному обмену, снять фотокопию с рассказа, подсунуть его матери, сделав вид, что мне невдомек, кому принадлежат инициалы «В. Х.», и проследить за ее реакцией. Проблема была лишь в одном: во всем Южном полушарии нельзя было найти ни одного экземпляра «Хамелеона». Из Британского библиотечного каталога я узнал, что обозрение вышло лишь в четырех номерах с марта по декабрь 1898 года. Заполучить их можно было только по особой читательской заявке; вот почему в кармане у меня лежало рекомендательное письмо.

Сходство между Серафиной и Алисой временами тревожило меня. Впрочем, если рассуждать рационально, ничего странного в этом и не было. Наверняка Виола посещала выставки картин прерафаэлитов. И скорее всего, видела леди Шалотт, когда ее портрет был впервые выставлен в Королевской академии. Только мне Серафина не напоминала ни леди, ни кого бы то ни было еще, лишь Алису, которую я видел во сне. И, открывая ящик во второй раз, я словно тянулся за тем, что мне принадлежало по праву.

Самолет содрогнулся и загрохотал, словно автобус, свернувший на гравийную дорогу. Впереди двадцать с лишним часов полета. Но ощущение беспокойства не отпускало. Я надеялся, что чтение отвлечет меня, и достал книгу Генри Джеймса «Поворот винта и другие сказки».

«Где же мисс Джессел, милочка?» Эта фраза крутилась у меня в голове всю беспокойную и нескончаемую ночь, которую я провел на борту QF-9. Монотонный гул двигателей уже казался ритмичной мелодией, звучавшей в такт моей присказке. Странно, но сама Алиса писала свою фамилию с двумя «л». Временами темп мелодии менялся и начинал отстукивать: «Мисс Джессел, мисс Джессел, мисс Джессел, мисс Джессел», словно проверяя, достаточно ли я бодр для галлюцинаций. «Где же мисс Джессел, милочка?» Ждет в комнате Алисы, где же еще? Я уже знал, что никогда не забуду это имя. Как-то я заглянул в телефонный справочник Мосона. Ни одного Джессела – ни с одним, ни с двумя «л». Алисе будет достаточно лишь взглянуть на меня, чтобы понять, что со мной происходит нечто ужасное. А я, глядя на нее, буду упрямо вспоминать мисс Джессел из своей глупой песенки. Мисс Джессел с мертвенно-бледным лицом, в длинном черном платье. Похожую на того бродягу, что ходит по могиле моей матери. А известно ли вам, сэр, что вы оставили мать в крайне болезненном состоянии, а между тем поезда в вашем гараже ходят строго по расписанию, и где же все-таки мисс Джессел, милочка?.. Я проснулся от тяжелого удара, с которым самолет рухнул на посадочную полосу Хитроу, и первое, что я увидел, были струи дождя, заливавшие крыло.

Я никак не ожидал, что будет так темно, когда я окажусь на вокзале Паддингтон. И что «Стэнхоуп» – куда меня в конце концов поселили – окажется сущей дырой, провонявшей псиной, прогорклым маслом и плесенью. Лестницы скрипели при каждом шаге, а единственное оконце в моей комнате – или, вернее сказать, каморке на втором этаже – смотрело на почерневшие стены соседнего дома, испещренные ржавыми лестницами пожарных выходов.

И никакого письма от Алисы, хотя я и сообщил ей адрес отеля за две недели до отъезда. Пытаясь не поддаваться депрессии, которая неумолимо затягивала меня в свою черную воронку, я спустился в фойе, где имелся платный телефон.

Пролистав адресную книгу, я убедился лишь в том, что никакого Международного клуба друзей по переписке в ней нет. В телефонной книге я нашел с десяток Саммерз, Дж., но ни у кого из них в адресе не значился почтовый ящик Маунт-Плезант. Когда наконец я догадался позвонить в почтовое отделение Маунт-Плезант, там мне лишь подтвердили, что абонентский ящик 294 действительно закреплен за Международным клубом друзей по переписке. «Все остальные сведения строго конфиденциальны, сэр, сожалею, что не могу сообщить вам больше, я дорожу своей работой, простите, сэр, но я не могу вам помочь».

Я потащился по скрипучей лестнице обратно, к себе в номер, лег на кровать и зарылся головой в подушку.

