– Нет. И не думала даже. Он действительно инопланетянин.
Присмотревшись повнимательнее, можно было увидеть и темные круги под необыкновенными фиолетовыми глазами, и утомление, отражавшееся у него на лице. С тех пор как разразилась катастрофа, он работал на износ, как и все здешние доктора, – да что там говорить, как все вокруг, кроме меня. Я же, несмотря на то что по ночам спал не больше двух-трех часов, чувствовал себя великолепно.
Полковник из Национальной гвардии указал на меня.
– Вот еще один случай, – сказал он. – Парня зовут Джек Браун.
Тахион поднял на меня глаза.
– Какие у вас симптомы? – спросил он. Голос у него был низкий, с еле уловимым акцентом – так говорят европейцы.
– Я стал сильным. Могу поднимать грузовики. Когда делаю это, свечусь.
Он заметно оживился.
– Биологическое силовое поле. Любопытно! Я хотел бы осмотреть вас – позже. После того как… – Его лицо на миг исказила гримаса отвращения. – Как теперешний кризис будет преодолен.
– Конечно, док. Когда захотите.
Он подошел к следующей койке. Мистер Холмс не последовал его примеру. Он стоял на месте и смотрел на меня, крутя в пальцах сигаретный мундштук. Я зацепил большие пальцы рук за ремень и напустил на себя деловой вид.
– Могу я чем-нибудь вам помочь, мистер Холмс?
Он слегка удивился.
– Вы знаете мое имя?
– Я помню, как вы приезжали в Файетт, в Северную Дакоту, еще в тридцать третьем, – сказал я. – Как раз после того, как был принят «Новый курс». Вы тогда занимались сельским хозяйством.
– Давненько это было… Чем вы занимаетесь в Нью-Йорке, мистер Браун?
– Был актером – пока театры не закрылись.
– А-а. – Он кивнул. – Скоро они снова заработают. Доктор Тахион говорит, вирус не передается от одного человека к другому.
– Это многих обрадует.
Он взглянул на выход из палатки.
– Давайте выйдем на улицу, покурим.
– Хорошо.
Я вышел наружу, отряхнул руки и получил набитую вручную сигарету из его серебряного портсигара. Он дал мне прикурить и взглянул на меня поверх огонька.
– Когда все уляжется, я хотел бы провести кое-какие тесты. Посмотреть, как именно вы все это делаете.
Я пожал плечами.
– Пожалуйста, мистер Холмс. У вас есть какие-то особые причины?
– Возможно, я смогу дать вам кое-какую работу.
Что-то на миг заслонило от меня солнце. Я поднял глаза, и по спине у меня побежали мурашки. В воздухе, чернея на фоне неба, летел призрак Джетбоя. Его белый пилотский шарф развевался на ветру.
Я вырос в Северной Дакоте. Родился в тысяча девятьсот двадцать четвертом – нелегкое было время. Переживали трудности банки, хватало проблем и фермерам: перепроизводство сбивало цены. Когда разразилась Великая депрессия, все стало не просто плохо, а хуже некуда. Цены на зерно упали настолько, что некоторым фермерам приходилось буквально приплачивать, чтобы его хоть куда-нибудь вывезли. В здании суда каждую неделю проходили аукционы – фермы стоимостью в пятьдесят тысяч долларов уходили с молотка за несколько сотен. Половина домов на Мэйн-стрит опустела.
Фермеры придерживали зерно, чтобы потом поднять цены. Я вставал посреди ночи и носил кофе и еду отцу и двоюродным братьям, которые патрулировали дороги, чтобы никто не мог продать зерно за спиной у остальных. Если кто-то проезжал мимо них с зерном, они останавливали грузовик и разгружали его; если кто-то пытался провезти скот, они пристреливали животных и бросали туши гнить на обочине. Кто-то из местных толстосумов, пытавшихся сколотить состояние, скупая пшеницу по бросовым ценам, подрядил на подавление фермерской стачки Американский легион – и весь округ поднялся на борьбу и задал легионерам хорошую трепку, так что те были вынуждены с позором вернуться в город.
Мне было одиннадцать, когда я впервые увидел Арчибальда Холмса. Он улаживал чрезвычайные ситуации для мистера Генри Уоллеса из Министерства земледелия и приехал в Файетт, чтобы что-то обсудить с фермерами: не то ценовое регулирование, не то контроль за производством сельскохозяйственной продукции, не то его ограничение. Короче говоря, это имело отношение к программе «Новый курс», благодаря которой наша ферма не ушла с молотка за бесценок. По прибытии он произнес на ступенях здания суда небольшую речь.
Арчибальд Холмс уже тогда производил сильное впечатление. Хорошо одетый, с проседью в волосах, несмотря на то что тогда ему не было еще и сорока, он курил сигарету в мундштуке, как сам Франклин Делано Рузвельт – первый демократ, за которого проголосовала моя семья. Речь звучала необычно, как будто в его раскатистом «р» было что-то простонародное. Вскоре после его визита дела пошли в гору.
Годы спустя, даже после давнего знакомства, он так и остался для меня мистером Холмсом. Мне и в голову не приходило назвать его по имени.
Возможно, за мою тягу к странствиям следует благодарить именно то посещение мистера Холмса. Я вдруг понял: должно же что-то быть за пределами Файетта, какая-то другая жизнь, не такая, как в Северной Дакоте. По представлениям моего семейства, моя жизнь должна была сложиться следующим образом: мне предстояло обзавестись собственной фермой, жениться на какой-нибудь из местных девчонок, наплодить кучу ребятишек, по воскресеньям слушать, как пастор стращает прихожан адскими муками, а по будням вкалывать в поле на благо какого-нибудь банка. При мысли о том, что ничего другого нет и быть не может, внутри у меня все восставало. Какое-то чутье подсказывало мне: где-то есть и другая жизнь, и я хотел получить свою долю от нее.
Я вырос в высоченного широкоплечего блондина с большими руками, которые отлично управлялись с футбольным мячом – то, что мой рекламный агент впоследствии именовал мужественной внешностью. Я играл в футбол – и неплохо, на уроках скучал, а долгими зимними вечерами выступал на сцене местного самодеятельного театра. Репертуар у нас был довольно обширный, как на английском, так и на немецком, а я знал и тот и другой языки. Играл я в основном в викторианских мелодрамах и исторических спектаклях и даже удостаивался хвалебных отзывов.
Девчонкам я нравился и считался завидным женихом. Но я очень старался никогда никого из них не выделять и крутил с тремя-четырьмя одновременно.
Все мы росли патриотами, в наших краях это естественно: суровая природа обычно прививает любовь к родной земле. О патриотизме не говорили много, не выставляли напоказ, он просто был частью нашей жизни.
Дела у местной футбольной команды шли неплохо, и передо мной забрезжил путь за пределы Северной Дакоты. Перед окончанием школы мне предложили стипендию на обучение в университете штата Миннесота. Но я туда так и не попал. Вместо университета на следующий же после выпуска день я отправился к вербовщику и пошел добровольцем в пехоту. Ничего особенного. Точно так же поступили все парни из моего класса. Был май сорок второго года.
Войну я закончил с Пятой дивизией в Италии, сполна хлебнув всех «прелестей» жизни пехотинца. Дожди лили не переставая, нормального укрытия никогда не было, а все наши вылазки происходили как на ладони у неуловимых немцев, засевших за ближайшей высоткой с цейссовскими биноклями, потому что то и дело слышался неизменный, леденящий кровь вой пикирующего «восемьдесят восьмого»…
Мне постоянно было страшно, большую часть времени я валялся на земле, уткнувшись мордой в грязь, под свист снарядов, и через несколько месяцев такой жизни понял, что вернуться домой целым и невредимым мне не светит; не факт, что я вообще вернусь. Здесь не было никаких сроков, как впоследствии во Вьетнаме; стрелки просто торчали на рубежах до конца войны или пока их не убивали или не ранили так, что они больше не могли оставаться в строю. Я смирился с этим и продолжал делать то, что должен. Меня повысили до старшины и в конце концов дали «Бронзовую Звезду» и три «Пурпурных Сердца», но медали и повышения никогда не волновали меня так, как вопрос, где взять пару сухих носков.