Все, что рассказывала мать, оказалось правдой: действительно, тротуары были завалены горами черных пластиковых мешков с мусором. У подземных переходов на подстилках из мокрого картона валялись бродяги в оборванных одеждах. Я бы не прошел и пары кварталов под сыпавшим мокрым снегом без риска заблудиться, а снующие толпы прохожих смели бы меня вместе с моим путеводителем. Продрогшая, но от этого не менее агрессивная шавка заливалась истошным лаем. Зяблики, похоже, мутировали в прожорливых голубей.

Каждое утро я прохаживался по вонючему холлу отел я в ожидании почтальона, но письма все не было. Потом я отправлялся в Британский музей, где засиживался в читальном зале до самого закрытия, пытаясь отыскать хотя бы какой-то след Алисы. Я понимал, что должен испытывать восхищение перед величием музея с его необъятными каменными колоннами, впечатляющим внешним двором с толпами туристов, галдящих на разных языках, вавилонским столпотворением на ступенях и читальным залом, в котором вполне могла бы разместиться вся библиотека колледжа Мосонского университета. Я вглядывался в золоченый купол, венчавший своды музея, и пытался почувствовать хоть что-нибудь, но мои эмоции были такими же, как если бы я смотрел на солнце сквозь густую пелену тумана. Я ощущал на себе взгляды окружающих; временами мне казалось, что они смотрят на меня с ужасом, словно видят черную пелену депрессии, окутавшую меня.

Впрочем, некоторые мои собратья-читатели выглядели не лучше: маленькая старушка в замызганном сером плаще целыми днями просиживала в ряду L в окружении рваных пакетов, валявшихся у нее в ногах; а седой господин с бешеными глазами, занимавший дальний угол ряда С, каждый раз закрывал свою книгу обеими руками, стоило кому-нибудь приблизиться. Однажды, когда я в очередной раз штудировал справочники, рядом со мной разместилась высокая, истощенного вида пожилая дама, от которой сильно пахло нафталином, а лицо было скрыто такой тяжелой вуалью, что даже контуры не проступали. Она раскрыла перед собой «Таймс», но я чувствовал, что она все время смотрит на меня.

На третий день я отважился на прогулку по Кингзуэй к Кэтрин-Хаус, где хранились записи актов о рождении и браках. Им оказался мрачный, сырой, бетонный бункер, пропитанный запахами сальных фолиантов и сырых тряпок. Ежеквартальные реестры – огромных размеров тома, скрепленные стальной лентой, – стояли рядами на металлических полках. В томах красного цвета хранились записи о рождении, в зеленых – о браках (реестры смертей держали в хранилище на другой стороне Кингзуэй). Архивариусы с унылыми физиономиями проворно сновали между полками, с грохотом стаскивая тяжелые папки с полок, а потом запихивая их обратно. Кто-то ругался и кричал; шум стоял оглушительный. Несколько минут я провел в вежливом ожидании возле полки с реестрами, датированными 1960 годом, прежде чем решился ввязаться в схватку. Кто-то здорово врезал мне по почкам металлическим углом фолианта, затем последовал удар локтем по ребрам, потом чья-то невидимая рука схватила с полки том с надписью «J – L январь – март, 1964» и унесла в неизвестном направлении. Я понял, что даже найденное мной свидетельство о рождении Алисы не даст ровным счетом ничего. Запуганный, дрожащий от нервного напряжения, я сдался без боя.

Оказавшись в спокойной тишине читального зала, я составил список всех частных лечебниц Суссекса, после чего извел кучу денег на телефонные звонки, но Алиса нигде не значилась. Она как будто пряталась от меня.

На пятый день я проснулся с тяжелой головой и осипшим горлом, но, вместо того чтобы валяться, уставившись в темноту двора-колодца, я опять поплелся в музей.

В справочнике Суссекса за 1930 год я стал искать упоминание о Стейплфилде. Мне попался лишь Стейплфилд-Хаус, но его владельцем был полковник Реджиналд Бассингтон. Ни Виола, ни кто-либо из рода Хартли не значились среди жителей Стейплфилда и окрестных деревень и городков. Имени Виолы Хартли не было и в главном библиотечном каталоге. Я заказал четыре ном ера «Хамелеона», с ужасом думая о том, насколько пророческой оказалась «Серафина».

Но из заказанных номеров обозрения мне выдали лишь четвертый, и последний; заявки на первые три номера вернулись с пометкой «Уничтожены при бомбардировках во время войны». Без особой надежды и даже интереса я просмотрел оглавление. «Хамелеон», том 1, номер 4, декабрь 1898 года. Эссе Эрнеста Риса. Рассказ Эйми Леви. Поэмы Герберта Хорна и Селвин Имидж.

И – «Рожденная летать: Сказка», автор В. Х.