Там у меня появился один приятель, некто Мартин Козоковски, отец которого был режиссером какого-то захудалого театра в Нью-Йорке. Однажды вечером, когда мы распивали на двоих бутылку дрянного красного вина и покуривали – к сигаретам я тоже пристрастился на фронте, – я упомянул вскользь о своей актерской карьере в Северной Дакоте, и он в приступе пьяной благожелательности ляпнул:
– Слушай, перебирайся после войны в Нью-Йорк, и мы с отцом в два счета пристроим тебя на сцену.
Пустая фантазия, поскольку в тот миг ни один из нас не верил, что нам суждено вернуться, но она запала мне в голову, тем более что впоследствии мы не раз возвращались к этой теме, и вскоре, как иногда случается, мечта стала реальностью.
После Дня Победы я приехал в Нью-Йорк, и Козоковски-старший выбил для меня несколько ролей, а я тем временем где только не подрабатывал, и любая из этих работ почти ничем не отличалась от труда на ферме или на войне. В театральных кругах было полно пылких интеллектуалок, которые не красили губы – в те времена это было нечто сродни вызову обществу – и с легкостью приглашали тебя в гости, если ты слушал их разглагольствования об Ануе и Пиранделло, а лучше всего в них было то, что они не горели желанием немедля выскочить за тебя замуж и начать производить на свет маленьких фермеров. Северная Дакота отходила все дальше и дальше, и я начал задумываться, а принесла ли война вообще хоть какое-то облегчение.
Это, разумеется, была иллюзия. По ночам я иногда просыпался от воя «восемьдесят восьмых», и живот у меня сводило от ужаса. Старая рана на икре начинала ныть, и я вспоминал, как лежал навзничь в воронке от снаряда, весь в грязи, ожидая, когда подействует морфин, и смотрел в небо, где звено серебристых «сандерболтов» поблескивало на солнце коротковатыми крыльями. Каково это было – лежать на земле и сходить с ума от зависти к парням на истребителях, которые парили там, в своем безмятежном небе, а я истекал кровью, кое-как перевязанный индивидуальным пакетом, и думал: ну, попадись мне только кто-нибудь из этих стервецов на земле, они у меня попляшут…
Когда мистер Холмс начал свои опыты, он установил, насколько я силен, и оказалось: такой силы никто никогда не видел и даже вообразить себе не мог. Напрягшись, я мог поднять до сорока тонн. Пули, выпущенные из пулемета, расплющивались о мою грудь. Бронебойные снаряды двадцатого калибра сбивали меня с ног, но я тут же вскакивал опять, целый и невредимый. Ничего серьезнее двадцатки на мне испробовать не рискнули, впрочем, я и не настаивал. Если бы в меня выстрелили из настоящей пушки, а не из большого пулемета, от меня, возможно, и мокрого места бы не осталось.
И все-таки даже у меня были свои пределы: через несколько часов таких опытов я начинал уставать, слабел, и пули уже причиняли боль. Приходилось делать передышку.
Догадка Тахиона о биологическом силовом поле оказалась верной. Когда я работал, оно окружало меня золотистым ореолом. Нельзя сказать, чтобы я управлял им целиком и полностью: если кто-то неожиданно выстреливал мне в спину, силовое поле само отражало пулю. Когда я уставал, сияние начинало тускнеть. Что произойдет, если оно погаснет совсем? Эта мысль страшила меня, и я всегда заботился о том, чтобы отдохнуть, когда нуждался в отдыхе.
Когда результаты были готовы, мистер Холмс вызвал меня к себе на квартиру на Парк-авеню – огромную, занимавшую весь пятый этаж, однако жизнь текла лишь в нескольких комнатах. Миссис Холмс умерла от рака поджелудочной железы еще в сороковом, оставив ему дочь-школьницу.
Мистер Холмс угостил меня виски и сигаретой и спросил, что я думаю о фашизме. Мне вспомнились все эти чванные офицеры-эсэсовцы и десантники люфтваффе, и я задумался, как бы поступил с ними теперь, когда стал самым сильным человеком на всей планете.
– Пожалуй, из меня вышел бы неплохой солдат, – сказал я.
Он скупо улыбнулся.
– А вы хотели бы снова стать солдатом, мистер Браун?
Я тут же понял, к чему он клонит. В мире жило зло. Возможно, мне удастся что-то с этим сделать. И этот человек, который сидел по правую руку Франклина Делано Рузвельта, который, в свою очередь, сидел по правую руку самого господа бога – по моему разумению, – просил меня что-то с этим сделать.
– Разумеется, – я ответил утвердительно. Решение было принято за три секунды.
Мистер Холмс пожал мне руку. Потом задал еще один вопрос:
– А как бы вы отнеслись к тому, чтобы работать с цветным?
Я пожал плечами. Он улыбнулся:
– Превосходно. В таком случае вам предстоит познакомиться с духом Джетбоя.
Должно быть, я вытаращил глаза. Его улыбка стала чуть шире.
– Вообще-то его зовут Эрл Сэндерсон. Неплохой парень.
Как ни странно, это имя было мне знакомо.
– Тот самый Сэндерсон, что играл за «Рутгерс»? Первоклассный спортсмен.
Мистер Холмс, похоже, поразился – наверное, спорт его не очень интересовал.
– О, – сказал он. – Думаю, вам предстоит узнать его несколько с другой стороны.
Эрл Сэндерсон-младший родился в кругу, совершенно отличном от моего, – в Гарлеме, Нью-Йорк. Он был на одиннадцать лет меня старше, и я, пожалуй, так до него и не дорос.
Эрл-старший служил проводником на железной дороге – обладатель хороших мозгов, выучившийся всему самостоятельно, горячий поклонник Фредерика Дугласса и Дюбуа. Он был одним из основателей движения «Ниагара», которое впоследствии переросло в Национальную ассоциацию содействия прогрессу цветного населения, и одним из последних вступил в «Братство проводников спальных вагонов». В бурлящем Гарлеме того времени он чувствовал себя, как рыба в воде.
Эрл-младший в юности подавал большие надежды, и его отец советовал сыну не растратить этот капитал. В школе парень добился исключительных успехов в учении и спорте, а когда в тысяча девятьсот тридцатом следом за Полем Робсоном поступил в «Рутгерс», то несколько университетов сразу предложили ему стипендии.
На втором курсе колледжа он вступил в коммунистическую партию. Позже, когда я узнал его получше, он дал мне понять, что это был единственный разумный выход.
– Великая депрессия только набирала обороты, – говорил он. – Копы отстреливали организаторов профсоюзов по всей стране, а белые нюхнули, каково быть такими же бедняками, как и цветные. Из России в то время приходили кинохроники о фабриках, работающих на полную мощность, а здесь, в Штатах, все фабрики позакрывались, а рабочие голодали. Я считал, что революция – лишь дело времени. Коммунисты были единственными в профсоюзах, кто боролся за равенство. У них был лозунг: «Черные и белые за общее дело», и он казался мне справедливым. Им было плевать, какого цвета у тебя кожа, – они смотрели тебе в глаза и называли товарищем. И это было здорово.
В тридцать первом у него были причины, чтобы вступить в компартию. Позже все эти причины обернулись против нас.
Я не знаю точно, почему Эрл Сэндерсон женился на Лилиан, но хорошо понимаю, почему девчонка столько лет бегала за Эрлом.
Лилиан Эббот познакомилась с Эрлом, когда он был в предпоследнем классе школы. С их первой встречи она проводила с ним каждую свободную минуту. Покупала у него газеты, тратила свои карманные деньги на билеты в театры, посещала радикальные митинги, болела за него на спортивных соревнованиях. В компартию она вступила через месяц после него. А спустя несколько недель после того, как он, получив диплом, покинул «Рутгерс», они поженились.
– Я просто не оставила Эрлу другого выбора, – говорила она. – Единственный способ заставить меня молчать обо всем этом – жениться на мне.
Разумеется, ни один из них не понимал, во что ввязывается. Эрла занимали дела куда более важные, чем он сам, революция, которая, как он считал, была неминуема; к тому же, возможно, он думал, что Лилиан заслуживает немного счастья в это нелегкое время. Его «да» ничего ему не стоило.