<b>РОЖДЕННАЯ ЛЕТАТЬ</b>

Думаю, читальный зал библиотеки Британского музея – не то место, где стоит искать убежища от снедающей грусти, и уж тем более зимой, когда туман пробирается под его купол и влажным нимбом зависает над электрическими лампами. К тому же его завсегдатаев не назовешь самой приятной компанией: некоторые из них более чем небрежны как в одежде, так и в личной гигиене; в то время как другие, явно на грани помешательства, шепчутся с воображаемыми призраками или же на целый день замирают перед раскрытой книгой, страницы которой так и остаются неперевернутыми. Кто-то просто храпит часами, подложив под голову бесценные рукописи, пока не разбудят служители. Разумеется, немало здесь и преданных тружеников, которые старательно конспектируют, и временами дружный скрип перьев эхом разносится под куполом, но воспаленное сознание легко может принять этот звук за скрежет ногтей узников, которые скребут каменные стены.

По крайней мере, так казалось Джулии Локхарт, но она все равно упорно возвращалась в зал музея, одержимая навязчивой идеей отыскать книгу, созвучную ее горю. Она как будто искала друга, который был бы настроен на ту же волну и мог бы разобраться в ее душе лучше, чем она сама. Но поскольку она и сама не знала, что за книга ей нужна и какого автора, то ей приходилось проводить массу времени за тупым перелистыванием страниц огромного каталога. Иногда она просто сидела, уставившись в черную кожаную поверхность стола, иногда пускаясь в странствия по воображаемому лабиринту книжных полок, который, как ей представлялось, уходил глубоко под землю.

Минуло несколько месяцев с той поры, как она рассталась с Фредериком Лидделом, но печаль все не уходила; более того, она перерастала в нечто мрачное и пугающее, доселе ей незнакомое. Казалось, опустился тяжелый занавес, разделив ее с остальным миром; она чувствовала, что стала чужой не только для друзей и родных, но и для себя самой. Не в силах сосредоточиться, она не могла работать. Ее муж продолжал жить своей жизнью, разрываясь между парламентом, клубом и креслом у камина, пребывая в спокойном неведении относительно ее душевного состояния; дочь Флоренс была в школе в Берне; а болтовня с подругами, которой Джулия когда-то предавалась с таким энтузиазмом, теперь казалась бредом мертвецов в преддверии ада. Впрочем, если так разобраться, она не совершила ничего такого, чего бы до нее не делали многие женщины, которых брачные узы связали с равнодушными мужчинами. Среди ее знакомых было немало женщин, беззаботно и легко порхавших от одного любовника к другому, и ей были известны случаи, когда те самые равнодушные мужья безропотно принимали рож денных вне брака детей. Можно сказать, существовал некий не гласный кодекс: пока внешние приличия более или менее соблюдаются, женщины так же, как и мужчины, имеют право на удовольствия. Но для Джулии любовная связь имела особый, высокий смысл. Она ждала настоящей страсти, которой могла бы отдаться целиком, без остатка, высвободив дремлющие в ней тайные желания; и она уже готова была смириться с тем, что так и умрет, не познав этого, пока ей не встретился Фредерик Лиддел.

Брак с Эрнестом Локхартом обернулся для Джулии величайшим разочарованием. Между тем она не могла сказать ничего плохого о своем муже, разве только то, что он был абсолютно неэмоциональным человеком, но ведь он и не обманывал ее на сей счет; она сама обманулась. В двадцать лет она позволила себе увлечься романтическими иллюзиями по поводу брака с мужчиной, бывшим на шестнадцать лет старше ее и казавшимся таким уверенным в себе и образованным на фоне, скажем, молодого Гарри Флетчера, который краснел и заикался в ее присутствии, но зато – как она поняла, хотя и слишком поздно, – просто обожал ее. Родители не заставляли ее идти под венец; напротив, она до сих пор помнила, как отец просил ответить предельно честно, уверена ли она в своем выборе, на что она произнесла свое твердое «да», легкомысленно считая, что за внешней сдержанностью Эрнеста Локхарта скрывается подлинная страсть. И только потом она увидела в своем муже аморфное и унылое существо, хотя и ревностно соблюдающее моральные устои в семье, но совершенно безучастное к ее страданиям. Если бы не дочь, которая родилась через год после свадьбы, она бы оставила мужа; как бы то ни было, она продолжала писать, развлекалась с подругами и не находила в себе сил ненавидеть мужа за то, что был он обделен страстями; только все острее чувствовала она, что тридцать лет прожиты напрасно.

Назад Дальше